Читать книгу Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Стивен Найфи - Страница 21

Том 1
Часть вторая. Голландский период
1880–1886
Глава 16
Рука рисовальщика

Оглавление

Злой, разобиженный, Винсент отправился назад, в Гаагу. Тяжкие испытания прошлых лет – бесконечные столкновения с отцом и долгая битва за Кее Вос, кульминацией которых стали рождественские события, – довели возмущенные чувства до точки кипения и ожесточили его душу, скованную теперь броней негодования. «Раньше я часто сокрушался, и печалился, и корил себя за разлад между Па и Ма и мною, – писал он. – Но теперь, когда все кончено… я не могу не испытывать облегчения».

Дерзко нарушив договоренность не возвращаться к Мауве в течение как минимум трех месяцев, Винсент поехал к кузену и стал умолять его немедленно возобновить занятия. Явно желая шокировать семью и заставить родственников поволноваться, он занял у Мауве денег – сумму, достаточную, чтобы снять комнату поблизости. Бросая вызов отцовским обвинениям в расточительности, Винсент потратил внушительные средства на обустройство своего нового жилища. Он обставил его купленной, а не взятой напрокат мебелью, заявляя тем самым о намерении обосноваться здесь надолго. Новые гравюры для украшения стен, цветы на стол – в течение первой недели все деньги были потрачены до последнего гульдена. После этого Винсент написал родителям письмо, в котором доложил обо всем содеянном, объявил о разрыве отношений и издевательски пожелал счастливого Нового года.

Винсент также не постеснялся в подробностях поведать о своей новой жизни Тео («Возможно, тебе не будет неприятно узнать, что я обосновался в собственной мастерской»), смутно намекая на вероятность нового займа у Мауве, а то и у Терстеха – в случае, если Тео не наполнит вновь опустевшие карманы. Страшась очередного позора для семьи, Тео прислал деньги, но укорил брата за дурное отношение к родителям: «Какого черта ты ведешь себя так по-ребячески и бесстыдно?.. Настанет день, и ты очень пожалеешь о том, что повел себя так бездушно». В ответ на обвинения брата взбешенный Винсент разразился длинным и яростным опровержением. «Я не собираюсь просить прощения», – заявил он. На укоризненное замечание Тео, что подобные раздоры опасны для здоровья стареющего отца, Винсент язвительно ответил: «Теперь убийца покинул дом». Вместо того чтобы смягчить требования, он заявил, что присланных денег недостаточно, и настаивал, чтобы Тео гарантировал ему дальнейшие выплаты. «Я должен знать хотя бы с некоторой определенностью, чего мне ждать», – писал Винсент.


Антон Мауве. 1878


Вот так, клокоча от злости, изводя родных демонстративным неповиновением, Винсент начал свой путь в искусстве. Искусство было для него не просто призванием, – это был призыв к оружию. Он сравнивал художественную карьеру с военной кампанией, с боем, с войной, отправляясь на которую он клялся: «Биться отважно, дорого продать свою жизнь, если придется, и попытаться одержать победу». «Настойчивость, – восклицал он, – лучше капитуляции!» Его возмущали критики – те, кто считал его «дилетантом, лентяем, нахлебником»; он обещал, что однажды грозная, «сжатая в кулак рука рисовальщика» покарает их.

Единственным, кого, похоже, не пугали не разбирающие цели воинственные выпады Винсента, оставался Антон Мауве. Щепетильный и добропорядочный Мауве всеми силами стремился сохранить благопристойность в отношениях с родственниками и не желал быть втянутым в не имевшую к нему никакого отношения семейную мелодраму, а потому радушно открыл перед бездомным кузеном двери своего дома и мастерской. «Здесь я получил и дружескую поддержку, и практическую помощь», – писал Винсент. Возможно, Мауве, который хоть и был человеком совсем другого склада и старше Винсента на пятнадцать лет, увидел в молодом родственнике смутное отражение собственного прошлого. Сын священника, он покинул дом в четырнадцать лет, чтобы стать художником, нарушив тем самым семейные планы, согласно которым должен был унаследовать отцовский приход.

