Читать книгу Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Стивен Найфи - Страница 14

Том 1
Часть первая. Ранние годы
1853–1880
Глава 10
Навстречу ветру

Оглавление

Ежедневно из окон дядюшкиного дома Винсент наблюдал бесконечный поток рабочих, устремлявшихся в ворота верфей; грохот их башмаков звучал, как шум прибоя. Их рабочий день начинался с первыми лучами солнца (летом – в пять утра) и заканчивался лишь тогда, когда на улицах появлялись фонарщики. Некоторые трудились на верфях, где строили суда всех типов: от бронированных военных кораблей до высокомачтовых шхун, но большинство направлялись на строительство самих доков – здесь обнаженные по пояс рабочие с помощью паровых экскаваторов и деревянных кранов вели мучительную борьбу с упрямым морским дном и безжалостным морем.

Винсент восхищался величественностью этого зрелища и с упоением наблюдал за неспешным развитием ежедневной трудовой драмы. «Тот, кто хочет научиться работать, должен понаблюдать за рабочими», – писал он; только обладая их «терпеливым упорством» и верой в «Божью помощь», можно вершить большие дела. Он видел, как они боролись с топкой амстердамской «почвой», состоящей более из воды, чем из земли, засыпая ее горами песка; видел, как они преодолевали самые внезапные катаклизмы. Немногим более тридцати километров к западу находилось коварное Северное море; на востоке раскинулся суровый залив Зёйдерзе. Внезапные беспощадные штормы обрушивались на побережье, затапливая плотины, разрушая временные доки и вымывая песок. Но на следующий день рабочие возвращались устранять ущерб, латали плотины, заново ставили леса – и с Божьей помощью отбрасывали море чуть дальше назад, возводили чуть более высокую преграду волнам.

В известном смысле у Винсента на глазах разворачивалась история Амстердама. Со времен строительства на реке Амстел в XIII в. первой дамбы градостроительная затея под названием «Амстердам» была постоянной схваткой с природой. Историки окрестили его «невозможным городом». В «золотом» XVII веке, когда казалось, что на свете нет такой проблемы, которую не способен решить изобретательный голландский ум, в Амстердаме проложили каналы, предопределившие уникальную планировку города: водные пути расходились концентрическими полукружьями, напоминавшими очертания птичьих гнезд. Чтобы обеспечить надежную опору домам состоятельных амстердамских негоциантов, в мягкую землю забивали деревянные сваи. Но сколько бы рвов и каналов здесь ни рыли, болотистые низины никогда не просыхали полностью. Сколько бы ни укрепляли почву песком и дерном, здания продолжали оседать: мостовые расползались, по фундаментам шли трещины, а фасады домов угрожающе перекашивались.

Да и сама амстердамская гавань бросала вызов и логике, и законам природы. С моря подобраться к ней можно было только по лабиринту узких проливов между островами и отмелями, которые без конца забивались илом и грязью. Опасаясь этих постоянно меняющих местоположение песчаных отмелей в сочетании с сильными встречными ветрами, корабли по нескольку дней стояли на рейде в ожидании благоприятных условий, которые позволят без особого риска проскользнуть в порт. И жители Амстердама, кажется, понимали, насколько невероятно само существование их города и непрочны победы над стихией. В отличие от патриотически настроенного населения других европейских городов они никогда не утруждали себя возведением памятников; здесь не было ни широких бульваров, ни просторных площадей, ни торжественных мемориалов в память о славных делах. Критики усматривали в этом голландский прагматизм, равнодушие к символам. Но как бы то ни было, строить нечто грандиозное на песке – не только сомнительная выгода, но и весьма сомнительный символ.

И тем не менее строительство велось непрерывно. В 1876 г. открыли новый канал, соединивший амстердамскую гавань с Северным морем, и этим в историю города был вписан очередной большой успех. Титанический труд, который Винсент наблюдал из окна, был примером реализации всего лишь одного из сотен подобных проектов, целью которых было пробудить сонный город XVII в. для вступления в новую, промышленную эру. В Амстердамском порту на берегу реки Эй раздавался шум железных, стальных и паровых механизмов: там расширяли залив, строили новые доки и насыпали новые острова. Все большее значение стала приобретать железная дорога – планировалось открыть новую крупную станцию в порту. Один за другим исчезали каналы, на их месте возникали новые жилые районы. И вот теперь жители города начали задумываться о возведении грандиозного символического сооружения – музея, посвященного, разумеется, их Золотому веку. Куда бы ни шел Винсент, повсюду он встречал пресловутые песчаные горы – символ нестабильности и вечной борьбы. Они были неотъемлемым атрибутом любой амстердамской стройки и наглядно свидетельствовали о том, как надежда побеждает опыт, а воображение – реальность.


