Читать книгу Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Стивен Найфи - Страница 11

Том 1
Часть первая. Ранние годы
1853–1880
Глава 7
Подражание Христу

Оглавление

Зимой 1875 г. артистический Париж все еще бурлил, обсуждая выставку группы молодых бунтарей, которые именовали себя Анонимным обществом художников, живописцев, скульпторов, граверов и пр. Противники пренебрежительно называли их «впечатленцами» – импрессионистами[14] или попросту умалишенными. Они утверждали, что их произведения – новый способ ви́дения мира. Они делали сомнительные заявления: мол, яркие краски и свободная манера – не что иное, как пример научного подхода к живописи, и «даже самые въедливые физики, проанализировав эти картины, не выявят здесь недостатков» (как писал один из немногих критиков, вставших на сторону бунтарей). Несмотря на то что из своего живописного метода они принципиально исключили использование темных теней – традиционный способ передать игру света, – они утверждали, что способны запечатлеть свет на холсте. Свои картины они называли «впечатлениями», и другой благожелательный критик написал: «Они [картины] – словно осколки зеркала бытия, и отражаемые ими мимолетные, красочные, едва уловимые и чарующие его проявления весьма заслуживают нашего внимания и нашего восхищения».

Но в целом художественный мир Парижа насмешливо и неодобрительно принимал самопровозглашенных послов «нового искусства». Эталоном здесь, как и прежде, считались творения художников и скульпторов академического толка, а также то, что имело успех в Салоне. Враждебно настроенные критики соревновались в остроумии – называли работы самонадеянных новаторов преступлением, нелепостью и пачкотней; сетовали, что радикалы, вроде Клода Моне, ведут войну против красоты, что с таким же успехом могла бы намалевать картину «обезьяна, в лапы которой попала коробка с красками». «Чистое безумие, – раздраженно писала „Le Figaro“, – ужасающее зрелище».

В марте 1875 г. разразилась буря. Отчаянно нуждаясь в деньгах, Ренуар, Моне и Сислей (а также Берта Моризо, которая отважно решила разделить участь своих коллег) организовали продажу нескольких из своих скандально известных работ в Отеле Друо – центральном аукционном доме Парижа. Событие вызвало бурю возмущения. Публика ревела, выкрикивая оскорбления в адрес художников и их творений. Осыпаемые градом насмешек, картины уходили за гроши: так, пейзаж Моне был продан за 50 франков. Зрители приветствовали смехотворные цены взрывами издевательской радости: «Это за раму!» Аукционер боялся, что взбешенная толпа отправит его в психиатрическую лечебницу: «Они вели себя с нами как со слабоумными!» Атмосфера накалилась до предела, и, чтобы предотвратить потасовку, организаторам пришлось вызвать полицию.

Двумя месяцами позже Винсент прибыл в Париж.

К тому времени негодование достигло каждого уголка замкнутого, пронизанного сплетнями парижского мира искусства. Молодые художники и сотрудники галерей, собиравшиеся в ресторанчиках на Монмартре (именно там Винсент нашел себе квартиру), не могли говорить ни о чем другом. Виновники этой бури почти каждый вечер проводили в кафе – сначала в «Гербуа», затем в «Новых Афинах»: оба располагались всего в нескольких кварталах от галереи «Гупиль и K°» на улице Шапталь, где работал Винсент. В «Мулен де ла Галетт», неподалеку от места, где он жил, ставил свой мольберт Ренуар, чтобы запечатлеть пары, вальсирующие в неровном свете, пробивающемся сквозь кроны деревьев. В любой из вечеров в одном из множества варьете или ночных клубов, расположенных по соседству с новым парижским домом Винсента, в дешевых кафе, куда часто заглядывали юные балерины, можно было запросто застать Дега с блокнотом в руке.

Направляясь в другие парижские магазины «Гупиль и K°», Винсент наверняка проходил мимо мастерских Ренуара и Мане. Когда в 1875 г. одна из работ Мане была отвергнута жюри Салона и художник пригласил публику посмотреть на опальную картину прямо в его студии, на приглашение откликнулись тысячи людей. Буквально в двух шагах от магазина «Гупиль и K°» на проспекте Оперы находилась галерея Дюран-Рюэля, рекламными плакатами зазывавшая публику полюбоваться последними скандальными творениями импрессионистов: «Хлопковой конторой» Дега (непривычно обыденным изображением рабочих будней) и поразительным портретом мадам Моне в ярко-красном японском кимоно. В июне Винсент побывал на месте бесславного аукционного фиаско, в Отеле Друо, расположенном неподалеку от магазина «Гупиль и K°» на бульваре Монмартр. И наверняка во время своих бесчисленных прогулок он встречал молодого маклера (и одного из первых коллекционеров импрессионистов) Поля Гогена, который работал на бирже неподалеку и в свободное время занимался живописью.

Но даже если и так, Винсент не заметил ровным счетом ничего. Несмотря на неутихающую полемику, несмотря на ресторанную болтовню в обеденный час и споры в танцевальных залах, несмотря на возмущенную критику и страстные выступления в защиту новаторов, несмотря на все безумие (не говоря уже о непосредственной близости самих этих завораживающих и шокирующих картин), за все время, проведенное в Париже, Винсент ни разу даже словом не обмолвился об импрессионизме или о ком-либо из его творцов.

Спустя десять лет, когда брат пытался заинтересовать его «новыми художниками», он ответил: «Слыша от тебя так много новых имен, я не всегда могу понять, о чем идет речь, поскольку ничего из этого я не видел». «Из всего того, что ты рассказал мне об „импрессионизме“, – писал он в 1884 г., помещая в кавычки незнакомое слово, – я так и не уяснил, что же это такое».

Где же был Винсент? Как мог он не заметить баталий, изобразительных и словесных, которые разворачивались в тех самых галереях, где он трудился, в кафе, где он ел, на страницах газет, которые он читал, и на улицах, по которым ходил? Как случилось, что он был настолько равнодушен к происходящему? Все объяснялось просто: Винсент обрел религию.


Каждый четверг вечером и два раза в день по воскресеньям в баптистской церкви Метрополитен Табернакл на юге Лондона собирались паломники. Они приходили тысячами, блокируя уличное движение. Они до отказа заполняли просторный зал вместимостью более 4000 человек и толпились во дворе, напряженно прислушиваясь к происходящему внутри. Они приезжали отовсюду: из самого Лондона, из пригородов и совсем уж издалека – из Калифорнии или Австралии. Большинство паломников принадлежали к классу людей, которые лишь недавно обрели достаток: клерки и владельцы магазинов, чиновники и домохозяйки – буржуа в поисках спасения от гнетущей прозаичности современной жизни. Некоторых влекла страсть, других – разочарование, кто-то приходил из любопытства. Но все устремлялись сюда ради одного: послушать проповедника Чарлза Хэддона Сперджена.

Среди собиравшихся на выступления Сперджена зимой 1874/75 г. можно было встретить и угрюмого молодого голландца.

Покинув дом Урсулы Лойер, Винсент снял комнату в нескольких кварталах от того места, где высился монументальный коринфский портик храма Сперджена. Он буквально покорил викторианскую Англию (ходили слухи, что и сама королева Виктория инкогнито присутствовала на его службах). На глазах своих почитателей из сенсации, юноши-проповедника, каким он был в двадцать, к сорока годам он превратился в настоящего религиозного магната. Его империя включала в себя колледж и сиротский приют, его славе способствовала обширная библиотека публикаций. Но основу грандиозного успеха Сперджена, как и прежде, составляли проходившие три раза в неделю выступления на огромной сцене в Ньюингтоне, построенной по его заказу и предназначенной только для него. С огороженной платформы размером с боксерский ринг, окруженный морем восторженных почитателей Сперджен проповедовал будущее искупление, которое «вознесет человека от горчайшего унижения, и скорбь обратится в радость».

