Читать книгу Без начала и конца - Сергей Попадюк - Страница 10

1971
Страсти по Андрею

Оглавление

22.12.71. Были с Морковкой на «Рублеве» (после шестилетнего перерыва его наконец выпустили в прокат). Должно быть, я слишком многого ждал от этого фильма: он не понравился. Холодная, эстетская, надуманная вещь… А главное, лживая. И не только в мелочах: пила (в пятнадцатом-то веке!), породистые татарские кони, гонения на языческие празднества (начавшиеся лишь с середины XVI, со «Стоглава»), расправа со скоморохом (тогда как даже в XVII воевода Шереметев едва со света не сжил Аввакума за то, что тот поднял руку на скоморохов)… Кто и когда, скажите, выкалывал глаза мастерам? Это князья ослепляли друг друга, воспроизводя древний символический акт отрешения от власти. Смысл поздней легенды о зодчих совсем другой – наглядно подчеркнуть уникальность созданного ими, физическую невозможность повторения…

Художник ренессансного темперамента Феофан, «преславный мудрец, философ зело хитрый», образ которого так пластично донесен до нас Епифанием, превращен в заурядного сварливого старикашку, сам Рублев – в модернистского «гения», вроде манновского Леверкюна, смятенного неврастеника, болезненно тяготеющего к юродству, разве что сифилисом не зараженного (Манн не нашел другого повода, который мотивировал бы «гениальность»)… А уж отождествлять скомороха с сегодняшними диссидентами – это… простите, полная лажа. И эти сочиненные (на манер какого-нибудь Шукшина) пустопорожние диалоги с потугами на глубокомыслие, с надерганными цитатами из Писания…

Возможно, автор сознательно допускал анахронизмы, стараясь показать, что не в Рублеве дело, что речь идет о сегодняшнем дне, о вечном, о художнике вообще? – Но тут ведь вот какая зависимость: «Чем больше мы проникаем в дух какой-либо эпохи, тем меньше она отличается от духа нашего собственного времени» (замечательное наблюдение Генриха Гомперца), т. е. чем точнее, тем универсальнее. Положим, автор волен видоизменять материал в соответствии с извлеченной из него идеей; но здесь-то он не знает к знать не хочет материала8, он просто вторгается в прошлое со своей уже готовой предвзятой «идеей», которая нуждается только в иллюстрациях. Она и прёт из всех щелей, заставляя усомниться в какой бы то ни было правде изображенного, и впечатление такое, точно тебя колотят мухобойкой по лбу.

Всякий знает то чувство недоверия и отпора, которое вызывается видимой преднамеренностью автора.

Л. Толстой, Что такое искусство. 13.

Но даже если принять всерьез эту плоскую, расхожую мысль о том, что художник живет в страшном мире, а создает прекрасные, «очищенные» вещи9, то, спрашивается, откуда же тогда красота – та тихая, мягкая, мужественная, просветленная рублевская гармония, от которой в картине следа не осталось? О Сергии, о Куликовской победе – ни слова, зато ни к селу ни к городу приплетен длинный эпизод с Распятием, выстроенный то ли по Брейгелю, то ли по Сассетте, но на русской деревенской натуре (стало быть, все-таки «к селу»: ведь подметил же наблюдательный Карл Маркс, что Рембрандт «писал мадонну в виде нидерландской крестьянки»; ну, значит, и Рублев туда же). И повсюду – навязанное «гениальное» самовыражение автора, воспроизводящего лишь собственные инфантильные впечатления от художественных альбомов, нагнетая рафинированную банальную символику (белое пятно молока, скользнувшее в ручье – в «потоке времени», надо полагать, – из одной сцены в другую, соединив два злодеяния общим направлением к «океану вечности»), прямо-таки заклиная каждым куском своей ленты: вот я! обратите на меня внимание! ради бога, оцените меня!..

…Вместо самой вещи он подражает ее изображению и выдает нам холодные воспоминания о художественных приемах другого гения за свои собственные приемы.

Лессинг. Лаокоон.

Жестокости, вырезанные из картона, нарочно, в угоду моде, нагроможденные, «чтоб страшнее», и иконы в конце – искусственно подшитый контраст, эстетское смакование фрагментов!.. Претенциозная «гениальность» оборачивается элементарной пошлостью.

Пошлость особенно сильна и зловредна, когда фальшь не лезет в глаза и когда те сущности, которые подделываются, законно или незаконно относят к высочайшим достижениям искусства, мысли или чувства.

Набоков. Николай Гоголь.

Банальность, пустота в изысканной оболочке, и даже действительно прекрасная операторская работа не спасает.