Находя источники вдохновения буквально на каждом углу, Винсент вскоре полностью посвятил себя новому великому делу. «Иногда единственный правильный выбор – это завершить начатое, и сделать это по собственной воле, – заявлял он, – coûte que coûte».[20] Перед ним стояла великая цель, и он мог целиком на ней сосредоточиться (от работы, которую подыскал ему дядя Ян, он отказался). Чтобы начать изучение теологии, Винсенту предстояло поступить в университет. Это было непростой задачей даже для тех, кто имел оконченное школьное образование и прошел подготовку по всем необходимым предметам (самым важным из них была латынь: в то время, как и прежде, – основной язык любого высшего образования). Лишь очень немногие из выпускников школ могли надеяться успешно сдать экзамены в один из трех университетов страны. Для Винсента, который еще девять лет назад ушел со второго года обучения в тилбургской школе, вступительные экзамены были непреодолимым препятствием. Его предупредили, что на подготовку к подобным испытаниям ему понадобится по меньшей мере два года.

Но Винсент был намерен уложиться в меньший срок. «Да умудрит меня Господь для скорейшего завершения учебы, – нетерпеливо писал он, – чтобы я смог приступить к исполнению обязанностей священника». Он составил для себя безжалостное расписание занятий, согласно которому его день начинался на рассвете с латыни и греческого и завершался с наступлением темноты алгеброй и геометрией. Между ними он втиснул все остальное: литературу, историю, географию. Все предметы Винсент изучал с пером в руке, ночи напролет конспектируя прочитанное, не щадя глаз. Он слово в слово переписывал длинные отрывки текстов, а иногда и целые книги. «Я не знаю лучшего способа что-либо выучить», – твердил он. Ночами он засиживался в гостиной, яростно скрипя пером при свете газовой лампы до тех пор, пока дядя (который, будучи моряком, имел привычку просыпаться ранним утром) не загонял его в постель. Винсент пытался продолжать в своей мансарде, но наступал момент, когда «желание спать становилось практически непреодолимым».

Религия не была частью грядущих вступительных испытаний, но Винсент не мог отказать себе в удовольствии. Вскоре он вновь корпел над изучением Библии, каким-то образом выкраивая в своем напряженном графике время на составление длинных списков притч и чудес на английском, французском и голландском языке, выстраивая их в хронологическом порядке. «В конце концов, – объяснял он Тео, – главное – это Библия».

Рвение, которое проявлял Винсент, превосходило даже его обычную страсть к новым начинаниям; сам он говорил, что берется за дело с упорством собаки, обгладывающей кость. В письмах он с гордостью заявлял, что преисполнен непоколебимости и упорства, и обещал, что с Божьей помощью будет «подвигом добрым подвизаться». Несмотря на установленный дядей комендантский час, Винсент растягивал день как мог. «Я должен заниматься до тех пор, пока могу держать глаза открытыми», – писал он Тео. В один из нечастых визитов к родственникам, пока все собравшиеся играли в карты, он предпочел, стоя в сторонке, что-то читать. Читал он и гуляя в лабиринте амстердамских улиц и каналов. И даже когда Тео прислал ему денег на билеты в Гаагу, где проходила художественная выставка, Винсент не поехал.

Лишь раз в неделю Винсент позволял себе перерыв. Но и это время не было посвящено отдыху. Как и в Дордрехте, по воскресеньям он ходил по церквям и слушал проповеди (иногда до шести или семи за день). Он выходил из дома дяди-адмирала в шесть утра, чтобы успеть на раннюю службу в расположенной поблизости Остеркерк, где за дядей Яном было записано место. Оттуда он шел полтора километра вдоль берега реки до Аудезейдс – церкви XV в., затерявшейся в лабиринте улиц старейшей части города. Аудезейдс – с напоминающими конструкции корабля переплетениями балок и стропилами, украшенными резьбой в виде гримасничающих физиономий язычников, – казалась старомодной жителям города, и многие предпочли ей новые церкви в более фешенебельных районах. Часто единственной компанией Винсента на старинных скамьях оказывались отставные моряки, курсанты морских училищ и дети из расположенного поблизости сиротского дома. Но здесь часто читал проповеди живший неподалеку дядя Стриккер – Винсент восхищался их теплотой и искренностью; иногда он проделывал долгий путь, чтобы послушать дядю и в других церквях.

Из Аудезейдс он шел еще около полутора километров на запад, направляясь в Вестеркерк – одну из самых крупных реформатских церквей в Нидерландах; по часам на ее колокольне сверял время весь Амстердам. Там Винсент мог услышать еще одного проповедника, которым восхищался, – Йеремиаса Постумуса Мейеса. Дорус организовал Винсенту приглашение на чай от Мейеса-старшего, который также был проповедником. Глядя, как, окончив проповедь, Мейес-младший спускался с кафедры, любуясь его высокой, благородной фигурой, Винсент представлял собственное будущее: проповедник и сын проповедника.