Самоуверенный плотный бородатый мужчина с широким лицом, Сперджен свободно расхаживал по сцене и очень живо, легко и доступно, как всеми любимый дядюшка на семейном совете, преподносил слушателям сокрытые в библейских текстах перлы «здравого смысла». (Выдающийся актер того времени Джеймс Шеридан Ноулз рекомендовал своим студентам ходить на проповеди Сперджена, которого называл безупречным оратором и мастером актерской игры.) Он рассуждал о Божественном с непринужденностью, которая многим казалась шокирующей. («Нередко мы фамильярно говорим о тех, кого любим, в кругу людей, которые разделяют нашу любовь».) Он проповедовал подлинную человечность Христа. «Ощутите Его как своего близкого родственника, – говорил он, – кость от вашей кости, плоть от вашей плоти». Он сыпал метафорами, цитируя те же притчи о горчичных зернах, сеятеле и заблудших овцах, которые были хорошо знакомы Винсенту из проповедей отца. Он частенько рассуждал на тему семьи и называл Христа образцом безоговорочной родительской любви. В доказательство того, что каждый имеет шанс на прощение Отца Небесного – и своего родного отца, – он приводил в пример собственную растраченную впустую молодость. Что могло сильней тронуть сердце сбившегося с пути и склонного к самобичеванию молодого человека?

Меж тем в своей маленькой комнатке на Кеннингтон-роуд Винсент свершал еще одно паломничество – внутреннее, в мир литературы, в тот мир, где он поистине чувствовал себя как дома. Историк Питер Гей назвал то время «эпохой информации», когда представители «терзаемой страхом буржуазии» в поисках спасения от социальных, научных и экономических переворотов современности обратились к книгам, чтобы «заново проникнуться очарованием мира». Винсент был одним из них. «Я снова много читаю», – писал он Тео. Жаждущий веры, но оторванный от источников, что питали ее в детские годы, он поглощал все, что попадало ему в руки: сборники поэзии и философские сочинения, книги о природе и литературу о самосовершенствовании, романы Джордж Элиот и пошлые любовные романы, тяжеловесные труды по истории и ставшие вдруг невероятно модными биографии… В мире, день ото дня становившемся все более прозаичным, он обращался к книгам в поисках новых откровений.

Первым проводником Винсента в этом литературном путешествии стал создатель множества новых жанров Жюль Мишле. Еще раньше Мишле поразил воображение Винсента своими необычными сочинениями на темы из естественной истории и жизни животного мира, очаровав бывшего коллекционера птичьих гнезд и жуков книгами «Птица» («L’Oiseau») и «Насекомое» («L’Insecte»). Любовь юноши к творчеству Мишле усилилась после прочтения его эксцентричных, пронизанных идеей мужского превосходства сочинений о любви и сексе (в которых среди всего прочего речь шла, например, о фетишистской одержимости кровью); они помогли Винсенту пережить все романтические и сексуальные приключения прошлых лет.

Однако в первую очередь Мишле был историком, и именно благодаря его многотомным историческим трудам Винсент осмелился окунуться в глубокие и опасные воды океана веры. Мишле писал об исторических событиях так же, как писал свои романы его друг Виктор Гюго, – виртуозно соединяя увлекательное повествование, возвышенную риторику и грандиозный замысел. В сочинениях Мишле Винсент впервые столкнулся с миром, свободным от власти христианства, с миром, в котором историю вершили люди, а не Бог. Это был мир, в котором только сам человек был волен вершить свою судьбу. Мишле, с его рассуждениями о том, что Французская революция куда важнее для истории человечества, чем жизнь Христа, что именно она стала триумфом свободы над предопределенностью, победой жизни над смертью, оказался идеальным рупором этой тревожной и безбожной эпохи.

Винсент погрузился в изучение событий 1789 г. с поистине религиозным рвением. Помимо исторических трудов, он читал романы, посвященные событиям тех дней. Яркое повествование Мишле, мелодраматическая проза «Повести о двух городах» Диккенса задевали Винсента за живое. Всю оставшуюся жизнь он тосковал об этом потерянном рае свободы и братства, упрямо продолжая верить в то, что однажды он возродится.

После первой поездки в Париж в конце 1874 г. его персональную галерею славы Французской революции пополнила живопись. «„Жирондисты“, „Последние жертвы террора“ и „Мария-Антуанетта“ Делароша, а еще Анкер и многие, многие другие – что за прекрасное целое они образуют!» Одна картина произвела на него особенно сильное впечатление. Это был «неописуемо прекрасный и незабываемый» портрет юного революционера, которому Винсент приписывал лицо Христа, отмеченное печатью трагической эпохи. По возвращении из Парижа в Лондон в 1875 г. он повесил репродукцию картины в своей комнате на Кеннингтон-роуд. Многие годы он снова и снова обращался к ней как к символу надежды и искупления, как к молитвенному образу. «В ней есть нечто, что говорит нам о Воскрешении и Жизни», – писал он.

Читал он и Ипполита Тэна, другого французского историка, чьи попытки примирить науку с религией грозили увести Винсента еще дальше от надежных зюндертских истин. Для Тэна религия была всего лишь детской попыткой спроецировать людские слабости на неизвестное и непознаваемое. Поскольку с уверенностью судить можно только о том, что поверяется наблюдением и опытом, научный образ мышления является единственно правильным, утверждал Тэн. Человечеству всегда были подвластны лишь наблюдение и классификация увиденного. Для Винсента, который жаждал утешения, обещанного в жизни вечной, и ценил поэтические излишества и поучительную сентиментальность литературы романтизма, пренебрежение Тэна трансцендентальной истиной было, конечно, неприемлемым. (Восемь лет спустя после знакомства с его сочинениями в письме Антону ван Раппарду Винсент радостно приветствовал «удар, который Золя нанес Тэну» в своем эссе «То, что мне ненавистно», назвав Тэна «подчас довольно утомительным со своим математическим анализом»; по его мнению, Тэн получил по заслугам.) «И все же, – признавал Винсент, – Тэн приходит к необычайно любопытным выводам».

В то же время Тэн предлагал утешение изгоям, вроде Винсента, променявшим реальную жизнь на вымышленный мир литературы. Внутренняя сущность значит куда больше, нежели внешний вид, утверждал Тэн, и только уединенные размышления – напряженная личная схватка с непостижимым – позволяют постичь величайшие тайны жизни. Все представления о правде и красоте, все «знаки бесконечного» берут свое начало в этом блаженном одиночестве.

Смелые, блестяще аргументированные суждения Томаса Карлейля, еще одного «падшего романтика», пытавшегося обрести веру, также служили для Винсента источником утешения. По мнению Карлейля, человеку выпал жребий быть пилигримом, сражаться с сомнениями, отрицать старые догмы и искать новые пути познания «незримого мира». Винсенту, должно быть, особенно близки были идеи, в которых Карлейль уподоблял отказ от старых верований избавлению от поношенных вещей: Винсент, сын своих родителей, вряд ли мог пройти мимо подобной метафоры – лейтмотива романа «Sartor Resartus».[15] Он назвал его книгой о «философии старой одежды». Герой романа, как и Винсент, был изгнан из идиллического мира отчего дома, стал чужим в своей семье, терпел неудачи в дружбе, был отвергнут в любви и вынужден в одиночку выживать в этом мире («одинокая душа среди миллионной толпы»). Испив полную чашу страданий и сомнений, он восстал из праха, подобно Христу, возродившись в новой вере.