Молодость Мауве-художника также прошла в нужде и попытках достичь коммерческого успеха путем создания привлекательных работ, востребованных на рынке. Подобно Винсенту, Мауве отдавался работе с почти маниакальным упорством. Порой, чтобы закончить картину, он запирался в мастерской на несколько дней. «Каждой картине, каждому рисунку он отдает частицу своей жизни», – с восхищением отмечал Винсент. Помимо работы, Мауве, как и Винсент, находил утешение в природе. Он разделял любовь своего протеже к долгим, особенно вечерним, прогулкам и был так же чувствителен к проявлениям возвышенного. Хотя литературе Мауве предпочитал музыку (во время работы он частенько насвистывал Баха), он тоже обожал сказки Андерсена и нередко читал их вслух своим детям. Подобные сцены семейной идиллии не могли не тронуть сердце изгнанника Винсента.

Щедрость Мауве по отношению к Винсенту одновременно являлась примером невероятной жертвенности со стороны одного и совершенно беспрецедентным шансом для другого. Будучи человеком исключительно закрытым, Мауве крайне редко допускал в семейный круг гостей и еще реже позволял им заглядывать в мастерскую. Учеников он не брал. Несмотря на активную деятельность и широкое признание в художественных кругах Гааги, Мауве держался в стороне от светской жизни. Гостей он приглашал по одному, предпочитая видеть среди друзей людей с утонченным вкусом, «одаренных здравым смыслом и чувством юмора». Толпа и пустая светская болтовня раздражали его. При всей любви к музыке художник отказывался посещать концерты – слишком уж расстраивал его шум, производимый публикой. Он избегал любых волнений, способных нарушить хрупкое равновесие, по его собственному выражению, «лирических» свойств его натуры.

Распахнув перед Винсентом дверь в заветную безмятежность своей жизни, Мауве предлагал ему суррогатную семью и возможность профессионально развиваться, о которой другие молодые голландские художники могли только мечтать. Мауве был не просто просвещенным наставником, но ведущей фигурой гаагской школы – направления в голландской живописи, которое за десять лет, прошедшие с того момента, когда Винсент впервые столкнулся с ним в «Гупиль и K°», обрело признание критиков и коммерческий успех. Художники гаагской школы вывели голландское искусство на мировой уровень – впервые со времен Золотого века, они привлекали все увеличивающуюся аудиторию коллекционеров, в особенности из Англии и Америки, готовых платить немалые деньги за мрачноватые цвета, ловкость исполнения и оригинальные сюжеты новой голландской живописи. К 1880 г. работы представителей гаагской школы возглавляли списки продаж в магазине фирмы «Гупиль и K°» на Платс, а самые популярные художники этого направления – и Антон Мауве в первую очередь – не успевали писать новые картины в количестве, способном удовлетворить спрос на родине и за рубежом.

Когда Винсент прибыл в Гаагу в самом конце 1881 г., Мауве, как и возглавляемое им движение, приближался к зениту славы. Критики восторгались очаровательными сценками среди лугов и песчаных дюн, выполненными маслом или акварелью, а коллекционеры охотились за ними. Собратья по цеху уже начали окружать его «ореолом благоговейного почитания», именуя Мауве художником-поэтом, гением, волшебником. В 1878 г. они удостоили его высокой чести возглавить престижное художественное общество «Мастерская Пульхри».

Всего неделю спустя после приезда Винсента Мауве предложил молодого кузена в качестве нового ассоциированного члена «Пульхри» – беспрецедентная честь для новичка (и обнадеживающий намек на радужные перспективы в будущем). «При первой возможности я стану полноправным членом», – в порыве честолюбия писал Винсент брату.