Из Вестеркерк он иногда отправлялся на север, где менее чем в километре пути по застроенному особняками Принсенграхту находилась Норденкерк: там время от времени читали проповеди и Стриккер, и Мейес.

Эти четыре церкви – Остеркерк, Вестеркерк, Норденкерк и Аудезейдс – были сторонами света на карте мира Винсента, остановками на пути его еженедельного паломничества. Выйдя из дому воскресным утром, за день Винсент мог пройти двенадцать или тринадцать километров, не обращая внимания на жару, ветер, темноту и беспощадные ливни. И даже сам Винсент, обычно не склонный к самоиронии, казалось, подшучивал в письмах Тео над своими путешествиями: «Несть числа каменным порогам и плитам церковных полов, которые прошли перед моими глазами и под моими ногами».

Единственным человеком, воспринимавшим энтузиазм Винсента всерьез, был его наставник Мауритс Беньямин Мендес да Коста. Винсент называл его просто «Мендес». Португальский еврей по происхождению, Мендес с несколькими родственниками на иждивении жил на окраине старого еврейского квартала в Восточном Амстердаме, менее чем в километре от доков. Ему было двадцать восемь, однако этот худощавый юноша с томными сефардскими чертами и тенью едва пробивающихся усиков выглядел гораздо моложе своих лет. В начале мая Мендес принял Винсента в своей комнате, выходившей окнами на площадь Йонаса Даниэля Мейера. Будущему наставнику, по его собственным воспоминаниям, предстоящее знакомство внушало некоторые опасения: Стриккер предупредил его относительно необычного поведения Винсента. Мейер нашел, что новый ученик ведет себя с ним чрезвычайно сдержанно, – учитывая небольшую разницу в возрасте, это показалось ему удивительным. «Его внешность вовсе не была неприятной», – спустя тридцать лет будет вспоминать Мендес. В отличие от всех, кто подчеркивал деревенскую неотесанность облика Винсента – его рыжие волосы, веснушки, простоватое лицо и беспокойные руки, – Мендес увидел в нем «очаровательную странность».

За расположение Винсент отблагодарил своего учителя безмерным восхищением. «Нельзя беспечно рассуждать о гении, даже если ты уверен, что в мире его куда больше, чем принято считать, но Мендес определенно весьма выдающийся человек», – писал он брату. На их утренние занятия Винсент приносил учителю подарки – книги, репродукции, цветы – в знак благодарности за доброе отношение. Он с трепетным вниманием относился к слепому брату и слабоумной тетке учителя. Очевидно стремясь продемонстрировать свое неприятие существующего среди амстердамского духовенства представления о необходимости обращения евреев, Винсент написал на форзаце книги, подаренной Мендесу: «Ибо нет ни эллина, ни иудея; ни раба, ни господина; ни мужского пола, ни женского». В письмах родителям Винсент с радостью сообщал о первых похвалах учителя. В июле Анна с облегчением написала Тео: «Мендес сказал [Винсенту], что почти не сомневается в его успехе».

Желая оправдать доверие учителя, Винсент удвоил свои, и так нечеловеческие, усилия. В воспоминаниях Мендес напишет, как из окон кабинета наблюдал за Винсентом, подходившим к его дому с непреклонной решимостью в каждом шаге: «Я словно все еще вижу его… без пальто… пересекающего широкую площадь… с книгами, крепко прижатыми к боку правым локтем… лицом навстречу ветру».

Но тревожные сигналы стали появляться уже в самом начале. «Знания даются мне не так просто и быстро, как хотелось бы», – признавался Винсент. Он пытался уверить себя, что все дело в привычке, что повторение – мать учения. Винсент искал себе оправдания. «После минувших бурных лет нелегко с головой окунуться в размеренные регулярные занятия», – объяснял он Тео. Уже через несколько недель вместо оптимизма в его письмах зазвучала покорность обстоятельствам. Цель, еще недавно ясно видимую впереди, окутало туманом сомнений. Винсент молился об озарении, которое, словно удар молнии, враз вернуло бы ему уверенность. «После долгих лет разочарования и боли, – фантазировал он, – настает день, когда наши самые смелые желания и мечты исполнятся в один миг». Но миг просветления не наступал, и Винсент все меньше верил в успех. «Можно сказать, – признавался он, – это выше человеческих сил». Винсент сравнивал себя с пророком Илией, ожидающим в пещере тихого голоса Божия. «Чего не может человек, – убеждал он Тео и себя самого, – то может Он».