В книге «Герои, почитание героев и героическое в истории», которую Винсент также охотно прочел, Карлейль предлагал дальнейшее развитие идеи подражания жизни Христа. Иисус, возможно, был величайшим из героев, – говорил автор, – но при этом далеко не единственным. Героями могут быть не только пророки (как Магомет или Лютер) или властители (как Наполеон), но и поэты – Данте, Шекспир или Гёте, который, как казалось Винсенту, многому научил Карлейля. Даже художники могут быть героями. По мнению Карлейля, героями их делает не влияние на мир, а способ ви́дения мира. Должно быть, строки, в которых Карлейль приписывал всем героям-поэтам это особое ви́дение, умение «разглядеть прелесть вещей» и оценить «их внутреннюю гармонию», особенно согревали душу любителя поразмышлять на берегу ручья в Зюндерте. «Если мы избавим от предвзятости свой разум и откроем глаза, – вопрошал Карлейль, – разве не сможем мы увидеть Господа в каждой звезде на небе, в каждой травинке на земле?»

Герои Карлейля не были идеальными людьми. Как и Винсент, они боролись с неуверенностью и унынием. Его Данте был «человеком скромным, скитающимся с места на место, одолеваемым тоской»; его Шекспир – несчастная душа, что годами «боролась за жизнь в пучине темных вод». Его герои не заботились о светских условностях приличного поведения, а их эксцентричность не позволяла окружающим и даже их близким увидеть, чего они на самом деле стоили. Но молодым людям, избравшим для себя особый путь, отвергнутым обществом и изгнанным из собственных семей, Карлейль сулил возможность обрести «божественность» в себе самом. Единственными необходимыми для этого условиями он считал «искренность сердца» и «ясное, всевидящее око».

Для Винсента это было величайшим утешением: его уравняли с Христом. Такое сопоставление не только освящало его страдания и окружало героическим ореолом его одиночество, оно также лишало силы ханжеские порицания отца. Оно также несло в себе обещание прощения и искупления, а значит, и конец скитаниям, конец изгнанию.

Той зимой Винсент прочел еще одну книгу и вновь утвердился в справедливости отождествления себя с Мессией – утвердился настолько, что и в последующие годы это представление будет снова и снова возникать в его болезненном воображении. Этой книгой была «Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана, «правдивое» описание зарождения христианства. Впечатление, произведенное «биографическим» сочинением Ренана, оказалось столь сильным, что в феврале 1875 г. в придачу к альбому поэзии, над которым он корпел всю зиму, Винсент отправил брату экземпляр книги. В католической Франции заявления Ренана о том, что Христос был простым смертным, евхаристия – не более чем метафора, а чудеса – просто иллюзии истово верующих, вызвали жаркие споры. Но Винсент, будучи голландским протестантом, мировоззрение которого сформировалось под сенью «Жизни Иисуса» Штрауса и библейского гуманизма гронингенцев, не находил ничего шокирующего в подобных заявлениях. (К примеру, дядя Винсента, знаменитый проповедник Йоханнес Паулюс Стриккер, был автором «научной» биографии Христа, в которой тот был представлен как «живший в исторические времена человек» и «мыслитель самого благородного свойства».) Что поразило Винсента, так это созданный Ренаном объемный образ человека в поисках самого себя.

Как и Винсент, Иисус Ренана был провинциалом, галилеянином; как и Винсент, он обладал высшим пониманием сути вещей, которое проявлялось в подсказанных природой выразительных образах. Как и Винсент, он был старшим среди множества братьев и сестер и никогда не был женат. Иисус Ренана сторонился своей семьи и ценил «единомыслие» превыше «кровных уз». Как и Винсент, Иисус Ренана был человеком переменчивого настроения: то его охватывал праведный гнев, то восторженный энтузиазм, то неодолимая тоска. Он был по-настоящему несовершенным человеком. Препятствия раздражали его. Проводя жизнь в бесконечных дискуссиях, он видел свое назначение в борьбе с лицемерием и предрассудками. Одинокий изгнанник, он презирал условности и с восторгом попирал принятые в современном ему обществе условности хорошего тона. «Общение с миром вызывало в нем боль и отвращение», – писал Ренан; и в конце концов Иисусу уже не доставляло радости ни жить, ни любить, ни видеть, ни чувствовать.

Тем не менее все эти муки и испытания были необходимы для истинного искупления – не в смысле буквального воскрешения (Винсент, вполне в духе традиции Гронингенской школы, никогда не проявлял особого интереса к теме страстей Христовых), а в смысле обретения пути к новой жизни, завершения скитаний. Для человечества целью была обещанная утопия, завершение апокалиптических революций Мишле. Но для подобных Иисусу отверженных скитальцев, вроде Винсента, нет награды выше, чем душевный покой и чувство сопричастности.


В течение зимы и последовавшей за ней весны 1875 г. в уединении маленькой комнатки на Кеннингтон-роуд подобные идеи постепенно набирали силу. Родители Винсента могли лишь догадываться о том, что происходило с их старшим сыном, ловя скупые намеки в его редких и коротких письмах. На Рождество сестра Лис восхищалась его «чистыми мыслями». В поздравлениях ко дню рождения в феврале даже Дорус отметил несколько «похвальных мыслей». За шесть месяцев переписки, не сохранившейся до наших дней, Винсент наверняка делился некоторыми из этих соображений с Тео (идеи, высказанные Тео в октябре в споре с отцом, несли очевидный отпечаток влияния Винсента). Он с удовольствием подпускал цитаты из Тэна, Карлейля или Ренана в альбомы с поэзией, которые составлял для брата. Это нелепое попурри из восторженной любовной лирики и тяжеловесных философских трудов как нельзя лучше отражало, что творилось во взбудораженном сознании Винсента. Для Винсента одинаково интересными были и самые глубокие рассуждения, и пустейшие сентиментальные банальности (всеядность, которой впоследствии найдется место и в его искусстве): он с равным рвением слушал отеческие проповеди Сперджена, призывавшего к безыскусной вере, пытался вникнуть в замысловатые идеи Карлейля о «божественной бесконечности» и постичь противоречивого Христа Ренана.

Но к тому времени, когда Винсент приехал в Париж, он уже сформулировал для себя главное правило жизни. «Бойся Господа и следуй заповедям Его, – втолковывал он брату летом 1875 г. – В этом и состоит долг человека».

Возможно, победа евангелического пыла над экзистенциальной тоской – или Сперджена над Карлейлем – в запутанных мыслях Винсента стала результатом паломничества в Брайтон, которое он, вероятно, совершил той весной. Здесь, в курортном городе на южном побережье, в мае и июне собирались проповедники со всей Европы; здесь проходило одно из грандиозных «собраний», ознаменовавших духовное возрождение 1870-х гг. Винсент не смог попасть на само собрание, проходившее с 27 мая по 9 июня (к 20 мая он уже был в Париже), но в письме к Тео в следующем году он описывал, каким «трогательным» было зрелище «тысяч людей, собравшихся послушать евангелистов».

