Читать книгу Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II - Николай Андреевич Боровой - Страница 13

Часть четвертая
Глава вторая
ПАН ДИРЕКТОР

Оглавление

Вот уже больше года пан Олесь Новачек исполняет обязанности начальника операционного зала Главного отделения… раньше, два года назад, это называлось Главное отделение Почты Польской в Кракове, а ныне… ныне есть почта генерал-губернаторства, столицей которого, как известно, является Краков, и его пана Новачека отделение, фактически является Главным отделением почты генерал-губернаторства… Это большая должность… Даже где-то страшная… Ведь через отделение пана Новачека приходит огромное количество в первую очередь немецкой почты, предназначенной властям и чиновникам генерал-губернаторства, бесчисленному множеству немцев, заселивших Краков после оккупации и ведущих здесь разные важные дела – «рейсхпочты», как у них принято теперь говорить. И ответственность за точное исполнение работы огромна, и всё время ты на виду у тех, у их самых высших чинов, причем в мельчайших делах и движениях, полностью. Огромно потому и напряжение, пан Новачек даже подмечает, что за это, минувшее с мая 1940 года время, он начал чуть-чуть седеть. Да, должность большая. Он, пан Новачек, еще четыре таких же директора разных важных департаментов в отделении, три заместителя главного начальника отделения да сам пан начальник – вот и всё, собственно. Дальше только дирекция самой почты генерал-губернаторства, состоящая в основном из немцев. И его должность даже важнее, чем у остальных директоров, потому что операционный зал – это всё. Это жизнь и лицо почты, начало и конец всех проводимых действий с корреспонденцией. И оттого, как организована работа операционного зала, зависит работа всего отделения, а поскольку отделение теперь – самое главное в… в том, что осталось от Польши – пан Новачек никогда не может в мыслях произнести по-другому, то как понятно, от исправной работы отданного ему в ведение операционного зала зависит очень и очень многое… Да, большая должность, вправду большая… Вот и сейчас он, войдя в отделение, что на углу Старовисльной, пройдя через зал и потом по коридору в свой кабинет, многократно слышал почтительное, сопровождаемое поклонами и угодливыми улыбками «доброе утро, пан директор»… И главное ведь, что в отличие от очень многих, он действительно по праву занимает эту должность и прекрасно справляется с ней, и помимо почтения, угодливости и легкой боязни в улыбках и обращении сотрудников, коих у него, вы не поверите, более 60, в их поклонах, он всегда ощущает искреннее уважение и признание, что он-то уж точно сидит на своем месте. А это – вам скажет любой, всегда и везде – очень важно. Да вообще – большая и важная должность, кто бы спорил… И в другое время это бы невыразимо радовало достойнейшего пана Новачека, наполняло бы его душу и жизнь полным довольством и счастьем… Да, вот именно – в другое время.

Собственно – кому же было доверить эту должность, как не пану Новачеку?.. Те два самых главных качества, которые выработались в характере пана Новачека с ранней молодости, чуть ли не с юности – исключительная честность и порядочность, а кроме того доброта или же, скажем быть может более обтекаемо, незлобивость, неумение испытывать к людям злость и ненависть, какое-то изначальное стремление желать им добра, а не чего-нибудь другого, как и в течение всей жизни, и здесь сослужили пану Новачеку службу… Вот только он теперь уже не знает, может и имеет ли право произнести мысленно – «хорошую» службу… Ну, в самом деле – что же еще ценить немцам в человеке и сотруднике, если не честность и исключительную приверженность существующему порядку? Это, именно это, и впервую очередь. И эти качества в поведении и работе пана Новачека, в его отношении к делу так бросались в глаза, что дальнейшее было уже предопределено. Уже в январе 1940 его лично отметил и похвалил замдиректора почты всего генерал-губернаторства, управление которой разместилось в том же здании и было непосредственно связано с работой пана Новачека. В марте его перевели из должности старшего кассира на должность начальника утренней смены, а в мае сделали тем, кем он является сегодня – директором операционного зала, важнейшего департамента в отделении и всей организации в целом. Это – что до честности и порядочности. А что до доброты или же просто незлобивости… которые, он уже иногда думает, можно было бы счесть в иных случаях