Но еще более важное ускорение на старте новой карьеры Винсент получил в уютной мастерской Мауве на улице Ёйлебомен. Почти ежедневно Винсент приходил сюда смотреть и учиться – впервые он имел возможность наблюдать зрелого художника за мольбертом. Мауве работал с молниеносной скоростью и владел кистью в совершенстве, передавая мельчайшие детали и самые мимолетные эффекты света точными, решительными мазками. Опыт и бесконечные выезды на этюды отточили его врожденные способности до такой степени, что глаз и рука работали, казалось, в полном согласии.

К моменту приезда Винсента Мауве как раз начал большую картину: лошади, тянущие (волоком) по пляжу в Схевенингене рыбацкую лодку, – художник не раз обращался к этому сюжету. Пока Мауве изображал пенистый прибой и мокрый песок, Винсент мог собственными глазами наблюдать, как мастер создает «жемчужную» атмосферу, прославившую его полотна. Живопись одни превозносили, а другие ругали за характерную приглушенную палитру. Вместо ярких, контрастных цветов художники использовали ограниченный спектр мягких оттенков, придававших картинам поэтичное и меланхоличное настроение. Представители этой школы, которую в начале ее существования насмешливо называли «серой», верили, что «тональная» живопись удачнее передает «восхитительный теплый серый» цвет их дождливой родины.

Никому не удавалось передать серебристый оттенок соленой морской воды лучше Антона Мауве. И вот теперь на глазах у Винсента Мауве создавал в своей мастерской пейзаж, буквально пропитанный этим тоном: от дымки облаков, нависших над морем, до луж, оставленных на берегу отливом, от мокрого песка до иссиня-черной лодки. «Что за великая вещь тон и цвет, Тео! – восторженно делился с братом Винсент. – Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал».

Несмотря на многочисленные профессиональные и семейные обязанности, Мауве находил время для «зеленого юнца», указывал Винсенту на его ошибки, подсказывал, как лучше их исправить, корректировал пропорции и перспективу – иногда прямо на листе ученика. В роли авторитетного наставника Мауве неизменно сохранял уважительный тон, что идеально подходило Винсенту в его уязвимом состоянии. «Если он указывает мне: „То-то и то-то неверно“, – докладывал брату Винсент, – он тут же добавляет: „Попробуйте сделать так-то или так-то“». Педантичный Мауве превозносил достоинства качественных материалов и правильной техники и учил его справляться с типичными сложностями начинающего художника: такими, например, как проработка лиц и рук. Это были те самые практические советы, которых больше всего жаждал Винсент: цеховые секреты, которые он не успел постичь, начав учебу слишком поздно.

Отвечая на самый неотложный вопрос ученика – как создавать работы, привлекательные для покупателей, Мауве снова порекомендовал ему практиковаться в акварели. Нетерпеливый Винсент никак не мог сладить с этой деликатной (по его определению – «дьявольской») техникой, используя ее, главным образом, чтобы оттенять и расцвечивать рисунки. Но Мауве, умелый акварелист, показал ему, как без подготовительного рисунка, только с помощью легких светящихся акварельных линий и размывок создавать законченные работы. «Мауве указал мне новый путь», – восторгался Винсент. «Сейчас я совершенно поглощен этим… это не похоже на все остальное и обладает большей выразительной силой и свежестью», – восторженно писал Винсент брату.

Жаждущий одобрения после долгих лет упреков, Винсент хватался за любое проявление внимания со стороны знаменитого родственника. «Участие со стороны Мауве, – писал он, – было для меня как вода для измученного засухой растения». В порыве благодарности он расточал похвалы новому учителю. «Я люблю Мауве. Люблю его работу. И считаю, что мне повезло учиться у него». Винсент покупал наставнику подарки, подражал его манере говорить, хранил в памяти похвалы, соглашался с критикой и добросовестно передавал Тео каждое мудрое изречение учителя. «Мауве сказал, что я испорчу по крайней мере десяток рисунков, прежде чем научусь управляться с кистью… поэтому я не отчаиваюсь из-за ошибок».