Какой бы ни была причина, преображение свершилось. В Париже у Винсента начался приступ набожности. Он вставал на рассвете и с жаром читал Библию. Его письма – свод библейских мудростей. Режим дня его теперь строился по монастырским правилам: он вставал на заре и ложился рано (вопреки своим прежним привычкам). Он описывал свой день Тео, используя старинное монашеское изречение: ora et labora.[16] Он отказался от плотских удовольствий и демонстрировал новое, ритуальное отношение к пище («хлебу насущному») – и то и другое было зловещим предзнаменованием будущих приступов самобичевания. Он строчил письма как одержимый, засыпая семью и друзей нравоучительными посланиями, сплошь состоящими из библейских цитат, псалмов, вдохновенных стихов и назидательных афоризмов. Даже Дорус заволновался. «Винсент нынче так серьезен», – писал он Тео. Будучи по натуре недоверчивым, Дорус мог увидеть в новообретенной страсти сына не пыл идущего вслед за новыми ангелами, а отчаяние спасающегося от старых демонов. «Сегодня утром я услышал прекрасную проповедь, – рассказывал Винсент Тео в сентябре. – Забудь о том, что было в прошлом, говорил священник, пусть надежд будет больше, чем воспоминаний».

В своем стремлении перечеркнуть прошлое Винсент отказался почти от всего, что было дорого ему раньше – в некоторых случаях лишь несколько месяцев назад. После того как не один год он настойчиво призывал брата не избегать романтических приключений, теперь Винсент предостерегал Тео: «Не позволяй подобным увлечениям завладеть твоим сердцем». Оставив позади годы попыток добиться успеха в качестве торговца предметами искусства, он отрекся от самого понятия мирского успеха и теперь жаждал лишь духовного обогащения. Он почти готов был отречься от самого искусства. «Не стоит преувеличивать… любовь к искусству, – предостерегал он Тео. – Не посвящай себя искусству всецело…»

Посвятив зиму изучению смелых идей Карлейля и Тэна, теперь он без сожалений отверг их, как указующие «ложный путь», и призывал Тео не «углубляться чрезмерно» в размышления, чтобы разум не поставил под сомнения его веру. «Вспомни, что Па говорил, без сомнения, и тебе тоже: разум и чувства должны идти рука об руку». Перечеркивая годы открытого неповиновения и пренебрежения традиционными представлениями о достойной жизни, теперь Винсент постоянно втолковывал брату старую истину о необходимости выбирать «узкую дорожку» (выражение из арсенала Доруса). Теперь обновленный Винсент, прежде сам ходивший в церковь от случая к случаю, строго наставлял Тео: «Ходи в церковь каждое воскресенье, даже если проповедь не слишком хороша».

Возможно, самой удивительной переменой – и уж точно самой неожиданной для Тео – стал разрыв Винсента с Мишле, его многолетним героем. В одном из сентябрьских писем Тео положительно отозвался о книге «Любовь», которую брат горячо рекомендовал ему всего годом ранее. Винсент срочно настрочил встревоженный ответ: «Прекрати читать Мишле». В следующих письмах брата Тео еще не раз получит настойчивый совет немедленно и решительно избавиться от всех сочинений Мишле по примеру брата.

В чем же причина столь внезапной опалы? В том, что для одержимого чувством вины Винсента Мишле стал синонимом сексуальности. Держаться подальше от эротической литературы французских авторов (да и любых других светских книг) – вот основополагающее правило нового образа жизни, которое поможет устоять перед соблазнами, – а соблазны, понятное дело, только и ждали, когда он на миг утратит бдительность. (Распорядок дня предусматривал также чтение Библии и вечерние визиты к друзьям.) С безапелляционностью, которая лишь доказывает шаткость его собственной позиции, он убеждал брата последовать его примеру и не читать ничего, кроме Библии: «Нашел ты мед, – ешь, сколько тебе потребно, чтобы не пресытиться им». Сочинения романтиков, вроде Гейне и Уланда, – «опасная ловушка», предупреждал он Тео: «Будь начеку… не попадись к ним на удочку». Что касается ренановской «Жизни Иисуса», то и здесь Винсент был непреклонен: «Выбрось ее».

Вместо Мишле, Ренана и других книг, отвергнутых осенью 1875 г., Винсент предлагал брату нового фаворита: трактат Фомы Кемпийского «De Imitatio Christi» («О подражании Христу»). Написанное в XV в. духовное наставление для монастырских послушников рисовало образ живого Христа, представляя Его не просто как историческую фигуру, но как близкого друга. В отличие от Христа – «героя» Карлейля или Ренана, недосягаемого Иисуса второго пришествия и суда над миром, Иисус Фомы Кемпийского говорил с читателем на «языке сердца»: откровенно, рассудительно и с безмерным сочувствием к человеческим слабостям. Он утешал, убеждал, упрекал и увещевал. Это уникальное сочетание античной мудрости и средневековой снисходительности подарило желанный покой измученной противостоянием миру душе изгоя Винсента, ибо Иисус Фомы Кемпийского уверял, что Господь одинаково любит нас – и в низости, и во славе – и что одиночество не проклятие, но признак глубокой веры: все истинно верующие ведут «жизнь пришельцев и странников» и «с радостью переносят заточение в собственной душе».

Той осенью Винсент одно за другим писал письма, в которых сам пытался стать утешителем – наподобие Христа Фомы Кемпийского – для своего восемнадцатилетнего брата. Тео, погруженный в меланхолию после смерти нескольких друзей, раздраженный работой и прикованный к постели травмой, был идеальным подопытным для нового, «блаженного» Винсента. Вместо привычных пламенных призывов он теперь получал от брата смиренные просьбы относиться к бурям юности как к пустой «суете, и только»; не принимать неприятности «слишком близко к сердцу»; не слишком заботиться о мирском («Мир бренен, слава его преходяща») и даже «не мечтать» понапрасну. Кто любит Бога, тому все во благо. «Не падай духом, старина, – ободрял он подвернувшего ногу Тео, и здесь находя повод для философских рассуждений. – Будет дождь, будет и вёдро на пути, ведущем вверх, – и так до конца». Неожиданное заявление в устах беспокойного молодого человека, которого прежде то и дело кидало от безумных восторгов в пучину разочарований. Здесь угадывается отчаянная попытка обрести покой, вечно от него ускользающий.

Винсент отправил экземпляры «Подражания» не только Тео, но и своим сестрам Вил и Анне; родные в один голос восхищались его «славными письмами». Однако не Тео, и не сестры, и не кто-либо еще из семьи Ван Гог той осенью ощутили на себе всю мощь религиозного рвения Винсента. Эта участь выпала его парижскому соседу Гарри Глэдвеллу.

Винсент познакомился с молодым англичанином в офисе «Гупиль и K°» на улице Шапталь. Как и многие младшие служащие, или помощники, в магазинах фирмы, Глэдвелл был отправлен сюда на обучение – его отец торговал произведениями искусства в Лондоне. Из-за своих провинциальных манер, плохого французского и оттопыренных ушей Глэдвелл в космополитическом Париже выглядел довольно нелепо. «Сначала все смеялись над ним, – вспоминал Винсент, – даже я». Но религия объединила молодых людей. К октябрю они не только жили в одной квартире, но и вместе «следовали путем Христа». Каждый вечер они читали Библию вслух, намереваясь, по словам Винсента, «прочесть ее от начала до конца». Каждое воскресенье они выходили из дому ранним утром и возвращались поздним вечером, чтобы обойти «столько… церквей, сколько успеем». Винсент настойчиво рекомендовал своему товарищу как можно скорее прочесть «Подражание», упрекая впервые расставшегося с родными восемнадцатилетнего юнца в том, что его тоска по дому чрезмерна: это противоречило наставлению Кемпийца отринуть мирские блага и привязанности и сознательно искать одиночества. Поводом для самой строгой критики со стороны Винсента стали и близкие отношения Глэдвелла с отцом; такие отношения он считал «опасными» и «нездоровыми» и называл «поклонением, а не любовью». По словам Фомы Кемпийского, родительская любовь – по крайней мере, в этой жизни – должна нести отпечаток грусти и сожаления, ибо расставание с детьми неизбежно, настаивал Винсент.