мягкотелостью и бесхарактерностью, то они послужили карьерному росту и успеху пана Новачека быть может даже больше или уж точно – никак не меньше, чем честность. Ведь вот какое дело – немцы правят Польшей грязно, жестоко, безжалостно, по отношению ко всем. Они раздробили, уничтожили Польшу. Загнали большую часть людей в их душах и умах «под лавки», отобрали у них практически всякую возможность надеяться не то что на независимую страну, а просто на нормальную жизнь для себя и своих детей, ощущать себя достойно и хоть сколько-нибудь быть хозяевами в окружающем пространстве. Люди в их жизнях и каждодневных обстоятельствах, в их умах и душах «ходят на цыпочках», выражаясь фигурально… Однако, нет других слов, чтобы передать состояние большинства людей. От этого унизительно и больно иногда до нестерпимости – и у него в душе, и в душах многих. У многих, даже у большинства из тех, кого знает пан Новачек, к этому – страху, унижению и боли, примешивается еще и становящаяся ото дня ко дню всё более сильной ненависть. Эта ненависть бурлит, но не имеет выхода, потому что люди боятся и задавлены. Все еще слишком хорошо помнят шок от краха их страны в сентябре 39-го, то чувство, что немцы непобедимы и нет в противостоянии им никаких шансов… Все еще помнят ужас прошлой зимы и весны, когда тысячи самых разных людей – от учителей до отставных офицеров и стариков-шляхтичей, неизвестно куда, бесследно исчезали посреди дня и ночи, и каждый, наверное каждый житель Кракова, если вдруг слышал во дворе урчание мотора или топот ног в кованных сапогах, сжимался от ужаса и мысли, а не за ним ли пришли в этот раз. Да так было наверное по всей стране. Люди боятся и не решаются пока ничего даже думать о том, про что уже наверное давно бы подумали люди в других странах… Да не то что броситься на мучителей, а хоть руку поднять над головой, когда они заносят над ней кнут… Да, это всё так… И от этого тоже очень больно и унизительно. Ведь поляки умели бороться и умирать за свободу и достоинство. И ненависть есть, распаляется, иногда кажется – даже начинает подниматься над страхом, но пока не находит выхода, не становится делами. Ведь для этого нужны решение, способная организовать множество людей воля, а ничего такого нет. Точнее – всё же находит. В повседневном обращении и поведении. Нет – до саботажа слава богу пока не дошло. Он даже подумать боиться о саботаже. Ведь это что же тогда делать?! Он ответственен за работу, которая может из-за саботажа захромать или вообще рухнуть. Для него всю жизнь главное – делать исправно и максимально четко то, что он должен. И если начнется саботаж – он что, прикажете, должен будет делать, как должен будет реагировать? О, об этом лучше пока и не думать!.. Вот, смотрите-ка – произнес в мыслях «саботаж»… Но должен ли поляк называть это таким словом, а не скажем «протест», «бунт», «мирное сопротивление»? Да просто «забастовка»! Вот в этом всё и дело, вот оно… А остается ли он достойным поляком и человеком, если даже думать начинает словами его новых начальников и хозяев, этого шлюшьего отродья, которое пришло в его страну, топчет его дом грязными кованными сапогами, мучит и убивает, унижает ни в чем не повинных людей и до конца времен, кажется, собралось отвести полякам в их стране место собак в сенях?.. Ненависть находит хоть какой-то выход в том, что люди отказываются сотрудничать и продвигаться по служебной лестнице, думают недобро о тех, кто так поступает. Не все конечно, но очень и очень многие. Уволиться не могут – итак все еле концы с концами сводят. Но и продвигаться не хотят, а на тех, кто соглашается – смотрят словно на предателей и врагов, низших из людей, или просто очень недобро смотрят. Вот это – беда, мука и душевная рана пана Новачека уже больше года. Да что вы ради бога, только не подумайте – он разве же не поляк в душе и карьерист оголтелый, разве для него карьера и стол начальника в жизни превыше всего?! Конечно же нет! Пан Новачек, насколько вообще способен, начинает прямо гневиться, когда такие подозрения в отношении к нему зарождаются в ком-то или в его собственных мыслях!.. Всё дело именно в ней, проклятой – в доброте или просто ставшей с ранних лет его человеческой сутью «незлобивости», в его неспособности долго испытывать к кому-то ненависть и злость, желать кому-нибудь дурного, а не доброго… В таком же, определяющем характер пана Новачека качестве, как честность и порядочность. Да еще, к тому же – наложившемся на вспыхнувшую под сорок религиозность и привычку каждое воскресенье, а то и чаще, посещать костел, в основном Доминиканский, который близко к работе. Из всего, что только можно было услышать и воспринять во время проповедей панов ксёндзов и чтения Евангелия, пан Новачек конечно же впитал как главную идею и заповедь его веры именно это, кто бы и сомневался – «люби и прощай», «подставь щеку», «возлюби врага своего». Он иногда смотрит на себя мысленно, готов от отчаяния хоть руками всплеснуть, но правда – не может он долго ненавидеть, испытывать к кому-то ненависть и злость или даже просто сильную неприязнь, да и не хочет. Злость и ненависть – страшные чувства, необыкновенно сильные и сжигающее человека, разрушающие того, кто ими горит. А он не может и не хочет себя ни разрушать, ни мучить. Он давно уже хочет, чтобы в его душе были благо и доброта. Он таким себя видит и любит, хочет видеть, ну что поделаешь. Он что – когда-то злился по-настоящему на своих сотрудников и коллег, если те допускали неточности или проступки? В помине нет. Самое интересное, что ему и не надо было. Он всегда умудрялся убедить людей ответственно делать то, что они должны, не вступая с ними в конфликт и не терзая, не мучая себя и свою душу злостью, неприязнью и прочими тягостными вещами, и даже сам не понимал как. Он и на жену свою Ангельку, прожив с ней двадцать лет, наверное ни разу по-настоящему не разозлился, хоть причины, существенные причины, были конечно не один раз. Вот не может он, ну что поделать – разрушает это всё душу, выпаливает… Нет, конечно бывает в нем прорвется, зажгется вдруг, особенно – по отношению к тем. И особенно часто случалось это в первое время, когда всё привычное и налаженное только так резко и страшно, в на глазах случившейся катасрофе поменялось. Зажгется, погорит очень недолго и вновь потухнет, а воцарится в душе пана Новачека то же, что и всегда – желание пихнуть по доброму предмет его злости или недовольства и сказать «ладно мол, перестань, давай мириться и договариваться, что мы, не поляки, не люди?» И ничего достойный пан Новачек не мог с этим поделать, да и не хотел. Он раньше был уверен, что так наиболее правильно и только так в душе настоящего христианина и должно быть… что злость и ненависть есть зло само по себе. Однако – когда пришли те, всё поменялось. Он стал испытывать и злость, и ненависть, и даже желание наброситься с кулаками на кого-то из них, чего вообще от себя не ждал. И стало подобное зажигаться и прорываться в душе пана Новачека слишком часто. Ведь каждый день он лицом к лицу, наиболее близко видел тех, грохочущих кованными сапогами и говорящими на языке, больше похожем на лай, ставших господами и хозяевами там, где недавно были хозяевами он и все другие поляки – в его стране, в его собственном доме. Ведь он видел, что те делают с поляками и со всеми другими, со «странными» людьми в лапсердаках и с пейсами, с евреями. Во что они превращают на глазах его страну, еще недавно принадлежавшую ему и остальным полякам, в которой людям до их прихода было более-менее хорошо и достойно… Ведь Польша, его любимая Родина до них была быть может вообще единственной страной во всей Центральной и Восточной Европе – так, если подумать – хранящей европейский дух свободы и цивилизации… Тоже конечно была не без грехов, но всё-таки! А во что превратилась? В ад – как еще скажешь… И пан Новачек сразу же начал видеть и остро, мучительно переживать это. И стал потому часто, или по крайней мере – значительно чаще обычного ловить себя на том, что в его душе загораются ненависть и злость. Однако – характер есть характер – не могут гореть долго. И вот тут пан Олесь Новачек уже не был уверен, как все годы прежде, что это хорошо. Ведь что его побуждает ненавидеть и терзать собственную душу злостью? Всё достойное, хорошее, правильное, ведь да? Его гордость и свобода как поляка – разве же это плохо? Сочувствие к окружающим, к другим людям, вон к тем евреям, которых с первых дней начали так гадко унижать, а потом стало только еще страшнее. И это ведь тоже хорошо – правда? Злиться и ненавидеть этих, если приглядеться к себе и вдуматься, его побуждали нравственное чувство в душе, совесть и глубокое сострадание к другим людям, способность ощутить, как им больно и дурно. И значит – ненависть и злость были тем, что хорошо, что непременно должно испытывать? Даже тем основным, пожалуй, что в сложившихся обстоятельствах надо испытывать – по совести, по сердцу и трезвому размышлению. Да, выходило именно так. А пан Новачек по прежнему не мог испытывать таких или подобных чувств долго. Они в нем чуть ли не сразу тухли. Ну не мог он себя ими мучить, не было на это ни сил, ни воли. А как же его вера и главные заповеди той – люби и прощай, желай добра? Что же выходило – они не самые главные или не всегда главные, а рядом с ними есть еще место и каким-то другим, и даже – вот не может, не может он ни подумать о таком как следует, ни мысленно произнести это! – ненавидь того, кто враг твой? Всё в душе и уме пана Новачека давно смешалось, несомненным было только постоянное душевное терзание, что нет в нем достаточно того, что теперь непременно должно быть в достойном поляке и человеке. Он принимал предложения продвигаться по службе не потому, что был карьеристом, даже думать не смейте подобное! Он просто любил ответственно и хорошо делать то, что должен, что вообще должно делаться, само по себе любил. И не потому, конечно же, что хотел выслужиться и сотрудничать, ловить крохи со стола мучителей там, где у всех эти крохи отнимают (ведь ты послушай только, как оббирают крестьян по всей Польше… по всему тому, что когда-то было Польшей, с горечью и чуть ли не со слезами поправляет он сам себя мысленно). Просто он как и прежде, несмотря на происходящее вокруг и становящееся день ото дня всё более страшным, не мог жить ненавистью и находить в этой постоянно тлеющей в душе ненависти силы, чтобы возвести барьеры между собой и разными предложениями, приказами и инициативами, которые поступают со стороны тех. Ведь стать директором операционного зала в Главном отделении почты генерал-губернаторства означало именно подойти к тем очень и очень близко, начать соприкасаться с ними каждый день и по множеству раз наиболее тесно. В общем-то – почти что начать «сотрудничать»… Да-да, не будучи этим по факту, его согласие принять из рук немцев такую важную должность могло быть воспринято окружающими именно подобным образом! И любого другого на его месте, коллеги и подчиненные уже давно начали бы втихую ненавидеть и презирать, но с ним этого не случилось, по счастью. Люди, как это ни странно, давно поняли его, проработав с ним локоть об локоть не один год. Они точно знали, что нет в душе их недавнего сослуживца и нового начальника ничего дурного и угодливого, а просто таков он – добр или просто совсем незлобив в душе, любит свою работу, вообще любит делать хорошо и ответственно то, что должен… Ведь должна же и вправду работать почта! И должна хорошо работать, потому что не только для тех она работает, а еще и для самих несчастных, вновь раздробленных, лишившихся свободы и страны поляков… Одно дело, если бы речь шла о чем-нибудь ином… Ведь вон – есть же такие твари, которые идут в «полицаи», в «фольксшафт полиционен», как это называется в документах и официальной корреспонденции. А то – почта. Такая важная в повседневной жизни, и для поляков в первую очередь вещь. И потому – его уважают и любят, если не по прежнему, то всё равно. А слушаться – понятно слушаются, тут хоть ничего и не делай. Ведь порядки страшны и строги, всякий знает это нынче, чуть что не так, заподозрят в «саботаже» или подпольной деятельности – где одно и другое, поди сыщи, и в помине нет – и тут же без разговоров и разбирательств в концлагерь, вон, в Плашов или в Аушвиц. Так что уж с дисциплиной при немцах проблем точно нет, нельзя не признать. Однако – всё это остается в душе пана Новачека незаживающей раной. Он каждый день встает и ложится с мыслью, со свербящим в глубине души ощущением, что не делает чего-то, что как поляк и достойный человек непременно должен был бы в таких обстоятельствах… А что делать и как пути к этому найти, с кем поговорить? Да упаси боже хоть слово – донесут, найдутся доброжелатели! Ведь бурлить в душах ненавистью и в тихую шипеть, цураться должностей, которые в любом случае кто-то обязан исполнять все гаразды, даже не проси, а когда встает вопрос о деле – ответом становятся страх и покорность, ожидание непонятно каких чудес… по крайней мере – внешне. И тогда – прощайте работа, жена Ангелька, две чудные белокурые доченьки и заботливо обставленная квартира, и в концлагерь. И будет это всё напрасно. И вот, как он чувствует, что не делает чего-то должного, так же он понимает, что и не испытывает в душе достаточно того, что должен, просто обязан в сложившихся обстоятельствах. Злости и ненависти