Но и спустя месяцы он не дождался ни озарения, ни гласа Божьего. Винсенту, с его рассеянностью и склонностью впадать в уныние, становилось все трудней сохранять концентрацию. Путь к дому Мендеса, ожидавшего его на урок, все чаще превращался в бесцельное блуждание по живописным улочкам еврейского квартала. Прогулки становились все длиннее и уводили его все дальше и дальше. Он ходил в Зебург к морю, бродил по еврейским кладбищам на краю города или забредал еще дальше – к фермам и лугам. Его манили книжные лавки, искушая приобрести книги, которых не было ни в одном из его списков обязательной литературы. «Я постоянно изобретал поводы зайти туда лишний раз, – признавался он, – потому что книжные магазины всегда были для меня напоминанием о том, что в мире есть и хорошие вещи».

Длинные письма, которые Винсент теперь писал Тео и родителям (иногда по два в день), свидетельствовали о нелегкой борьбе с собой: «Если бы у меня были деньги, я быстро спустил бы их на книги и всякие другие вещи… которые отвлекали бы меня от занятий, столь мне сейчас необходимых».

К середине лета, когда на город обрушилась невыносимая жара, а вода каналов источала зловоние, весь энтузиазм Винсента испарился, и он разразился потоком ворчливых жалоб. Что может быть более удручающим, чем «уроки греческого языка в самом центре Амстердама, в сердце еврейского квартала, жарким и душным летним вечером, когда тебя не покидает мысль, что впереди – множество трудных экзаменов, которые будут принимать многомудрые и требовательные профессора»? – горько вопрошал Винсент. Он жаловался, что все его усилия приносят лишь слабое удовлетворение ему самому, а чаще кажутся совершенно бесплодными. Он начал винить других в своих несчастьях и в порыве откровенности признался, что к учебе у него душа не лежит, и впервые допустил мысль о возможности неудачи. «Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… – писал он, – сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: „Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?“».

Теперь, когда он задавался вопросом, для чего продолжать занятия, когда, кажется, всё против него, ответ, увы, был только один: чтобы с чистой совестью встретить неизбежные упреки разочарованной родни.

Тем не менее, когда в августе подошло время первой проверки – Винсента проэкзаменовал дядя Стриккер, – ему было позволено продолжить учебу. По словам Винсента, Стриккер и Мендес признали его успехи удовлетворительными, хотя нельзя сказать, что их вердикт его окрылил.

Доруса, в целом довольного нынешним положением Винсента, тревожило лишь одно: в новую жизнь сын взял свои прежние привычки и, как и прежде, бо́льшую часть времени проводил в одиноких размышлениях. «Хотел бы я, чтобы он был чуть более жизнерадостным, – писал Дорус, – и не оставался так часто за порогом обычной повседневной жизни». За несколько недель до начала подготовительного курса Винсент жаловался, что пребывает в подавленном настроении. «Иногда душа внутри нас повергается в уныние, и ее гнетет невнятный страх», – признавался он. Мысли о грядущей борьбе так его удручали, что у него начиналась мигрень. «Иногда я ощущаю тяжесть и жжение в голове, мысли путаются», – писал он, фиксируя появление зловещих признаков будущей болезни.

В доме дяди-адмирала Винсент все больше ощущал себя чужим. По свидетельству одного из членов семьи, Йоханнес Ван Гог был осанистым мужчиной с квадратной челюстью, длинными седыми волосами и невероятной требовательностью к порядку. «Его общественная и личная жизнь подчинялись правилам военной дисциплины». Ветеран войн на другом конце света, переживший тяготы длительных морских походов и пятилетнюю разлуку с семьей, дядя Ян не был склонен терпеть непогоду в душе племянника. Он командовал людьми и кораблями в морских сражениях; он бороздил воды неизведанных морей; он совершил плавание на первом пароходе военного флота в те времена, когда пар еще считался дикой и непредсказуемой силой. Прославившийся виртуозной навигацией в самые страшные штормы и хладнокровием перед лицом опасности, адмирал Ван Гог завоевал восхищение подчиненных, уважение руководства и высшие военные награды своей страны.

Теперь ему было шестьдесят, он завершал свою выдающуюся карьеру и, по словам сестры Винсента Лис, принял племянника в своем доме только потому, что хотел сделать приятное его родителям. Иногда, направляясь на официальный прием или собираясь нанести визит кому-то из членов семьи, он брал племянника с собой, но в обычное время они питались отдельно, и по большей части дядя замечал Винсента только тогда, когда его странное поведение противоречило заведенным в доме порядкам. («Я больше не могу заниматься до поздней ночи, – писал Винсент Тео в октябре, – дядя настрого мне это запретил».) Что же касается растущей неуверенности Винсента в своих силах и в правильности поставленной цели – ничто не могло бы стать большим позором в глазах несгибаемого дяди Яна, человека, по словам семейного летописца, «не ведающего сомнений». Единственным советом, который терзаемый сомнениями племянник получил от дяди, было решительное: «Борись!»