Тем не менее, когда дело касалось его собственных отношений с Гарри Глэдвеллом, Винсент явно пренебрег призывом Кемпийского «держать дверь закрытой» для душевных привязанностей. Изголодавшийся по товарищескому общению, он видел в неуклюжем аутсайдере Глэдвелле одновременно собственное отражение и открытую влияниям чистую душу. Он быстро включил в программу ежевечерних чтений любимые стихотворения – знак истинно семейной доверительности. Он следил за питанием Глэдвелла, заразил его страстью к коллекционированию гравюр и водил в музеи. «Показывал ему картины, которые мне нравятся больше всего», – писал Винсент Тео. У Глэдвелла совсем не было друзей, и он с радостью принял роль благоговеющего младшего брата – роль, от которой давно отказался его ровесник Тео. Каждое утро Глэдвелл приходил в комнату Винсента, чтобы разбудить его и накормить завтраком. Вместе они шли на работу и с работы, вместе ужинали около маленькой печки в комнате Винсента («в нашей комнате»), вместе совершали долгие душевные прогулки по улицам Парижа. «Как бы я хотел вновь прогуляться с Гарри в сумерках вдоль Сены», – с нежностью напишет Винсент несколькими годами позже. «Вот бы снова увидеть его карие глаза – как они сверкали, когда мы любовались картинами [Жоржа] Мишеля или говорили обо всем на свете».

Новое для Винсента чувство вовлеченности в дружеские отношения вместе с новым увлечением благочестием не оставляли места ни для чего-либо еще, в том числе для противоречий, раздирающих мир искусства, молодых художников, замышляющих восстание в парижских кафе, и традиционалистов, которые залпами гневных статей стойко отражали наступление на привычные ценности. Все это, включая виды Аржантёя кисти Моне и Ренуара, которые одни превозносили, а другие высмеивали, не пересекало порога его каморы на Монмартре, где Винсент с его юным «служкой» читали Библию и следовали примеру Христа Фомы Кемпийского, призывавшего «очистить сердце от любви к видимому и посвятить себя любви к вещам незримым».

И все же Винсент не мог отказаться от увлечения искусством (как не мог противостоять отрадной дружбе с Глэдвеллом). И потому свою давнюю страсть он призвал на службу новой. Еще в Лондоне он начал пополнять свою коллекцию гравюр произведениями на религиозные сюжеты. А единственной целью его поездки в Британский музей в августе 1874 г. был рисунок Рембрандта на сюжет из жизни Христа. Но лучше всего путь его внутреннего паломничества от Сперджена к Мишле, Карлейлю и Ренану отражала экспозиция на стенах его комнаты. Той зимой соблазнительные женщины и картины буржуазной жизни уступили место чтениям Библии, крестинам, богослужениям, разным благочестивым сценам – например, «Старый гугенот» Альберта Анкера. (Покидая Лондон, Винсент отдал многие из наиболее «светских» гравюр из его коллекции Томасу Ричардсону, которого он называл коммивояжером «Гупиль и K°».) Под влиянием идей Карлейля о божественной сущности природы в коллекции появилась масса изображений безмятежных восходов, зыбких сумерек, грозовых небес и клубящихся сердитых туч (большим мастером всех этих эффектов был французский пейзажист Жорж Мишель), наглядно иллюстрируя дорогую ему мысль о нерушимой связи между природой и религией, – мысль, которой он будет верен всю жизнь.

Впрочем, «божественная Природа» Карлейля вскоре уступила позиции торжествующему Христу Ренана. Из множества произведений самого проникновенного из барбизонских пейзажистов Камиля Коро, на мемориальной выставке которого в Париже Винсент побывал, он выделил лишь одну картину – «Оливковый сад». На экспозиции старых мастеров его похвалы удостоилось только «Снятие с креста» Рембрандта. Среди бесконечных богатств Лувра и Люксембургского дворца он выискал еще одну работу, которую счел возможным рекомендовать Тео: сцену из жизни Христа работы Рембрандта – «Ужин в Эммаусе». В качестве их общего с Тео подарка матери ко дню рождения Винсент выбрал две гравюры: «Великая Пятница» с картины Поля Делароша и «Святой Августин и святая Моника» с картины Ари Шеффера. В течение нескольких месяцев со времени приезда в Париж он дополнил выставку на стене своей каморки сценой Рождества, изображением монаха, а также гравюрой под названием «Подражание Иисусу Христу».

Одержимость Винсента религией лишь усугубила его проблемы на работе. В июне он узнал, что, вопреки надеждам и ожиданиям, в Лондон он в ближайшее время не вернется, и это известие нанесло сокрушительный удар его трудовому энтузиазму. Ревностное служение Христу, должно быть, утешало Винсента в его разочаровании, но явно не способствовало дружеским отношениям с коллегами. Кроме Глэдвелла, разумеется. Трудно было бы вообразить что-то менее соответствующее атмосфере бастиона международной коммерции, которым являлся магазин на улице Шапталь, чем сочинение Фомы Кемпийского, с его призывами к аскетизму и отречению от мирской суеты. Как, спрашивается, молодые помощники (отправленные сюда родителями для обучения премудростям торговли искусством) должны были воспринимать наставление Фомы Кемпийского: «Не прельщайся богатствами и не ищи общества тех, кого почитает весь мир»? Если Винсент пытался их переубедить – а так, вероятно, оно и было, – он наверняка получал в ответ хлесткую отповедь, не менее решительную, чем сказанные в сердцах дядей Сентом слова: «Мне ничего не известно о божественных вещах».

Позднее Винсент пренебрежительно описывал свою работу в парижском магазине как пустую болтовню с посетителями, имея в виду и тягостную необходимость общаться с людьми, и свои жалкие показатели продаж. Грубая внешность, тревожный взгляд, странные манеры Винсента плохо подходили для успешной карьеры в области торговли; и здесь, в Париже, возможно, выделяли его среди коллег еще более резко, чем в гаагском магазине. Изящные посетительницы, приходившие во дворец Гупиля, чтобы купить какую-нибудь картину для украшения гостиной, называли Винсента «ce Hollandais rustre»[17] и общались с ним в презрительно-надменной манере. Он в свою очередь говорил с ними не как с клиентами, которых нужно очаровать, а как с новичками, которых нужно всему учить, или того лучше – как с обывателями, которых давно пора вразумить. Согласно одному свидетельству, «глупость» некоторых клиентов «выводила его из себя». Если же кто-то объяснял свой выбор тем, что это модно, он не скрывал своего изумления и досады. Клиенты негодовали: странный клерк осмеливается сомневаться в их вкусе! Призыв Кемпийца к честности в словах и делах наложился на природное упрямство Винсента. В результате начальство, встревоженное поведением молодого человека, подающего дурной пример другим, вынуждено было применить к Винсенту дисциплинарные меры.