Винсент был настолько очарован новым наставником, что не нуждался в иной компании. «Я не хочу чересчур часто общаться с другими художниками, – признавался он, – [потому что] с каждым днем все больше убеждаюсь в том, что Мауве умен и заслуживает доверия, так чего еще мне желать?» Он умолял Тео прислать денег, чтобы не позориться своей нищетой в глазах элегантного кузена, и обещал «одеваться получше» теперь, когда он стал постоянным посетителем мастерской на Ёйлебомен. «Я наконец понимаю, в каком направлении должен идти, – торжественно писал Винсент, – и мне не нужно таиться». Благодаря Мауве, по его словам, «начинает светать и восходит солнце».

Но долго это продолжаться не могло. Никто не был в состоянии утолять потребность Винсента в восхищении на протяжении длительного времени, и уж конечно, это было не под силу обидчивому и замкнутому Мауве. Всякий новый всплеск неуемного энтузиазма изначально обречен: за ним неминуемо следует разочарование. Уже 26 января их отношения стали портиться. Мауве навестил Винсента в его квартире на третьем этаже в пригороде Гааги. Во время визита зашла одна из «моделей» ученика – старуха, нанятая им на улице. Где еще он мог найти людей, согласных позировать за ничтожную плату?

Пытаясь замять щекотливую ситуацию, Винсент заставил злополучную старуху позировать: он хотел продемонстрировать Мауве свои навыки в работе над набросками. Но все усилия привели к окончательному конфузу; между учеником и учителем разгорелся спор. Винсент попытался списать разногласия на обычный конфликт артистических натур. «Мы одинаково взвинчены», – объяснял он Тео, и все же этот случай настолько его расстроил, что он слег с «лихорадкой и нервным расстройством».

В течение последующих недель Винсент написал несколько писем, из которых явствует, что полное примирение стало практически невозможным. Сцена в мастерской Ван Гога явно встревожила Мауве, он увидел в ней проявление дилетантизма худшего толка. По мнению Мауве, если бы Винсент действительно хотел научиться рисовать человеческую фигуру, ему следовало начать с гипсовых слепков (как предписывал традиционный метод обучения), а не тратить попусту время и деньги брата на фарс – рисовать людей с улицы! «Он говорил со мной… так, как не посмел бы худший из преподавателей Академии», – возмущенно писал Винсент.

Война была объявлена. Не дожидаясь, когда ему дадут от ворот поворот, Винсент первый пошел в атаку, обвинив Мауве в «ограниченности» и «неприязни», называя его «капризным и довольно зловредным». Он расценил претензии учителя как завуалированную попытку поставить под сомнение его, Винсента, способность стать художником: Мауве будто бы втайне не приемлет его творчество и хотел бы, «чтобы я все бросил». Эта дискуссия разрослась в нечто большее, чем просто спор о предпочтении гипсовых слепков или живых моделей, – это была битва между рисунком и акварелью, реализмом и академизмом. Заклеймив акварель «нудной» и «бесперспективной», он практически отказался осваивать эту технику, демонстративно пренебрегая мнением учителя.

В то же самое время он не скрывал, что по-прежнему работает со своей моделью, поскольку «привыкает к ней все больше, и по этой самой причине должен продолжать». Словно намеренно пытаясь довести спор до открытого столкновения, Винсент настойчиво требовал внимания со стороны родственника. Когда же Мауве отдалился еще больше, он, казалось, был неприятно поражен («В последнее время Мауве делал для меня очень мало», – жаловался он в письме брату) и искренне оскорбился, когда наставник в раздражении бросил ему: «У меня не всегда бывает охота учить вас, вы уж, ради бога, дождитесь подходящего момента».

Винсент настаивал на своем, и Мауве решил взять реванш. Он «не без злорадства» спародировал «нервную и возбужденную» речь ученика и высмеял его манеру кривить лицо в напряженной гримасе. «Он здорово умеет вытворять подобные штуки, – с болью вспоминал потом Винсент, – должен признать, это был поразительный шарж на меня, но насквозь пропитанный ненавистью». Он попытался защитить себя: «Если бы вам пришлось бродить до рассвета под дождем по лондонским улицам, дрожать холодными ночами в Боринаже, – заявил он Мауве, – и у вас тоже появились бы безобразные морщины на лице, и голос у вас тоже, наверное, стал бы хриплым».