– Да видел, видел я твоего гения, – говорил Боб, когда мы с ним совершали 15-километровый переход из Пухнова в Белавино. – И горящую корову видел, и лошадь с переломленным хребтом… Особенно умилила меня сцена с поркой мальчика. Там такой сюжет: какой-то пацан, якобы владеющий секретом колоколенного литья, берется отлить большой колокол… Твой гений хоть слышал, что такое по-русски «колокол лить»? Ну, ладно. Дают пацану в подмогу мастеров, взрослых мужиков. Никакого секрета он, конечно, не знает, но у него дар, интуиция. Тоже, стало быть, гений… Припадочный к тому же. Вот он и помыкает работягами. А когда они, озлившись, объявляют сидячую забастовку, он приказывает княжеским слугам пороть сынишку одного из них, пока не примутся за работу. Ну и колокол получается замечательный! Мы-то вроде воспитаны на том, что гений и злодейство – вещи несовместные, что никакая гармония не стоит слезы замученного ребенка… А оказывается – нет: гению все позволено. И коров, облив керосином, поджигать, и хребты лошадям ломом проламывать, и даже, как я слышал, подлинные фрески рублевские перегревать софитами…

Боб – молодчина, умница. Познакомившись с фильмом на каком-то закрытом просмотре, он сразу проник в самую суть. А я, увидев к тому времени лишь пару отрывков по телевизору, превозносил Тарковского до небес. И даже позволил себе свысока осудить моего научного руководителя Михандра, когда он рассказал мне, как его пригласили в научные консультанты фильма и как он, пролистав сценарий, с отвращением отказался.


31.12.1971. Третьего дня сдал «минимум» по философии, надеюсь, теперь-то с этим покончено навсегда.

Нам вбивают в голову марксизм-ленинизм, в результате чего мы оказываемся совершенно неспособными и неготовыми (когда доходит до дела) мыслить на современном философском уровне. Современная мысль и самый способ мышления нам чужды. В лучшем случае мы пробиваемся вперед только в своей узкой области – ощупью, наугад, чисто эмпирически доползаем до чего-то нового и осторожно изобретаем велосипеды.

В конце концов происходит самое страшное: появляется внутренний цензор. Мы можем сколько угодно фрондировать, и ворчать, и впадать в ересь, но в глубине души уже не сомневаемся в том, что материя первична, сознание вторично, базис «в конечном счете» определяет надстройку, а критерий истины – общественная практика. Наперекор всему мы верим во все это и не можем, не способны думать иначе.

Можно в чем угодно убедить

целую страну наверняка,

если дух и разум повредить

с помощью печатного станка.


Губерман. Гарики.

Одновременно вырабатывается какой-то иезуитизм мышления, беспринципная гибкость, умственная увертливость (double thinking по Оруэллу). «Человек, – говорит Кант, – которому с детства внушены ложные убеждения, делается потом на всю жизнь софистом своих заблуждений». Даже зная цену всем этим плоским прописным истинам, он все же с самым непорочным видом будет твердить и убедительно доказывать их, когда его об этом спросят, будет основываться на них, даже когда его об этом не спросят, – в своих статьях и публичных выступлениях, – подчиняясь круговой поруке, устрашающей инерции. Слишком мало таких, кто решается на себе разорвать эту порочную цепь.

Говорить всего труднее как раз тогда, когда стыдно молчать.

Ларошфуко. Максимы.

Даже сегодня, за несколько часов до Нового года, я не могу освободиться от ненависти. Это чувство еще усугубляется чтением «Лефа» (мне понадобилось расширить знакомство с русской формальной школой). Что за сальеризм! но сальеризм китайский, сальеризм муравья, выросшего до огромных размеров и начисто смахнувшего всю культуру, какая ни есть.

А то испорченное поправками, сообразными времени, нетворческое, ремесленное полуискусство, которое процветало в Лефе, не стоило затрачиваемых забот и трудов, и им легко было пожертвовать.

Пастернак. Люди и положения.

Воинствующее отрицание культуры, оправданное во времена раннего футуризма, – когда оно было направлено против господствующего вкуса изысканных эстетов, – это отрицание стало подлостью в эпоху господствующего бескультурья, когда обратилось к безграмотным массам, поощряя их в их безграмотности, призывая отказаться от доставшихся в наследство ценностей, разжигая темные инстинкты. Это уже не зависть к Моцарту, а настоящая неприкрытая злоба – злоба вообще на всякую исключительность, необъяснимость, на все, что выделяется из толпы и из алгебры, злоба с засученными рукавами, с волосатыми кулачищами, вооруженная не ядом, а дубиной, и самоуверенно утвердившаяся на земле. Гранитные лозунги, бюргерское, пивное, тяжеловесное хамство, перенятое у немцев, у Маркса, – со смачными плевками в лицо, с абстрактной яростью и самодовольным хохотом. Они красивы и романтичны – вся эта взбесившаяся сволочь, – и могли бы даже показаться привлекательными, если забыть, чему они расчищали дорогу.

Я не христианин и никогда им, по-видимому, не стану, но и мне хотелось бы послужить воплощению скрытых в человеке божественных сил, твердо веря, что в их числе окажется и веселая, божественная ненависть ко всей сволочи мира – та ненависть, в которую необходимо перерастает действительная – не лицемерная, не слюнявая – любовь к ближнему.

Без начала и конца

Подняться наверх