Куда бы Винсент ни отправился за поддержкой той осенью, повсюду он встречал сдержанное снисхождение и увещевания в необходимости приложить больше усилий. Дядя Стриккер не на шутку освоился в роли советника и пастыря. Он то и дело приглашал Винсента на ужин или для беседы, принимая родственника и подопечного в своем кабинете, где на полках разместилось внушительное собрание редких книг, а на стене висел портрет Кальвина кисти Ари Шеффера. Шестидесятидвухлетний Стриккер был остроумным, обходительным человеком с грустными глазами, жесткой окладистой бородой и весьма оригинальными интересами (однажды он посвятил утро поиску фраз из Библии, где встречались слова «навоз» и «помет»). Популяризатор «новой» теологии, Стриккер тем не менее был довольно консервативен в вопросах разума и чувств, а потому остался холоден как к религиозному рвению Винсента, так и к его мучительной самокритике. Помимо прочего, Стриккер, которому Дорус передал все деньги на содержание сына, полностью контролировал финансовые дела Винсента. Этот знак отсутствия доверия, вполне, впрочем, оправданный, наверняка был болезненным уколом для самолюбия Винсента.


Контр-адмирал Йоханнес Ван Гог (дядя Ян)


Поначалу казалось, что недостаток дружеского участия Винсенту сможет восполнить общение с преподобным Мейесом из Вестеркерк. «Он очень одаренный человек, наделенный великим талантом и великой верой… он произвел на меня глубокое впечатление» – так описывал Винсент этого сорокашестилетнего проповедника. Он часто заходил к Мейесу: они беседовали об Англии или Мейес рассказывал младшему собрату о своем опыте покровительства семьям рабочих. В доме Мейеса, расположенном неподалеку от церкви, Винсент познакомился с семьей проповедника. «Они очень милые люди», – писал он Тео. Но по неизвестным причинам отношения с Мейесом скоро сошли на нет. Возможно напуганный напором Винсента, всегда неумеренного в знаках внимания к людям, восхищавшим его, Мейес начал отдаляться: сначала завуалированно, а затем и откровенно избегая его.

И все-таки нашлась одна семья, которая сумела отчасти заполнить гнетущую пустоту в жизни Винсента. У дяди Стриккера была дочь Корнелия Вос, которую в семье все называли просто Кее. Она жила с мужем и четырехлетним сыном недалеко от Вестеркерк, где часто бывал Винсент во время своих воскресных обходов. Спокойная, домашняя, ценившая книги более, чем реальность, Кее была безгранично привязана к сыну Яну и предана своему болезненному мужу Кристоффелу Восу, оставившему карьеру проповедника из-за болезни легких. Посетив их дом впервые, Винсент был, как всегда, восхищен представшей перед ним картиной счастливой семейной жизни. «Они по-настоящему любят друг друга, – писал он. – Достаточно просто взглянуть на них, вечером сидящих бок о бок в маленькой гостиной, освещенной теплым светом лампы, поближе к спальне их сына, который то и дело просыпается и зовет мать, и сразу станет понятно: вот настоящая идиллия».

Как большинство семей, вызывавших у Винсента особую симпатию, семья Кее пережила трагедию. Всего за два месяца до приезда Винсента в Амстердам умер годовалый сын Восов. Атмосфера дома была наполнена горем, которое тронуло Винсента. «Им тоже знакомы тоска, бессонные ночи, страх и горе», – писал он, подразумевая и призрак умершего младенца, и болезнь его отца. Но драма, окутывавшая Восов романтическим флером в глазах Винсента, одновременно мешала войти в их круг. С приходом зимы состояние Кристоффела ухудшилось, и несчастная семья сплотилась вокруг него. Постепенно упоминания о Восах, как и о Мейесах, исчезли из писем Винсента. Но в отличие от последних семья Вос еще сыграет в его жизни роковую роль.

В сентябре Винсента навестил Гарри Глэдвелл, и это стало для него поистине глотком свежего воздуха в сгущающейся предгрозовой атмосфере. «Как замечательно было услышать в холле голос Глэдвелла», – писал Винсент. С момента их сердечного прощания на железнодорожной станции прошел всего год. Глэдвелл по-прежнему работал в парижском отделении «Гупиль и K°». Он приехал в Гаагу по делам фирмы и по просьбе Тео продлил свою поездку, чтобы заехать в Амстердам повидать Винсента. Два дня, которые они провели вместе, пролетели незаметно: они посещали церкви и встречались с проповедниками, вели задушевные беседы и вместе читали Библию (Винсент выбрал притчу о сеятеле). Винсент призывал друга последовать его примеру и обратиться к религиозной деятельности – уйти из «Гупиль и K°» ради «любви ко Христу и бедности». Но девятнадцатилетний Глэдвелл, как оказалось, не имел желания выслушивать назидания: вскоре после отъезда он перестал отвечать на письма Винсента и через полгода окончательно исчез с его горизонта.