По возвращении домой Винсент вдребезги разбил остававшиеся у него гипсовые слепки, швырнув их в угольный ящик, – таков был его ответ на оскорбления кузена. «Я примусь рисовать с этих гипсов лишь в том случае, если они сами по себе снова склеятся и побелеют, – поклялся он в приступе ярости, – и если на свете больше не будет живых людей с руками и ногами, которых можно рисовать». Напоследок Винсент вернулся к Мауве и сообщил о содеянном. «Не говорите мне больше о гипсах, – неистовствовал он, – мне нестерпимо слышать о них». Мауве немедленно отказал Винсенту от мастерской и поклялся «не иметь с ним более никаких дел в следующие два месяца».


Но окончательный разрыв наступил даже раньше – не без участия Х. Г. Терстеха. В свои тридцать шесть лет управляющий «Гупиль и K°» оказался в эпицентре художественного мира Гааги; благодаря успеху художников гаагской школы, которых он давно поддерживал, его звезда засияла еще ярче. Никто другой, даже Мауве, не мог бы быть так полезен Винсенту на старте его карьеры, как Терстех.

Поначалу Терстех всячески поддерживал своего бывшего помощника после его переезда в Гаагу, очевидно решив не вспоминать неприятный разговор, состоявшийся предыдущей весной: тогда он обвинил Винсента, что тот сидит на шее у своих дядьев, и посоветовал ему стать учителем, а не художником. Ван Гог подыграл Терстеху и сделал вид, будто тоже готов к примирению: «все прощено и забыто», утверждал он, «что было, то прошло». На самом деле, конечно, ничто не изменилось. Винсент не спускал ни одной обиды и уж тем более не мог не проверить, насколько далеко готов Терстех зайти в своей любезности. Не прошло и двух недель со дня приезда, как Винсент отправился к Терстеху и занял у него 25 гульденов – немалую сумму. В ответ последний выждал три недели, после чего пришел-таки к Винсенту сам.

И тут уж недовольство вылилось в открытый конфликт. Расчетливый и надменный Терстех не был связан с Ван Гогом семейными узами и выложил все без обиняков. Он назвал сделанные Винсентом рисунки пером – его гордость – «неприглядными» и «неходовыми» и корил его за упрямое пристрастие к неуклюжим, любительским зарисовкам с натуры. Не разделял Терстех и увлечения Винсента живыми моделями: «В Гааге нет моделей». По словам Терстеха, если Винсент действительно хочет зарабатывать на жизнь искусством, ему надо прекратить рисовать фигуры и посвятить себя акварели, желательно сосредоточившись на пейзаже. От больших форматов в духе Шарля Барга, которые предпочитал Винсент, тоже следовало отказаться и делать работы поменьше. Когда Винсент попытался в свою защиту сказать, что у его рисунков есть «характер», Терстех ответил насмешкой. Когда же художник принес толстые папки, чтобы доказать, как прилежно он работает, управляющий только отмахнулся – Винсент зря тратит время. Рисование фигуры – что-то «вроде наркотика, которым ты заглушаешь в себе чувство досады, оттого что не способен писать акварели», – сказал Терстех Винсенту.

Даже по меркам их прошлых отношений, всегда довольно напряженных, это был удар ниже пояса. У Терстеха всегда было извращенное чутье на слабости Винсента, а Винсент всегда с особой чувствительностью реагировал на упреки бывшего начальника. Задетый за живое, Винсент разразился бурной тирадой, мощь его негодования смела все убеждения, которых он придерживался еще неделю назад, и вывела его на новый, весьма рискованный путь. Называя Терстеха «безмозглым» и «поверхностным», Винсент защищал свои рисунки, настаивая на том, что «во многом они хороши». Он утверждал, что освоить рисование фигуры с модели куда важнее и сложнее, чем акварель, а главное, это куда «серьезнее», то есть способно лучше выразить глубокую жизненную правду.