Помимо всего прочего, призыв Фомы Кемпийского к простоте и смирению изменил художественный вкус Винсента, то есть сделал его еще более своеобразным. Теперь его привлекали странные, мрачноватые работы голландского художника Маттейса Мариса. Всего за пять лет до прибытия Винсента в Париж Марис принимал участие в революционных событиях, сражаясь бок о бок с коммунарами; теперь он жил на Монмартре, совсем неподалеку от того места, где снимал комнату Винсент. И Марис тоже был падшим сыном буржуазии. Одно время он процветал, по контракту создавая для компании Гупиля картины в том же коммерчески успешном стиле, что и его братья, модные до сих художники Якоб Марис и Виллем Марис. Однако вскоре Маттейс пересмотрел свои взгляды на искусство. Заклеймив созданное в предшествующий период творчества халтурой, он начал писать жутковатые, напичканные символами картины и жил затворником. Родители Винсента настороженно отреагировали на восхищенные рассуждения сына о «гениальности» Маттейса Мариса. «Он в таком восторге от унылых картин Мариса, – сетовал Дорус. – Как бы я хотел, чтобы ему были по душе образы более активной жизни, что-то более яркое и жизнерадостное».

Несмотря на близкое соседство, нет достоверных сведений о том, что Винсент встречался в Париже с нелюдимым Марисом. Но в любом случае Винсент нашел в нем родственную душу. Их объединяли одинаковые горние заботы, одинаковые истории отдаления от семьи и революционный запал, одинаковый опыт эксцентричности, неприятия и изгнания. Той осенью Винсент начал составлять альбом поэзии для своего нового кумира. И здесь он, разумеется, не обошелся без цитаты из «Подражания Христу». «Когда ты повсюду чужой, – писал он, – отрадно знать, что в сердце твоем живет друг возлюбленный».

Постепенно под воздействием уроков Кемпийца, примера Мариса и постоянных неприятностей в «Гупиль и K°» мир Винсента стал иным. Старые ценности были отброшены: теперь Винсент был равнодушен к обретению благосостояния и привилегий в целом и к дядиной профессии в частности. Винсент воспитал в себе пожизненную неприязнь к классу, частью которого еще недавно изо всех сил стремился стать. Класса, который, как и его семья, отказывался считать его своим. По словам сестры Лис, теперь он видел в торговле постыдное желание «урвать лучший кусок», а торговлю произведениями искусства и вовсе называл «узаконенным воровством». «Выставки, художественные магазины – все, все в цепких пальцах менял», – напишет он в будущем. Раздраженный, растерянный, Винсент впал в депрессию и снова обратился к своему лекарству от тоски – курению трубки. Он блуждал по улицам Парижа, сторонясь музеев и все чаще забредая на кладбища. Он презрительно называл свое пребывание в «Гупиль и K°» «тот, другой мир» и откровенно пренебрегал родственными обязанностями в отношении своего покровителя – дяди Сента. Внешним выражением его внутреннего мятежа стал демонстративный отказ следить за опрятностью гардероба, что было правилом в его семье и тем более на службе. Благочестивый, наставлял Фома Кемпийский, «не брезгует ветошью и не гнушается ходить в лохмотьях».

Но одну составляющую мирской жизни Винсент не в силах был отринуть, даже имея в качестве примера самого Христа, – тоску по семье. Как и прежде, с приближением Рождества тоска перешла в нетерпеливое предвкушение. Дорус получил новую должность, и семья собиралась праздновать очередное Рождество в Эттене, небольшом городке неподалеку от Бреды, всего в четырех милях от Зюндерта. Так что грядущее Рождество для Винсента означало двойное возвращение домой. В августе он начал строить планы на рождественские каникулы. В сентябре написал Тео, что с огромным нетерпением ждет праздников и попросил казначея фирмы ежемесячно удерживать часть его зарплаты, поскольку «на Рождество ему понадобится довольно большая сумма». Декабрь начался с бурной переписки и бесчисленных переносов даты его отъезда из Парижа. Когда в галерее появилась картина Эмиля Бретона «Воскресное зимнее утро» – вид занесенной снегом деревни, для Винсента она тотчас же стала символом собственного возвращения домой. «Она напоминает нам о том, что зима холодна, но тепло сердец не знает стужи», – писал он, полный надежд.

И все же долгие месяцы ожидания отягощали груз вины и неудачи, который Винсент вез с собой домой на ночном поезде, отправившемся из Парижа 23 декабря. Он знал, что ему предстоит сообщить родителям прискорбную новость и это омрачит самый светлый и дорогой семейный праздник: ему недолго осталось числить себя сотрудником «Гупиль и K°».


В семейном архиве сохранились лишь разрозненные и отрывочные сведения о постигшей Винсента беде, но все сводится к одному: он предчувствовал приближающееся увольнение. Позже в одном из писем Тео Винсент называл случившееся «не совсем неожиданным» и туманно признавал, что «в некотором смысле вел себя неправильно». Одним из примеров такого неправильного поведения, безусловно, был его самовольный отъезд домой. Судя по всему, рождественский отпуск Винсента был отменен. Возможно, в последнюю минуту – такое случалось, ведь под Рождество в магазине всегда было особенно много работы. Но на сей раз Винсент ослушался. Годы спустя он признался Тео, что «вспылил и хлопнул дверью». Сначала он ни о чем не рассказал дома. Только после окончания празднований, когда Тео отбыл в Гаагу, Винсент решился откровенно поговорить с отцом.

Но и в том разговоре он не упомянул ни о своем самовольном отъезде, ни об увольнении, неизбежность которого он, вероятно, уже предвидел. Вместо этого он описал свои затруднения в более общих словах, взывая к отцовскому сочувствию. «Он там определенно не счастлив, – сообщил Дорус Тео по следам разговора с сыном. – Я уверен, что это место не для него… Наверное, его оттуда лучше бы перевести». Так и не сказав родителям правды, 3 января Винсент сел в поезд из Бреды в Париж. Как наивно полагал Дорус, на момент прощания с родителями Винсент по-прежнему считал, что «должен остаться [в „Гупиль и K°“]». На то же указывает и свидетельство матери: «Перед отъездом он держался мужественно и накануне даже сказал, что хочет поскорее вернуться к работе».

Предчувствие не обмануло Винсента: 4 января, едва он появился на службе, его призвали к ответу за самовольный отъезд. Разговор с Леоном Буссо, одним из партнеров Сента, в письме родителям Винсент назвал «крайне неприятным». Незаконный отпуск был далеко не единственным его проступком, ему припомнили непрерывные нарекания со стороны покупателей, прошлые дисциплинарные взыскания и неоднократные предупредительные переводы из филиала в филиал. Вполне в духе наставлений Фомы Кемпийского, проповедовавшего смирение и покорность, пристыженный Винсент хранил молчание. «Я не видел смысла что-то говорить в свою защиту», – признавался он Тео. Должно быть, он знал: ему остается только смириться с решением, санкционированным на самом высоком уровне. В январе летописец семьи Ван Гог кратко отметил: «…сын Тео[доруса] Винсент… получил уведомление о том, что он больше не является сотрудником „Дома Гупиля“… Господа и раньше отмечали, что он не подходит для этого бизнеса, однако из уважения к дяде Сенту держали его, сколько было возможно».

Винсент пытался спасти то, что осталось после крушения. Сразу же после разговора с Буссо он написал отцу письмо, в котором наконец-то признался, что уехал домой без разрешения, но последовавшее увольнение представил как вполне достойный финал. В письме Тео он поэтически сравнивал себя со «спелым яблоком»: «Чтобы оно упало с дерева, достаточно даже легкого дуновения». Пройдут годы, а Винсент будет снова и снова прокручивать в голове этот унизительный эпизод, сожалея о своей «пассивности», которую сравнивал с Христовым смирением, и настаивая, что он запросто мог бы оправдаться, но предпочел этого не делать. «Если бы я захотел, я мог бы много чего сказать ему в ответ, – спустя годы внезапно начал он объяснять Тео. – И тогда, возможно, сумел бы остаться на службе».