К зиме 1877 г. единственным спасением от одиночества стали для Винсента воспоминания о прошлом. Звездными вечерами, выгуливая дядиных собак, Винсент жадно вдыхал доносившийся с верфей запах смолы, бередивший душу напоминанием о родных сосновых лесах. «Я снова вижу все это перед собой», – писал он в ностальгическом забытьи, столь нетипичном для молодого человека двадцати четырех лет. Каждый из тех городов, где он жил прежде, теперь казался ему покинутым раем. Не только Зюндерт («Я никогда не забуду свою последнюю поездку туда»), но и Лондон, и Париж («Сколь многое было мне дорого в этих двух городах! Я часто с нежной грустью вспоминаю эти места»). И даже Гаага, где он потерпел первую из своих горьких неудач, под магическим покровом ностальгии преобразилась в город невинной и беззаботной юности.

Но более всего Винсента тянуло в Англию. Все вокруг напоминало ему о ней: каждый дождливый день, каждый росток плюща, каждая узкая средневековая улочка. Он читал английские книги и книги об Англии (такие как «Кромвель» Альфонса де Ламартина и «Англия и английская жизнь» Анри Альфонса Эскиро), английские журналы; он старался как можно чаще ходить туда, где можно было услышать английскую речь. Одним из таких мест была Английская церковь.

В те времена, когда знаменитая амстердамская терпимость разрешала исповедовать другие религии, если это делалось не слишком открыто, спрятанное в неприметном дворе в дальнем конце города здание XVII в. было оплотом католичества. Эта церковь, словно созданная фантазией Элиот, стала настоящей отдушиной для Винсента, его спасительным островком, идиллическим и совершенным, как отрадное воспоминание. «До чего умиротворенно выглядит в вечерние часы эта окруженная живой изгородью церковь в тихом Бегейнхофе, – писал он. – Она словно говорит своим видом: „In loco este dabo pacem“ – „На месте сем Я дам мир“». Здесь, в этом уголке чужой страны, притулившемся в сердце его родины, среди чужаков, говорящих на неродном ему языке, Винсент чувствовал себя своим. «Я люблю эту маленькую церковь», – писал он Тео.


Близилось время второй проверки, и, чтобы не поддаться мыслям о неизбежной неудаче, Винсенту потребовалась вся сила его воображения. Каким-то образом он даже сумел убедить себя, что и неудавшаяся попытка обратить на свою сторону Глэдвелла – не поражение, а победа и шаг в верном направлении. Винсент снова был решительно настроен следовать по стопам отца. «Как же, наверное, чудесно прожить жизнь вроде той, что прожил Па, – писал он Тео вскоре после отъезда Гарри. – Дай нам Боже стать сынами, достойными духа и сердца Господня».

Тогда же Винсент прочел роман «Приключения Телемака» Франсуа Фенелона, сюжет которого был основан на «Одиссее» Гомера, и теперь воображал себя странствующим героем, чья душа, как душа Улисса, «подобна глубокому колодцу», – примерял на себя его неудачи, грубоватые манеры, его экзальтацию, все его испытания и чудесное спасение. И он представлял себе, как, подобно Улиссу, завершит свое долгое путешествие и «вновь увидит места, к которым столько лет стремился душой».

Октябрьская проверка заставила его вернуться на землю. Мендес сообщил Стриккеру, что Винсент оказался не способен к изучению греческого языка. «Какой бы подход я ни применял, – позднее вспоминал Мендес, – что бы я ни придумывал, чтобы упростить задачу, все безрезультатно». Стриккер долго беседовал с Винсентом, который признался, что ему и в самом деле «было очень трудно», хоть он и «старался изо всех сил». Вновь тронутые искренностью Винсента, Стриккер и Дорус решили дать ему второй шанс. Следующая проверка, назначенная на январь, должна была решить его судьбу.

Винсент прекрасно понимал, что́ поставлено на кон. «Битва мне предстоит не на жизнь, а на смерть, – писал он. – Ни больше ни меньше».

Позднее Винсент будет вспоминать следующие несколько месяцев как «худшее время, которое мне довелось пережить». Холодея от ужаса при мысли о возможной неудаче и отчаянно стремясь преуспеть, Винсент метался от полной безысходности к иллюзорной надежде. Каким-то образом ему удалось удвоить усилия. Вопреки дядиному комендантскому часу, он просиживал за книгами ночи напролет, приглушая свет, выпивая невероятное количество кофе и тратя столько на трубочный табак, что Тео приходилось высылать ему деньги на церковные воскресные пожертвования. Винсент был убежден: только Бог был в силах дать «мудрость, в которой я так нуждаюсь», и он неустанно возносил к небу горячие мольбы. Поддержкой ему были строки любимых стихотворений, слова Писания, пословицы и поговорки («Ибо когда я немощен, тогда силен»; «Держу лице Мое, как кремень»; «Чему быть, того не миновать»), неистовый поток которых он извергал на Тео, хотя, конечно, главной их целью было помочь ему справиться с охватившим его смятением. «Я никогда не отчаиваюсь», – повторял он снова и снова. Но и много лет спустя его наставник Мендес вспоминал то выражение «неописуемой грусти и отчаяния», с которым Винсент являлся к нему на урок.