Все эти неприятности вскоре привели к тому, что Винсент стал отрицать и главную свою цель, к которой он шел с момента приезда из Боринажа, – самому зарабатывать; теперь он заявлял, что ни за кем бегать не собирается: «Кто захочет, тот сам придет ко мне». Он же хотел лишь «быть верным себе», а не «льстить публике», даже если результатом этого будут «суровые, но правдивые вещи, изображенные в грубой манере». Всего месяц назад Винсент охотно принимал роль старательного новичка, жаждущего указаний, теперь же он видел себя гонимым художником, не желающим поступаться своими убеждениями. «С каких это пор художника могут заставить – или пытаться заставить – сменить технику или же свои взгляды? – возмущенно вопрошал он. – Такие поползновения кажутся мне крайне бесцеремонными». «Я не позволю себя принуждать, никто не заставит меня делать работы, в которых не видно моего характера».

В феврале разногласия перешли в стадию взаимных оскорблений. Первым не выдержал Винсент, написав Терстеху письмо с обвинениями в том, что тот якобы способствовал его разрыву с Мауве. Когда же Тео не прислал вовремя месячное пособие, художник вновь заподозрил хитрого управляющего (Терстех только что вернулся из парижской поездки) в попытке настроить брата против него. «Быть может, ты что-нибудь услышал от Терстеха или других и это повлияло на тебя?» – спрашивал он в письме к брату. Так и не дождавшись денег от Тео, Винсент отправился в галерею «Гупиль и K°» и обратился напрямую к Терстеху, потребовав выполнить данное братом обещание и выдать ему десять гульденов. Терстех присовокупил к деньгам «столько упреков – чтобы не сказать оскорблений, – возмущался Винсент, – что я хоть и сдержался, но еле-еле».

Терстех вновь принялся внушать Винсенту (как уже делал это предыдущей весной), что все его «призвание» – одно лишь позерство и нежелание трудиться. «Пора тебе самому зарабатывать на хлеб», «найди работу», «прекрати тянуть деньги у Тео», – поучал Терстех, а потом прямо заявил: «Ты слишком поздно начал». Что же до шансов на успех, Терстех с негодованием повторил свое прежнее мнение: «В одном я уверен – ты не художник». До сих пор он пренебрежительно отмахивался от результатов мучительных усилий Винсента: «ni fait ni à faire» – неряшливые, ни на что не годные работы. Но на этот раз Терстех пошел дальше: пользуясь исключительным статусом друга семьи и зная Винсента еще по Зюндерту, он вынес сокрушительный приговор: «И раньше ты ничего не добился, и сейчас будет то же самое… С этой твоей живописью будет то же, что и со всеми прочими твоими начинаниями, – полный провал».

Винсент был раздавлен. Терстех произнес «слова, способные пронзить сердце и опечалить душу», – с горечью писал он Тео, обвиняя Терстеха в беспочвенной антипатии, уходящей корнями в прошлое. «Годами он считал меня кем-то вроде никчемного мечтателя», – сокрушался Винсент. «[Он] вечно твердит одно и то же: я ничего не умею и ни на что не годен». Яростно отрицая мрачные пророчества Терстеха относительно своего будущего как художника («Живопись проникла в меня до самого мозга костей»), Винсент то с грустью недоумевал, почему Терстех «не спросит меня о том, что я могу сделать, вместо того чтобы требовать невозможного», то снова распалялся и жаждал вернуть старые добрые времена революции, когда людей, подобных Терстеху, могли бы послать на гильотину вместе с прочими злодеями старого режима.

