Читать книгу Воля к радости - Ольга Рёснес - Страница 9

Часть 1
НАЛЕВО ЗА УГЛОМ
8

Оглавление

Наконец-то я на правильном пути!

Так считают мои родители, и они убедились в этом недавно, обнаружив мое имя в списке поступивших. Ах, этот список!., как уютно, как надежно мы, поступившие, чувствуем себя в нем, хотя всем нам малость и тесновато, и каждый из нас норовит пробраться повыше и поближе к экономно сокращенному и наверняка зашифрованному названию: физфак. Это совсем рядом, налево за углом.

Министерству обороны, конечно, известно, что поступивший – это и есть то самое стратегическое сырье, из которого сбиваются сливки и всякая элитная пена, сбрасываемые потом в клоаку системы; и министерству обороны, конечно, хочется выудить из этой клоаки что-нибудь всамделишное, натуральное, крупное, какую-нибудь глобальную и одновременно портативную истину, запихиваемую без особых проблем в ту или иную методологию. И министерство обороны, конечно, подозревает, что истина эта, даже будучи глобальной, может вдруг оказаться изменником и предателем, может улизнуть в каком-нибудь индивидуальном направлении, оставив с носом клоаку и систему в целом. И министерство обороны, конечно же, не даст себя таким образом провести: только будучи сиюминутно полезной, истина получает доступ в полутемные коридоры и лабиринты науки.

Случается, какая-то искалеченная, кровоточащая истина в обличии Паскаля или Эйнштейна забредает на эти занесенные песком пепелища, пытаясь вспомнить причину своего появления на свет, и охраняющий эти мертвые угодья разум ту же напрашивается ей в отцы, при этом не желая ничего знать о матери. И в этом его отцовстве достаточно самоуверенности и упрямства, достаточно слепоты, чтобы смыть с лица сироты- истины последние следы душевности.

Душа?… Это слово здесь, налево за углом, никогда не употребляется: это неприлично. Эго, если хотите, подкоп под… нет-нет, вовсе не под фундамент, поскольку наша разумность хороша и так, сама по себе, сама в себе, сама для себя… И если эта, извините за выражение, душа под что-то такое подкапывается, мы дружно от этого стриптиза отвернемся, мы, разумные, и заодно выбросим из наших разумных голов предательский вопрос: почему, собственно, нас так тянет туда смотреть?

В наших полутемных коридорах и лабиринтах зрение вовсе и не требуется: достаточно уметь щупать. И мы умеем. Чего мы только не понаделали наощупъ!…каких только гигантов не по наплодила наша разумность!.. Космодромы, дворцы съездов, искусственные моря… каков дух созидания!., каковы масштабы виртуальных разрушений!.. Мы, разумные, мы давно уже изгнали из нашей, что н налево за углом, научности всякий намек на тайну: все тут у нас весомо и измеримо, у всего тут есть свой черед. И именно поэтому мы, разумные, так разрастаемся снаружи, а внутри у нас, где когда-то что-то было, победоносно булькает пустота. И мы, решив и впредь оставаться такими же полыми, будем с честью волочить, до самой братской могилы, бремя нашей победоносной клоаки.

Но как же зябко хрупкой, тщедушной истине в наших коридорах и лабиринтах, как сиротливо жмется она к этим серым, холодным стенам, как хочется ей, бездомной, чего- нибудь материнского… Но где она, бесконечно терпеливая, дышащая теплом мать-душа? Различая своим зорким оком самые далекие, незримые горизонты, она не придает особого значения тем булыжникам и колдобинам, о которые разум обыкновенно спотыкается… да, душа бесконечно терпелива, в то время как разум требует конкретного и быстрого результата. И в этом неравном партнерстве разум сдается, отказываясь сожительствовать дальше со своей мучительницей: разум создает систему. Сам в себе, для себя и из себя. Создание системы – это отдых, передышка, это подготовка к новому акту сожительст ва с гуляющей где-то на стороне душой. И от этого бракоразводного процесса как раз-таки и нарождаются пущенные по миру истины.

Мы сидим рядом, и один из нас влюблен в другого.

Хорошо, что это не взаимно, иначе разве смогли бы мы изо дня в день приходить в одну и ту же, сбегающую амфитеартом к доске, Большую аудиторию? О чем бы там, у доски, не шла речь, какие бы потоки формул не захлестывали исписанные ленивой матершиной столы, взгляд сидящего неизменно упирается в ленинский лозунг – предупреждающий, предостерегающий, преграждающий: «Природа – бесконечна». Не будь этой дурной бесконечности, можно было бы к чему-то придраться, чему-то предъявить счет или, по крайней мере, чем- то удовлетвориться. Но ничем наша разумная научность не может быть удовлетворена: вечно голодная и ненасытная, она перемалывает все подряд, и даже самое большое свинство кажется ей недостаточно острым. Однако рядом со мной, за этим исписанным матершиной столом, сидит именно Блин, со своими белокурыми патлами и заслоняющими вид на соседа плечами, и это наводит меня на мысль о конечности, и стало быть, и начале всех имеющихся в мире процессов. Блин!