Прошлые неудачи преследовали его словно фурии. Он упрекал себя в том, что причиняет столько страданий себе самому и окружающим. Он жалел о позорном уходе из «Гупиль и K°» и о той губительной нерешительности, что владела им в последние годы. «Если бы только я раньше собрал все силы, – сокрушался он, – сейчас я бы уже продвинулся куда дальше». Перспектива потерпеть еще одно поражение переполняла его чувством стыда. Чтобы помочь ему оплатить обучение и проживание, родители урезали свой, и без того скромный, бюджет еще на несколько сотен гульденов. Неужели их жертва напрасна? «Деньги не растут на деревьях, – замечал Дорус. – Образование детей дорого нам обходится, особенно одного из них». В одно из своих воскресных паломничеств Винсент – вероятно, в отчаянной попытке совершить покаяние – положил на блюдо для пожертвований свои серебряные часы. «Когда я думаю обо всем этом, – писал он, – о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!» Он молил Господа дать ему «исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой».

Из писем Винсента нетрудно понять, что, терзаемый угрызениями совести, он пребывает во власти мрачных мыслей. «В мире так много зла, – горько сетовал он, – и в нас самих скрыты ужасные вещи». Он рассуждал о темной стороне жизни и собственной порочной природе, которая заставляет его отлынивать от работы и поддаваться соблазнам. Он корил себя за загадочные «черные дни». Он уверял, что «познать себя – значит презирать себя», приписывая этот постулат самоненавистничества одновременно Фоме Кемпийскому и самому Христу. Мендес раскритиковал эту чересчур грубую, по его мнению, интерпретацию, но Винсент горячо парировал: «Когда мы смотрим на людей, которые преуспели больше нас, которые вообще лучше нас, мы вскоре начинаем ненавидеть собственную жизнь за то, что она не так хороша».

Столь тяжкая вина не должна остаться безнаказанной. Винсент вспомнил свой прошлый опыт умерщвления плоти и теперь ел один лишь хлеб – корку черного ржаного хлеба, – подражая примеру пророка Илии и следуя заповеди Христа из Нагорной проповеди: «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?» В дождь и в холод он выходил на улицу без пальто. По ночам он не давал себе уснуть, отгоняя дремоту убийственным количеством табака и кофе («пропитаться кофе – отличная идея»), и, даже ненадолго ложась спать, лишал себя покоя, подсовывая под спину трость для ходьбы.

Иногда ему удавалось выскользнуть из дома до того, как запирали двери, и в такие ночи он спал на земле в сарае неподалеку, без постели и одеяла; по словам Мендеса, которому он поведал об этом покаянном ритуале, Винсенту казалось, что он лишился права на комфорт. Зима 1877/78 г. выдалась холодная, с ветрами и бурями, но Винсент предпочитал истязать себя именно зимой, ужесточая свою кару. Когда же и это наказание казалось ему недостаточно суровым, вспоминал Мендес, Винсент брал в постель свою трость и бил себя по спине.

Непосильный груз ответственности в сочетании с одиночеством тяжело сказались на Винсенте. По свидетельству сестры, той зимой у него случился нервный срыв. Родители, братья и сестры в ужасе наблюдали за тем, как вместе с ухудшением почерка в письмах Винсента пропадает связность мысли. Его послания теперь казались родным «просто каракулями, сплошным бредом, не более». В письмах к Тео Винсент как безумный негодовал и ликовал и перескакивал с предмета на предмет. Возможно, в то время он уже начал пить, а может быть, то были ранние проявления серьезной, еще не диагностированной болезни. Голоса, все громче звучавшие в его голове, сея сомнения и не давая ему забыть о своей вине, вызывали страшную головную боль. «Когда дел и мыслей слишком много, – жаловался он, – иногда возникает чувство: где я? что я делаю? зачем всё? И тогда голова идет кругом».

Впервые в жизни Винсент задумался о самоубийстве. «На завтрак у меня был сухарь и стакан пива – так Диккенс советовал завтракать тем, кто стоит на пороге самоубийства: якобы это хороший способ хотя бы ненадолго отвлечься от задуманного», – мрачно шутил он в августе. Позже на смену черному юмору пришла одержимость кладбищами и мечты о том дне, когда «отрет Господь Бог слезы со всех лиц». Всю зиму он носил в кармане сборник надгробных речей, который зачитал буквально до дыр. Он с завистью говорил об умершем фермере из Зюндерта: «Он освободился от бремени жизни, которое мы вынуждены нести и дальше».