Тео попытался унять бурю, призывая брата «сохранить хорошие отношения с Терстехом, для нас он почти как старший брат». Винсент в ответ загорелся братской ревностью. Мысль о том, что Тео может действовать заодно с этим щеголеватым выскочкой и самозванцем, спровоцировала новый виток неприязни к Терстеху. В письмах к Тео он с маниакальными подробностями перечислял скопившиеся у него за долгие годы обиды на бывшего начальника («Когда я послал ему свои первые рисунки, он прислал мне коробку красок – и ни гроша денег»). Когда же Тео потребовал взять резкие слова обратно, старший брат попросту отказался. Вместо извинений он лишь усилил свои нападки, его мишенью стали все без исключения торговцы искусством. Винсент приложил массу усилий, чтобы вбить клин между братом и искушающим его «дьяволом» Терстехом. На несколько недель он даже возобновил бредовые попытки убедить Тео бросить работу и стать художником, призывая брата отречься от вероломного управляющего гаагского филиала «Гупиль и K°» и поддержать своего настоящего брата. «Стань кем-то получше Х. Г. Т.», – увещевал Винсент. «Я хотел бы, чтобы ты стал художником».

Винсент то признавал, что ему лучше не общаться с Терстехом следующие полгода, то заявлял, будто совершенно к нему равнодушен («Терстех – это Терстех, а я – это я»), и клялся «совершенно забыть о нем». Но через несколько дней после того, как Винсент заверил Тео, что с Терстехом все кончено раз и навсегда, последний нанес неожиданный визит в его мастерскую. «Я должен заставить его понять, что он судит обо мне слишком поверхностно», – неистовствовал Винсент.

По этой схеме отношения Винсента с Терстехом будут развиваться до самой смерти художника: за вспышками ярости будут следовать вялые попытки помириться, за ними – неубедительные клятвы в полном безразличии к бывшему начальнику – замкнутый круг болезненной одержимости. События зимы и весны сделали элегантного управляющего фирмой Гупиля вечным антагонистом Винсента, столь же непримиримым в искусстве, как его отец – в жизни. В письмах Винсент снова и снова будет бередить эту незаживающую рану: он страстно желал создавать искусство, которое может продаваться, а Терстех, по его мнению, обладал ключом к этой тайне; или же его не оставлял в покое неизбежный, но невыносимый для него союз между Терстехом и Тео – эти двое были братьями в семье Гупиля, семье, из которой Винсент был изгнан. А может, в критических замечаниях Терстеха ему слышались отголоски собственных тайных сомнений?


Несложившиеся отношения с Мауве и Терстехом вряд ли можно считать исключением. Винсент ссорился со всеми. Он редко рассказывал Тео о возникающих в его жизни конфликтных ситуациях, но их отзвуки слышны в именах коллег-художников, которые, мелькнув считаные разы в его письмах, затем исчезают из них навсегда, своим неожиданным и необъяснимым исчезновением давая повод заподозрить очередную ссору. Юлиус Бакхюйзен, Бернард Бломмерс, Пит ван дер Велден и Маринус Бокс – все эти имена, упоминаемые впервые в порыве воодушевления, свидетельствуют о неудачных попытках обрести друзей.

Утверждая, что в друзьях он не нуждается, Винсент не стеснялся в выражениях по адресу собратьев-художников. Даже те, кем он восторгался, не удостаивались его внимания надолго. В феврале он посетил мастерскую Яна Вейсенбруха – патриарха гаагской школы, которого он встречал десять лет назад, работая в галерее «Гупиль и K°». Эксцентричный и общительный пожилой Вейсенбрух (прозванный Веселым Вейсом) ободрил младшего коллегу и попытался смягчить боль от разрыва с Мауве. По его мнению, известному, правда, только из письма самого Винсента, тот рисовал «чертовски хорошо». Вейсенбрух предложил Винсенту стать его учителем и наставником вместо Мауве. После этого визита Винсент писал брату: «Я считаю большой удачей, что могу посещать такого умного человека… Это как раз то, что мне нужно». Тем не менее о других визитах к Веселому Вейсу он не сообщает и к лету лишь вспоминает о нем с теплотой.