Но что бы Винсент ни говорил, он никого не ввел этим в заблуждение. «Что за ужас он устроил! – причитал Дорус. – Какой скандал, какой позор!.. Он сделал нам очень больно». – «Я ужасно расстроена, – вторила ему Анна. – Кто бы мог ожидать, что все так кончится?.. Мы не видим никакой надежды… Все выглядит очень и очень мрачно». Вопреки обычной сдержанности в многочисленных письмах Тео родители не скрывали горечи разочарования. Унижение Винсента они называли «крестом, возложенным на них Отцом Небесным», и надеялись только, что весть о скандале не дойдет до Эттена.

Остатки сострадания к Винсенту были сметены признанием, что он сам навлек эту катастрофу на себя – и на свою семью. Дорус винил Винсента в отсутствии честолюбия, в неумении отвечать за себя, в нездоровом отношении к жизни. Несколькими месяцами раньше брат Анны Йоханнус покончил жизнь самоубийством. Вероятно, опасаясь, что старший сын может повторить судьбу непутевого родственника, Анна с горечью отмечала пагубное нежелание Винсента выполнять свой долг перед обществом и семьей. «Как жаль, что Винсент не способен участвовать в жизни семьи так, как того требует наше положение в обществе, – писала она. – Без этого невозможно стать нормальным человеком». Даже Тео вынужден был признать ее правоту; единственное, что он мог сказать родителям в утешение: «Винсент найдет неприятности всюду, где бы ни оказался». Видимо, запись в семейной хронике выразила общее мнение: «[Винсент] всегда был странным».

Пастор и его жена пытались сделать все возможное, чтобы смягчить последствия происшедшего. Они просили Тео (и остальных наверняка тоже) не распространяться о парижских событиях. Все должны были вести себя так, словно ничего не произошло. Официальная версия гласила: Винсент просто захотел сменить работу. Не теряя времени, Дорус кинулся к своему брату Кору, умоляя подыскать для сына должность в его книжном магазине в Амстердаме. Если бы до официальной даты увольнения (Буссо назвал крайний срок – 1 апреля) Винсент перешел из одного семейного предприятия в другое, публичного унижения можно было бы избежать. Дорус даже лелеял надежду, что ему удастся уговорить «джентльменов» из Парижа отменить свой приговор. Забрасывая сына отчаянными письмами, Дорус в весьма сильных выражениях призывал Винсента пойти к Буссо, повиниться в своих ошибках и попросить вновь позволить ему продолжать работу.

Однако все усилия были напрасны. Буссо был непреклонен. Дядя Кор выразил сожаление по поводу семейной проблемы, но работы своему вздорному племяннику не предложил. От дяди Сента, видимо, не прозвучало ни слова соболезнования или снисхождения. Впрочем, о его реакции свидетельствует запись в семейной хронике, которую вела тетушка Митье: «Какое огромное разочарование для дяди. Он надеялся обеспечить Винсенту достойное будущее, чтобы тот не посрамил своей фамилии».

Дорус в Эттене скорбел так, как будто его сын погиб. Уединившись в своем кабинете, он писал проповедь к следующему воскресенью: «Благословенны плачущие, ибо они утешатся».

Отчаявшись вернуть расположение Сента к старшему сыну, Дорус и Анна принялись обрабатывать Тео, чтобы позор брата не сказался и на его благополучии. Они призывали его укреплять добрые отношения на работе (в особенности с Терстехом). «Помни, что Винсент пренебрегал этим», – предостерегали они. Совет, который Тео получил тогда от матери, звучал более чем неожиданно из ее уст: «Нам всем необходимо быть более независимыми и не полагаться чрезмерно друг на друга». Если Тео и оказывал Винсенту какие-либо знаки братской солидарности, родители очень быстро добились их прекращения. Винсент должен усвоить урок, писали они, «и не важно, какая он цельная личность и хороший человек». А чтобы Тео не забыл об ударе, нанесенном старшим братом, свои письма они завершали словами: «Твои несчастные Па и Ма».

В комнате на Монмартре Винсент, терзаемый угрызениями совести, подводил итоги постигшего его крушения. Позднее он напишет брату, что в тот момент воспринимал случившееся как непоправимую катастрофу: «Земля ушла из-под моих ног», «едва ли не все, что удалось построить, разрушено». Шесть лет работы в «Гупиль и K°» окончились ничем. Он очернил имя, которое носил с такой гордостью, опозорил брата, восхищения которого так желал, опозорил семью, к воссоединению с которой так стремился. В запоздалой попытке насколько возможно исправить ситуацию он разослал множество писем и подарков членам семьи и друзьям, но в ответ получил либо формальную благодарность, либо – как в случае с дядей Сентом – полное молчание. Даже Тео писал так редко, что брат вынужден был умолять его поделиться новостями: «Я так жду твоих писем… расскажи мне, как ты живешь». Но когда он узнавал об успехах брата, в основном благодаря письмам из дома и разговорам в «Гупиль и K°», это только усиливало его страдания: новое продвижение по службе, деловые поездки – всегда с блестящим результатом, щедрые похвалы от дяди Сента и весомое повышение жалованья. Раздавленный чувством вины, Винсент отослал назад сорок флоринов, которые получил от отца.

В конце января 1876 г. от него съехал Гарри Глэдвелл, и Винсент остался переживать свой позор в одиночестве. В приступе паранойи, впоследствии ставшей его постоянной спутницей, он считал разлуку с Глэдвеллом частью заговора против него. Периодические визиты друга-англичанина не могли утешить Винсента и заглушить его жалость к себе. «Иногда все мы чувствуем себя одинокими и нуждаемся в друзьях, – писал он Тео, в свойственной ему манере дистанцируясь от болезненных переживаний с помощью простейшего приема – использования местоимений во множественном числе. – Думаю, мы были бы гораздо счастливее, имея дружбу, о которой можно было бы сказать: „Вот оно!“». Всего через несколько дней после отъезда Глэдвелла Винсент сблизился с другим коллегой, Франсом Суком, – тоже молодым голландцем и тоже «с нелегкой судьбой». Винсент пригласил нового приятеля к себе, чтобы почитать ему Андерсена, а затем сам стал навещать Сука в его парижской квартире, где тот жил с женой и тещей, которые показались Винсенту очень симпатичными. Возможно, некоторое время он даже предполагал, что они станут его следующей семьей.


Но его отъезд был неизбежен. Стыд гнал его из Парижа. Родители покорно предложили ему остановиться в Эттене, но там ему точно не удалось бы укрыться от бесчестья. По причинам, которых он так никогда и не раскрыл, Винсент «твердо решил» вернуться в Англию. Но нужно было найти работу. Даже если бы Винсент согласился взять деньги у отца, ограниченных финансов Доруса было бы явно недостаточно для жизни. Винсент никак не мог определиться с выбором занятия. После изгнания из «Гупиль и K°» чувствуя себя «выкорчеванным деревом», он был деморализован, растерян и подавлен необходимостью искать новую работу. На человека без доходного места смотрят с подозрением, в глазах общества он «просто бездельник», писал он в отчаянии. Перебирая варианты, чем бы заняться их старшему сыну, родители вспомнили, что когда-то он изучал бухгалтерское дело. Дорус высказал мысль, что Винсент «был бы на своем месте в художественном музее, где его знания и страсть к исследовательской работе оказались бы востребованы». Или, если он до сих пор «не разлюбил свою профессию», почему бы ему не стать независимым торговцем произведениями искусства – ведь точно так же в свое время поступили и дядя Сент, и дядя Кор?