к мучителям, лишившим его страны оккупантам, скотам в кованных сапогах, превращающим на его и всех глазах Польшу в ад, готовности в сердце им мстить, бороться, причинять вред или что-то такое. И что он, получается, плохой поляк. И человек быть может плохой, хоть всю жизнь привык считать себя хорошим. Ведь вот же – изо дня в день всё вокруг становится только ужаснее и нестерпимее. И как достойный человек и поляк, должен он испытывать ненависть, просто обязан жить и кипеть в душе ею, ибо справедлива она в таких обстоятельствах и даже быть может праведна, как часто проносятся в нем пугающие мысли… И он чувствует это… Да, чувствует… Понимает, что должно достать в его душе сил и способности ненавидеть, но он не может… Несмотря на всё это не может жить ненавистью, сжигать ею себя, быть ею полным в душе. И получается – таков его грех ныне? А ведь он привык считать, чувствовать и от всей чистоты и искренности души верить, что ненависть – грех и зло, а праведность и главная заповедь – любовь… И хоть и смотрит он подчас с сарказмом на своих сотрудников, боящихся дел и слава богу пока не дошедших до «саботажа», но чувствует себя всё-таки хуже их – потому что и должность от немцев принял, и ненавидеть немцев подобно им в душе не может, не находит сил. И терзают эти муки его, и нет на них ответа, не находит он никак подобный ответ… И вот даже Ангелька… О нет, они по прежнему живут душа в душу, она его понимает… Она понимает, что такой он и не может быть другим, и ничего с этим не поделать. И всё хорошее, что было прежде в их совместной и семейной жизни, объявшей уже почти двадцать лет, было связано именно с такими его качествами. Она в крайнем случае потреплет ему жесткие, уложенные прямо и поверх лысины волосы, вздохнет с сочувствием, да займется чем-то из семейных дел… Однако – раза два он поймал ее за тем взглядом на него, который лучше б уж пока жив не видел, вот честное слово… Она стояла и издалека смотрела на него… Словно думала о нем, проникала взглядом в самую его суть и до последней глубины эту суть понимала. И были в ее взгляде не только цепкость мысли, а презрение, смешанное с горькой иронией, сарказмом и осуждением… Она словно бы говорила мысленно «всего-то я тебя как облупленного вижу и знаю, и ходить на работу да дома сидеть за газетой – вот и всё, на что ты способен». И ему было очень больно, в особенности – потому что он и сам чувствовал и думал нечто подобное, и понимал, что есть в этом большая доля справедливости. Сначала он даже было чуть взъерепенился в душе от обиды и боли, попытался защититься и подумал – да она должна ему в ноги поклониться и по последний день быть благодарной, что в страшные эти времена, когда большинство самых достойных людей с трудом выживают и концы с концами сводят, от всех бед серыми становятся, они, Новачеки, живут пока очень даже сносно! И только потому, что он принял от немцев эту должность – не от подлости и желания выслужиться, не по слабости и холуйству души, но как раз из-за неумения ненавидеть и проклятой его, всю жизнь лишь становившейся в нем сильнее доброты и непроизвольной тяги прощать, желать людям блага и мира, а не чего-то другого, которая не позволила ему возвести в отношении к немцам в душе барьеры. «Да любая» – полились в нем тогда отдающие возмущением мысли, в которых он отчаянно силился найти опору – «на ее месте думала бы и относилась к мужу именно так, ему подобных людей и мужей еще поискать надо! В каждом польском доме нынче об только одном молятся – как-то в надежде на лучшее суметь выжить и перетерпеть наставшие беды!» Но это было напрасным и быстро кончилось, ибо знал он – не такая его Ангелька, всегда было для нее гораздо более важным что-то другое… может оттого, а не только из-за ее красоты, задорности и бойкости в характере, он и полюбил ее так много лет назад. А главное, понимал он и чувствовал, что она права и словно бы его собственные терзания и упреки к себе застыли в том ее взгляде – не делает он и не испытывает в душе ныне чего-то, что непременно должен… И вот, всё то же – каждодневная налаженная жизнь, в которой он уже почти свободно научился говорить на лающем языке тех, из утра в утро почтительно-угодливое «здравствуйте, пан директор, хорошей вам работы!», привычные заботы и обязанности, которые он исполняет лучше, чем когда бы то ни было и кто-нибудь вместо него наверное вообще смог бы, а рана эта саднит и не заживает. Тем более – что день ото дня становится всё страшнее…