Он рисует в тетради чертей: крупных и мелких, рогатых и бесхвостых, хвостатых и безрогих, похожих на мерзнущего возле доски доцента. Этих чертей Блин усаживает потом на ладонь и переправляет за шиворот ближайшему соседу, которому все – одна сплошная черная икра. Сосед этот, Вова Чулюкин, знает, что черную икру хорошо намазывать на красный диплом, и еще лучше – на ученую стелены, но самая крупная черная икра водится конечно же в парткоме, куда Вова часто заходит. И если Вову кто-то мимоходом спрашивает, какого черта эта бездомная истина слоняется по физфаковским коридорам и лабиринтам, Вова морщит лоб, приподнимает левую, профкомовскую, бровь, на всякий случай опускает правую, парткомовскую, и, скромно показав два золотых зуба, усмехается: «Потому что некому ее как следует трахнуть…» И самый крупный, однорогий черт, что залез уже Вове за шиворот, мочится на исписанный матершиной стол, и это выглядит так естественнонаучно! Никто, никто, никто не посмеет сделать сиротку-истину своей, индивидуальной, никто не посмеет взглянуть ей в лицо!., ей, безличностной и безликой!.. И пусть она до поры до времени тут слоняется: это нисколько не мешает нам пользоваться нашим статистически выверенным результатом: 2x2=5.

Именно здесь, налево за углом, проводят свои лучшие годы неизлечимые графоманы, психопаты, походно-строевые барды, туберкулезники, диссиденты, шизофреники и комсомольские стукачи… и многим-многим другим тоже хочется сюда, и лысые мальчики орут: «… а мы еще, а мы пока…» – и все он конечно, пока еще не старики, эти двадцатилетние, хотя лысины у них – сплошь радиоактивные.

Здесь, налево за углом, лысины не только холят и лилеют и патриархально возносят над остальными частями тела: здесь ими сверкают. Лысина лысине, разумеется, рознь, и среди множества сверкающих лысин больше всего затмевает взор яйцевидная макушка доцента Суховеева: на ней сроду ничего не росло. Никто не знает, сколько этому фантомасу лет, но все уверены, что с него-то мода и пошла: с угнездившейся у него на макушке аналитической геометрии. Ни бровей, ни ресниц, ни усов, ни даже плохонькой, наполовину выщипанной бороденки – один сплошной розовый кукиш с губастым ртом и кое-как приделанными к нему разлапистыми розовыми ушами. Доценту Суховееву здесь вольготно: никто на него в этих коридорах и лабиринтах никогда не натыкается: его здесь обходят. И, обходя, многие делаются совершенно обходительными, думая таким образом от проклятой суховеевской аналитической геометрии отделаться. Не тут-то было! Овевающий суховеевскую лысину сквозняк зловеще ползет к экзаменационной аудитории, и там… пять, десять, пятнадцать и сколько угодно раз экзаменующийся недоумок пытается в правильном падеже написать свое имя, при этом начисто забыв, как его, недоумка, зовут… Один только вид этой заикающейся от страха, покрытой мурашками жертвы омолаживает доцента Суховеева лет этак на пятьдесят, и на его безреснично- безбровном лице, кукишем торчащем из похоронного пиджака, распускается рыхлая, бледная улыбка. Еще немного… ну, еще… еще несколько капель свежей, весенней крови!., еще немного этой утренней наивности!.. Рыхлая улыбка растягивается до обвислых мочек розовых, дряблых ушей, ползет к морщинистому затылку, стекает за шиворот… Одной такой улыбкой министерство обороны могло бы запросто придушить пригревшегося возле самого железного занавеса врага. Зга фантомасовская улыбка поднимает оборонное настроение: поднимает настолько, что так и хочется сунуть руку в желтый доцентский портфель, в котором фантомас что-то носит… Что?…

Этот вопрос мучал не одно поколение психов и графоманов, и кто-то из комсомольских стукачей пустил слух, будто доцент Суховеет таскает в портфеле конспекты собственных лекций, которые он давно уже заучил наизусть… и кто-то потом пустил слух, будто там у него – завернутая в газету селедка, а также садовые ножницы и плащ-палатка… Этот пухлый желтый портфель плывет следом за фантомасом по коридору, слегка покачиваясь на встречных волнах обходительности и страха, с провисшими от долголетнего ношения «плечами» и вогнутой вовнутрь «спиной»… И Блин нечаянно переворачивает этот саркофаг вверх дном, и укрывшаяся в нем дистрофичная сиротка-истина, надрываясь от крика, будто ее только что вынудили родиться на свет, спешит уползти прочь: пусто!., пусто!.. Ни одной селедочной головки, ни одной оставленной на черный день крошки. Ничего.

Воля к радости

Подняться наверх