Но Винсент теперь не проявлял ни малейшего интереса к искусству. Он находил утешение только в чтении стихов в компании Франса Сука и Гарри Глэдвелла, которые еженедельно по пятницам приходили в его каморку. Однажды в письме отцу Винсент вскользь обронил, что чувствует «склонность к преподаванию», но не слишком впечатлил этим Доруса: «Не могу сказать, что это проясняет что-то в отношении его будущего». Он прочел роман Джордж Элиот «Феликс Холт, радикал», герой которого зарабатывает на жизнь уроками. Вдохновленный примером литературного героя и не имея на примете ничего другого, Винсент начал просматривать английские газеты в поисках объявлений о вакансиях учителя или репетитора. Родители мало надеялись на успех. «В этом деле нужны такт и навык, нужно долго учиться и прикладывать массу усилий, – с сомнением рассуждали они. – Непонятно, готов ли он пройти подобную подготовку».

Большинство отправленных Винсентом запросов оставались без ответа. По мере приближения даты увольнения его беспокойство усиливалось – 1 апреля маячило как Судный день. «Мое время здесь стремительно истекает», – писал он Тео. На приглашение родителей Винсент не вернулся в Голландию, чтобы поискать работу в родной стране. Вместо этого – вне зависимости от того, удастся ему устроиться на должность или нет, – сразу же после увольнения он решил отправиться в Лондон, лишь ненадолго заехав по пути в Эттен. Снедаемый беспокойством, Винсент вновь обратился за поддержкой к сочинению Фомы Кемпийского. «Станешь радоваться, что терпишь поношение… когда все отойдут от тебя, – обещал Фома Кемпийский. – И Господь Иисус Христос был от людей в презрении… знакомые и друзья Его оставили среди поругания». Но ближе к отъезду он вернулся к прежним увлечениям. Несмотря на надвигающуюся бедность, оказавшись в галерее Дюран-Рюэля, он не смог устоять перед искушением и приобрел несколько репродукций. Последние недели в Париже Винсент провел, составляя альбом для Маттейса Мариса. Пока родные и знакомые возмущались его поведением и ужасались случившейся в его жизни катастрофе, Винсент одиноко сидел в своей мансарде, лихорадочно переписывая в альбом произведения авторов своего детства – Андерсена, Гейне, Уланда, Гёте, аккуратным мелким почерком заполняя одну страницу за другой. Словно читая мантру, он успокаивал сознание очередным повторением знакомых образов: вечерних туманов и серебристого лунного света, мертвых любовников и одиноких странников – образов, которые утешали душу и говорили о высшей любви.


В пятницу 31 марта, на следующий день после своего двадцать третьего дня рождения, Винсент покинул Париж. Для Винсента, ненавидевшего прощания и всю оставшуюся жизнь старавшегося избежать их, потихоньку исчезнув заранее, этот отъезд был очень тщательно организован. Глэдвелл провожал его на вокзале. После увольнения старшего товарища этот юноша – точно как Тео тремя годами ранее – получил должность Винсента в «Гупиль и K°» и переехал в его комнату на Монмартре.

Буквально перед самым отъездом Винсент получил из Англии письмо с предложением работы в начальной школе для мальчиков в Рамсгейте, курортном городке на побережье. Винсент был чрезвычайно обрадован: новость позволила воспринимать отъезд как новое начинание, а не как позорный конец. Должность, конечно, не была пределом мечтаний – поначалу за работу даже не предлагалось оплаты, но по меньшей мере Винсенту предлагали комнату, пансион и возможность жить там, где никто не знал о его позорной неудаче.


Дом священника и церковь в Эттене. Перо, чернила, карандаш. Апрель 1876. 9,5 × 17,8 см


Краткий визит в Эттен вновь напомнил Винсенту о его привязанности к семье. Он сделал карандашный рисунок их нового дома и церкви; каждая штакетина забора и оконная рама были заботливо прорисованы, а каждый контур был тщательно обведен пером. Винсент отправился на поезде в Брюссель, чтобы навестить дядю Хейна. Возможно, он заезжал и в Зюндерт. Родители вспоминали время, которое Винсент провел в Эттене, как «славные дни» и с некоторым облегчением провозгласили, что «он действительно хороший человек… Мы снова убедились в этом!». Казалось, что Винсент изо всех сил старался задержаться дома. Визит, который, согласно первоначальному плану, должен был продлиться несколько дней, затянулся на несколько недель. В субботу 8 апреля в Эттен приехал Тео, он сумел навестить семью, совершая весеннюю поездку по делам фирмы.

Так или иначе, Винсент не мог остаться. Всякий раз, когда речь заходила об искусстве, а такие разговоры были неизбежны, родители не могли скрыть разочарования оттого, что он менял профессию, которую знал так хорошо, на ту, в которой ничего не смыслил. «Трудно передать, как Винсент любит искусство и как глубоко его ранит необходимость все это забросить», – сокрушалась Анна в день отъезда старшего сына из Парижа, а через две недели озабоченно комментировала новую должность Винсента: «Мы надеемся, что он справится, но двадцать четыре мальчика в школе-интернате – это не шутка». Появление Тео лишь усилило разочарование от неудачи старшего сына: Винсента ожидала неизвестность, Тео предстояло вернуться в Гаагу, чтобы участвовать в переезде галереи «Гупиль и K°» в новое, еще более просторное помещение на главной площади города.

Поезд, который доставил Винсента в Роттердам, где ему нужно было пересесть на корабль, отправился в четыре часа дня 14 апреля, за два дня до Пасхи. До последней минуты, когда он остался один на платформе, Винсент, казалось, до конца не понимал, что натворил: он сам подверг себя изгнанию. Охваченный внезапными сомнениями, он взял листок бумаги и нацарапал на нем скорбную записку. «Мы часто расставались в прошлом, – начал он, – но в этот раз печаль гораздо горше». Он сел в поезд и продолжил писать, одну за другой излагая причины, по которым должен будет вернуться. «Но в этот раз во мне куда больше отваги – со мной окрепшая надежда, страстное желание и Божья милость». Этот последний довод он будет приводить в течение следующих пяти лет – словом и делом (а позднее и живописью): если он возлюбит Господа, ему будет позволено вернуться в семью.

Всего за несколько месяцев до этого Винсент наткнулся на стихотворение «Иллюзии» художника и поэта Жюля Бретона, в строках которого услышал отголосок собственных чувств – тоски по дому, самобичевания, обиды, – захлестнувших его, когда за окном поезда замелькали знакомые с детства пейзажи. Он отправил стихотворение Тео, признавшись брату, что «оно его поразило».

Как неудержимо рвется раненое сердце

К первому приюту…


С каким мученьем и восторгом, моя душа,

Ты узнаешь тот дом, где родилась на свет…

Увы, все это сон пустой, обман, мечты!..


Обманут я, но знаю, что опять поддамся чарам

Пленительных теней, маячащих в багряной дали,

Искрящихся в огромной призме слез.


14

От фр. impression – впечатление.

15

«Перекроенный портной» (лат.).

16

Молись и трудись (лат.).

17

«Этот голландский мужлан» (фр.).

Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2

Подняться наверх