Даже приближение Рождества не облегчило душевного состояния Винсента. И все же, измученный переживаниями, он ждал праздника, как никогда прежде. «Приближается череда мрачных дней перед Рождеством, но за ними – Рождество, словно приветливый свет, льющийся из окон домов», – писал Винсент брату. Он не был дома с начала занятий в Амстердаме, а отца не видел со времени неудачной проверки знаний в октябре. В ожидании третьего, решающего испытания, до которого оставалось меньше месяца, он, безусловно, надеялся, что волшебство рождественских дней смягчит сердца в его пользу. «У меня не хватает слов описать, как же я жду Рождества, – говорил он Тео. – Я искренне надеюсь, что отец будет доволен моими успехами».

Перед Тео и остальными братьями и сестрами Винсент делал вид, что у него все хорошо. Он уверял, что уже освоил основы латыни и греческого, и утверждал, что его занятия были «в целом стоящей вещью». Он прибыл в Эттен заранее и задержался на несколько недель после Рождества, изображая благочестивого и послушного сына. Он подолгу гулял с родителями и ходил кататься на санках с десятилетним Кором. Он посетил курсы шитья, которые вела его мать («В самом деле очень мило, – отозвался он, – прямо просится на картину»), и всюду следовал за отцом во время его рождественских визитов. В качестве последней искупительной жертвы Винсент навестил в Принсенхаге захворавшего дядю Сента.

Но ему не удалось ни обмануть, ни успокоить родителей. «Если бы только я имел основание быть хоть сколько-нибудь спокойным за будущее Винсента», – написал Дорус после того, как в январе Винсент наконец уехал. В молитвах Анна в отчаянии просила за своего заблудшего сына: «Пусть он становится все более и более нормальным человеком». «Мы по-прежнему беспокоимся за него: он всегда был и по-прежнему остается таким странным», – огорчалась она. Что же до смелых притязаний Винсента в будущем стать достойной копией своего почтенного батюшки, то на этот счет безжалостный семейный вердикт прозвучал из уст прямолинейной Лис. Она пренебрежительно назвала брата, с его религиозными потугами, kerkdraver, что в переводе с голландского означает фанатичного прихожанина, вера которого показная и поверхностная. «Когда я вижу, каким святошей он заделался, – презрительно писала она после рождественских каникул, – я очень надеюсь не стать такой же».

Рождественское фиаско не оставило Винсенту ни малейших иллюзий относительно того, что́ он услышит от отца, в начале февраля прибывшего в Амстердам для третьей, и последней, проверки. Помимо традиционной критики в адрес его асоциальных привычек и нездорового образа жизни, Дорус обвинил сына в недостатке истинной приверженности своему делу. Чтобы доказать свою правоту, на глазах Винсента он проверил несколько его учебных работ, распекая сына за многочисленные ошибки. После отъезда Дорус сообщил Тео, что, «похоже, Винсент не настроен учиться».

Выход был только один. Чтобы не навлечь на себя и свою семью нового бесчестия, Винсент должен был стать усерднее. Он «уже не ребенок», сурово заявил Дорус; он поставил себе цель, и его долг – достичь ее. Отец составил для Винсента новое, более строгое расписание занятий, а чтобы сын не отлынивал, Дорус попросил Стриккера дважды в неделю лично заниматься с племянником. И наконец, он нанес Винсенту самый болезненный удар: поскольку родителям чрезвычайно тяжело обеспечивать сына, Винсент должен найти работу и впредь справляться с этим самостоятельно.

В заключение Дорус с сыном нанесли визиты всем, кого за минувшие восемь месяцев Винсент успел разочаровать – или напугать чрезмерным вниманием: Мендесу, Стриккеру, дяде Кору и преподобному Мейесу. Проведя в Амстердаме четыре дня, Дорус уехал, по-прежнему в тревоге за будущее сына. Винсент, который всегда тяжело переживал расставания, проводил отца на вокзал и, застыв на месте, смотрел вслед поезду, пока он не скрылся из виду. Вернувшись домой, Винсент увидел книги и бумаги, по-прежнему лежавшие на столе после отцовской ревизии, увидел пустой стул, на котором недавно сидел Дорус, и разрыдался. «Я плакал, как дитя», – позже признался он брату.


Меньше чем через две недели после отъезда его отца из Амстердама Винсент Ван Гог впервые выставил для публичного обозрения свою художественную работу. Рисунок сангиной на плотной коричневой бумаге – копию подаренного Дорусу ко дню рождения – он повесил на стене в подвальном помещении воскресной школы. В классе было темно, и, чтобы рассмотреть рисунок, даже днем нужна была лампа. «Я бы хотел иногда заниматься этим, – писал Винсент, – поскольку весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены… А если я потерплю неудачу, мне бы хотелось оставить здесь после себя хоть какой-нибудь след».

20

Любой ценой (фр.).

Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2

Подняться наверх