Читать книгу Воля к радости - Ольга Рёснес - Страница 6

Часть 1
НАЛЕВО ЗА УГЛОМ
5

Оглавление

Зима – единственное время года на берегах нашего фальшивого моря. Бессмысленное обилие белизны, неизменно завершающееся обилием грязи: мазут, навоз, моча, кровь. Тотальная бесприютность, косые взгляды таящегося по углам страха. Кому не страшно, того надо лечить. Страх – основа нормального счастья: нормальная чума, в своей бубонности смахивающая на геморрой. Так поднимем же выше воротники, втянем головы в плечи, зажмурим глаза и… – прямо по курсу!

И то, что меня угораздило посреди этой зимы родиться, можно отнести лишь к издержкам того бесовского, искусительного смеха, что переворачивает вверх дном железные кровати и полые статуи вождей. Я – дитя этого смеха. Бубонная чума дает на мне осечку: на моей летней знойности, на моей жажде прохлады, покоя и тишины…

Кто-то наконец-таки поджег школу, и теперь все мы на свободе, весь наш состав: измученные собственной правильностью учителя, правильный во многих отношениях директор, бараны и овцы. Собственно, школу давно уже следовало бы сжечь, директора сослать на пожизненные курсы марксизма-ленинизма, учителя географии – на северный полюс, учителя ботаники – в Мичуринск… Учитель математики пусть остается сторожем на пепелище: ему все равно, с какой мертвой величиной иметь дело. Учитель труда – тот самый пьяный дядя, которому не лень швырять в овец и баранов молотки, плоскогубцы, клещи и напильники – пусть убирается ко всем чертям, заодно взяв на буксир плаксивый аккордеон с приклеенным к нему учителем пения… и пусть само это пение, выдавленное из затянутых пионерским галстуком глоток, в какой-то свой лагерь сваливает…

Но кто же все-таки поджег школу?

Не исключено, что среди нас, овец и баранов, есть чересчур голодные – и это им бывает охота на фоне наших правильных песен выть. И даже те из них, кому учителя ставят высший овечье-бараний балл, даже они порой пялятся в лес… Да виден ли он отсюда, лес?., за нашими квадратно-гнездовыми посадками, за нашими пеньками… Куда ни глянь – везде лагерь. Так и хочется сказать: «Блин!»

Стоит мне только – не шепча, не произнося, не выкрикивая – к этому бранному слову прикоснуться, как ко мне немедленно поворачивается выбитый из булыжника профиль: грани, шероховатости, крутые изломы… и что-то хрупкое, тонкое, весенне-синее… Блин!

У него наверняка, как и у всех остальных, есть имя. Имя, которое ему дали. Он рисует в тетради чертей и ставит в углу подпись: «Кеша Блинов». Потом, правда, из Кеши пробивается какой-то неизвестный Иннокентий и перечеркивает вместе с чертями написанное… Блин!

Апрельский ветер носит над пепелищем обрывки директорских приказов: загородить, разгородить, перегородить, преградить, отгородить и отстроить заново. Собственно, сгорел только туалет для учителей, и оттуда успели самое главное вынести, и среди этих вещественных доказательств есть неопровержимые – их бы только поддеть, соскрести, смыть… Учитель обществоведения, а ему скоро в заслуженные, сам взялся все это ворошить. А мы, бараны и овцы, торчим себе на пепелище, умиротворенные и почти счастливые; и запах гари – запах нашей синей свободы – щекочет нам носы, и некоторые уже успели прослезиться… И плеть директорского приказа вот- вот перешибет наш самый высокий овечье-бараний балл…

О, учитель!

Я имею в виду учителя математики, который, так ни разу и не оступившись, сумел вскарабкаться на близлежащую сияющую вершину и свить там себе гнездо… Да, я имею в виду это угнездившееся на наших овечье-бараньих тропах чувство превосходства и непогрешимости, некую орлиную стать в эффектном оперении счастливого стародевичества. Старые девы – как в женском, так и в мужском варианте – сильны своей непогрешимой ограниченностью: в их орлином царстве водится лишь убежденность, которую они ежедневно склевывают, отрыгивают и заглатывают обратно. Убежденность в недосягаемости орлиных высот. Бывает, конечно, что среди овец и баранов какой-нибудь паршивец спрашивает: «Да так ли уж они высоки, эти высоты?., так ли уж круты эти тропы?., так ли уж опасны эти пропасти?…» И старая дева, выщипывая с досады остатки реденькой бороденки, а то и просто дергая себя за какой-нибудь ус, гонит паршивца прочь, заодно грозя разобраться с провокациями вечно увиливающей от ответа души. «Смотри, – говорит старая дева трясущемуся от холода и истощения паршивцу, – как всеохватно широки мои крылья, как когтист мой взгляд!., как крут подъем моего орлиного разума!» И паршивец смотрит, смотрит… и видит только старую деву.

Учительствующая математика не прочь называть себя и по- другому: в будние дни – поэзией, в праздники – хлебом насущным. Поэзия математики обыкновенно приваливается боком к какой-нибудь простодушно храпящей расхожей истине, наогцупь стягивает с нее давно не стиранную одежду… и порождаемая таким образом скука расползается по лицам и дряблым телам сладкой грезой о невозможном: грезой старой девы о так и не состоявшейся беременности. Счастливое учительствующее бесплодие!

Что касается хлеба насущного, то учительствующая математика предпочитает именно этот, поскольку любой другой вид хлеба ей не по зубам. Насущный хлеб математика обычно употребляет с хреном, часто с водкой, реже – с крутыми яйцами. При этом само учительствующее лицо за этими яйцами, водкой и хреном как-то даже и не просматривается: что может на пустом месте сиять? Пожалуй, только эта дряблая улыбка, эта залитая тараканьим одеколоном лысина, эта бросающаяся- чем-попало злопамятность…

Но кто же все-таки поджег школу? Кто подпалил с наиболее уязвимого конца бубонно-геморройный и в целом совершенно нормальный будничный страх?., кто окатил кипятком слежавшиеся льды нашей вечной зимы?…

Блин.

Воля к радости

Подняться наверх