Эти нынче вошли во вкус и то ли совсем обезумели, то ли настолько уверенность обрели в собственных силах, что вот, пожалуйста – уже больше недели как развязали войну с Советами. И уж не знают ни он, ни остальные поляки, что там задумал Господь Бог, но только всё у них, как по крайней мере сообщают их же новости на польском и немецком, и как иногда становится возможным узнать из с трудом пойманного подпольного вещания Польского Радио, всё в развязанной ими войне ладится и Советы, которые казались такими же могучими, как сами немцы, глядишь, очень скоро падут. И у всех от этого отчаяние немыслимое, потому что значит непобедимы «колбасники», твари и шлюшье отродье, сами не рухнут и нет в мире силы, которая была бы способна снова загнать их туда, откуда они грохочущими кованными сапогами пришли, освободить от них. А значит, и пану Новачеку, и двум его чудным дочкам, когда те вырастут, и остальным полякам предстоит и жить, и не дай бог когда-нибудь еще и умирать во всем этом кошмаре, где даже учить детей по-людски нельзя, страх и ненависть стали воздухом и дыханием души, а унижение и бесправие – судьбой. И все эти события вновь начавшейся войны, конечно же сразу повлияли на привычную, уже хоть и по-другому, с многочисленными тяготами и унижениями, но кое-как тоже наладившуюся жизнь. В нее вошла моментальная, стальная, угрожающая напряженность. Взгляды людей снова стали напряженно цепкими и подозрительными, в особенности у тех. Пришли новые, гораздо более жесткие инструкции, касающиеся делопроизводства и почтовых отправлений, из которых, помимо прочего, становилось понятным, что не только в почтовой, а и во всей остальной, бывшей еще не так давно польской жизни шутки, и без того особенно невозможные, кончились полностью. Начальники департаментов обязаны были теперь моментально докладывать о малейших служебных нарушениях в полицию – такие нарушения объявлялись уголовными, подлежащими обвинению в саботаже и ведению полиции, а не руководства почты или каких-то подобных учреждений. Сокрытие – тяжкое преступление, караемое заключением в концлагере. И всё это делало его пребывание в должности еще более мучительным. Он что же – если не дай бог случится, донесет на своих коллег и сотрудников, которых знает многие годы? Да он лучше повесится на чердаке, честное слово. А если нет – в концлагерь? А Ангелька и две чудные белокурые доченьки, что будет тогда с ними? Уволиться? Да? И дать прийти на свое место какому-то настоящему подонку-«коллаборционисту», который уж точно поступит, как положено по инструкциям и новым законам и донесет, да и всё остальное, что когда-нибудь будет нужно, тоже сделает?.. И пан Новачек каждый день молится богу, чтобы тот не послал ему такой ситуации и не поставил его этим перед страшными дилеммами… Лишь это ему остается… И бог пока слышит его молитвы. И вообще – фронт очень близко, проходит теперь по Львову или чуть дальше, и это чувствуется. Тьма-тьмущая военных и всякой техники, бывает – страшно пройти по улице на работу. Патрули – на каждом углу. Страх стал у всех кажется той кровью, которая течет где-то там в груди и в животе. Треск выстрелов, быть может означающий, что в Клепаже, на Поморской, где у этих размещена полиция, или в другом месте у кого-нибудь закончилась жизнь, стал раздаваться теперь очень часто и с разных сторон. Конечно, поляков сейчас трогают меньше, чем хотя бы в страшную зиму и весну прошлого года, но всё-таки… А те «странные» люди, евреи? Ох, об этом даже подумать страшно, сердце заходится и ненависть со злостью начинают гореть в нем дольше обычного! Ведь с ними же что делают-то, Господи!.. Разве же люди могут так поступать один с другим, имеют право? Разве это по-божески, по-человечески? Еще в начале той первой, страшной зимы или даже раньше, заставили их, словно прокаженных, носить на руке эти жуткие повязки, бело-голубые метки… Есть такие поляки, которым это нравится, которые ненавидят евреев и рады, что их унижают… А ему, пану Олесю Новачеку, с юности знавшему различные тяготы и унижения бедности, от этого стало сразу мучительно, обидно и горько до слез… Ведь лишь посмотришь на тех людей, бредущих униженно с такими повязками, словно воришки или скот меченных, сжавшихся от страха, каждую минуту приготовившихся к окрику, удару или какому-то другому унижению и издевательству, и хоть кричи от боли 

Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II

Подняться наверх