Читать книгу Без начала и конца - Сергей Попадюк - Страница 15
1972
«Гамлет» на Таганке
Оглавление23.04.1972. Слава богу, не маршировали на этот раз и хором не декламировали. В сцене с актерами даже позволили себе откровенную самопародию. Но на первом месте по-прежнему постановочные эффекты. Могила на авансцене – перед началом спектакля могильщики закапывают в нее череп Йорика – постоянное напоминание о смерти, которое затем, по ходу спектакля, то и дело обыгрывается… Занавес – главное действующее лицо – поворачивается в разных плоскостях, то так, то этак делит сцену, проходит по ней, сметая, подминая персонажей, как неумолимый рок, на который бросаются, бессильно колотят (Гамлет – кулаками, Офелия – какой-то тростинкой), под который подныривают… Изобретательности, остроумия, как всегда, навалом, и лихой балаганной отсебятины тоже, но… и это – всё. Главное – совесть спокойна у сытой публики: пришли, поучаствовали в эстетском скандальчике, духовно разогрелись, и можно жить дальше. Изживается, так сказать, социальный инстинкт, «и так смело, представьте себе, так ново!» Еще бы не смело, еще бы не ново; тут уж любой осел поймет, в чем дело, когда через громкоговоритель ему повторно внушают:
Что значит человек,
Когда его заветные желанья —
Еда да сон? Животное – и все, —
да еще когда плоско осовремененный Шекспир предстает в обаянии этакой непритязательной простоты: в свитерах, в очках, и подчеркнутая «не-игра» – они просто отбарабанивали свои роли (один Высоцкий рычал за всех)… И животным, сидящим в зале, – интеллигентствующей черни, которая реагирует лишь на шумные, лобовые, плакатные ходы (но с кукишем в кармане) и не способна к восприятию оттенков, – приятно щекочут нервы приемчиками уцененного стилизованного авангарда12.
Бьюсь об заклад, что Дзеффирелли совсем не думал о публике, которая будет смотреть его фильм, не заботился о производимом впечатлении. Но и о себе, о своем «самовыражении» не думал. Единственное, что его занимало, – как можно точнее воспроизвести тот образ, который неотвязно стоял в воображении и все отчетливее проступал по мере воспроизведения.
* * *
Какая уж там веселая ненависть! Лютая, тоскливая злоба владеет мной – злоба, переходящая на личности.
В последнее время то и дело ловлю себя на нескончаемых внутренних монологах. Прислушиваюсь: а это варианты моего последнего слова на суде, где меня судят за убийство М.В. Посохина. И я всерьез обдумываю план этого убийства… Я вижу, что другого выхода нет, хотя и понимаю, что это убийство ничего не изменит, да уж и поздно: Москвы моего детства, Москвы – единственного в мире города – больше не существует.
Большое злодейство можно совершить исподволь, начав с каких-то мелких нарушений, где легче сломить сопротивление, – противник уступает, обманутый незначительностью зла, – потом продвинуться дальше, и опять уступка, потому что зло продолжает казаться незначительным. И так шаг за шагом, незаметно перейти границу, за которой зло приобретает недопустимые масштабы… А можно сразу ударить в сердце, вырвать его, и тогда все последующие утраты покажутся несущественными.
…Явные бесчинства могут найти опору лишь в дерзости.
Тацит. Анналы. XI. 26.
С тех пор как на месте арбатских переулков проломили Москву пошлейшим Калининским проспектом – для того чтобы, не снижая скорости, нестись на «чайках» со своих кунцевских дач прямо к Дворцу съездов, – в городе идет настоящая оргия погромов. Ломают Замоскворечье, ломают Таганку, ломают Домниковку и в районе Мясницких ворот… С безразличием орангутангов повсюду взращивают безликие многоэтажные коробки. «Дикость, подлость и невежество, – говорит Пушкин, – не уважают прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим». Орангутангам нет дела до истории – ни до прошлого, ни до будущего, – они сами себе история. Теперь только кое-где выглядывающий ампирный фронтон или церквушка, раскрашенная, как дешевый сувенир, отличают Москву от какого-нибудь Ташкента.
Я готов убить человека, руководящего этой дикарской работой, хотя знаю, что убийство мое ничему не поможет, знаю даже, что субъективно он не виноват: не он, так другой (обязательно! еще бы! угодников у власти довольно, что же карьеру губить из-за какой-то там Собачьей площадки?), но, как говорил М.И. Муравьев-Апостол, «дело идет не о пользе, которую это принесло бы, а о порыве к иному порядку вещей, который был бы сим обнаружен». Я готов убить этого человека, чтобы утолить свою бессильную и неотвязную, как жажда, ненависть13.
* * *
Нелепо, конечно, надеяться на какую-то будущую справедливость, которая всем воздаст по заслугам, всех расставит на подобающие места.
Говорят: в конце концов правда восторжествует, но это неправда.
Чехов. Записные книжки.
История слишком равнодушна и аморальна – нет, внемораль-на, безлика, – чтобы быть хорошим судьею. Или же она судья идеальный, стоящий и над самой справедливостью, не различающий, как мы, зло и добро. Она не накажет зло, не вознаградит добро – она все уравняет. Ожидать от нее возмездия злу есть утопия.
Мы ошпарены кипятком познания и до очерствелости охлаждены познанием того, что в мире ничто не свершается божественным путем, ни даже по человеческой мере – разумно, милосердно или справедливо…
Ницше. Веселая наука. V. 346.
Уповать, следовательно, остается только на будущую несправедливость, которая явится возмездием несправедливости сегодняшней. Но стоит ли служить ей?
– Лучше уж я останусь при неотмщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и неправ.
Достоевский, Братья Карамазовы. II. 5.4.