Дружба с Теофилем де Боком – Тео пытался свести с ним брата предыдущим летом – также оказалась скоротечной. У Теофиля и Винсента было много общего: оба поздно начали заниматься искусством (де Бок – в тридцать один год, до этого он служил на железной дороге), оба обожали Милле. Однако Винсент с самого начала сомневался в решимости де Бока посвятить себя искусству. Когда Теофиль выразил восхищение пейзажами барбизонца Камиля Коро, Ван Гог набросился на приятеля за то, что тот якобы предал Милле, и обвинил в «отсутствии внутреннего стержня», а потом разочарованно сообщил, что де Бок отказывается следовать его советам. «Он злится, когда ему толкуют о самых простых вещах», – писал Винсент. «Каждый раз, когда я его навещаю, у меня возникает одно и то же чувство: малый слабак». После одного из таких визитов Винсент с горечью констатировал: «Он никогда ничего хорошего не сделает – если только не изменится». В дальнейшем, если Теофиль и Винсент и виделись, то лишь случайно, встречаясь на улице.

В первой половине 1882 г. Винсент даже заявил, что не в ладах с Антоном ван Раппардом, который отказался признать поражение в эпистолярной схватке по поводу академического рисунка. В первых числах января Раппард написал Винсенту письмо, где упорствовал в своих возражениях, после чего Винсент немедленно прервал переписку. «Ничто или почти ничто в твоем письме не выдерживает критики, – раздраженно отреагировал Винсент. – У меня есть занятия посерьезнее, чем писать письма». Имя ван Раппарда не пополнило растущий список потерянных друзей лишь благодаря их удаленности друг от друга и молчанию с обеих сторон.

К тому же Винсент нашел Раппарду замену. Георгу Хендрику Брейтнеру было двадцать четыре года, ровно столько же, сколько Тео, когда в начале 1882 г. они с Винсентом начали совершать ночные вылазки в Гест, район красных фонарей в Гааге. Двумя годами ранее Брейтнера выгнали из художественной школы, и теперь, несмотря на дружбу с Виллемом Марисом и всемогущим Месдахом (у него молодой художник работал во время создания масштабной «Панорамы Схевенингена»), в гаагской школе он заслужил славу бунтаря. Поэтому дружба с маргиналами, вроде Винсента Ван Гога (как и Раппард, Брейтнер сначала познакомился с Тео), не могла испортить Брейтнеру репутацию: терять ему было уже нечего.

Как и в случае с Раппардом, сразу после знакомства с Брейтнером Винсент развернул бурную кампанию по установлению тесных товарищеских отношений. В течение первой недели-двух художники успели несколько раз выбраться на этюды и посетить мастерские друг друга, не прекращая при этом ночных прогулок. Как и в отношениях с Раппардом, Винсент ставил братскую солидарность выше художественных требований и следовал за своим младшим товарищем. Брейтнер по большей части избавился от классических основ своего образования; его восхищал суровый реализм романов Золя и братьев Гонкур. Если Винсент отправлялся в Гест за моделями, которые могли бы позировать для сельских сцен в духе Милле, для Брейтнера главной темой служил сам город. По его мнению, современные художники должны искать вдохновение не в мифическом деревенском прошлом, но в мрачной непредсказуемости реальной городской жизни. Ему нравилось называть себя народным художником.

Винсент охотно ходил с младшим товарищем в бесплатные столовые для бедняков, вокзальные залы ожидания, конторы по продаже лотерейных билетов и ломбарды, на торфяные рынки. Поначалу он использовал эти вылазки исключительно в поиске новых сюжетов для этюдов человеческой фигуры, которые воплощал потом в своей мастерской, работая с моделью. Но вскоре вслед за Брейтнером он начал делать быстрые зарисовки уличной жизни прямо на месте – витрина булочной, суматоха дорожных работ, пустынный тротуар, – прежде подобные темы не вызывали у Ван Гога никакого интереса. Результат вряд ли можно было назвать обнадеживающим. Даже когда Винсент стремился зафиксировать суету городской жизни, которая так завораживала Брейтнера, главным для него всегда оставалась отдельная человеческая фигура. Из набросков родилась как минимум одна странная уличная сцена, где младенец ползет по краю канавы, а старуха с клюкой почти сталкивается с копающим эту канаву рабочим.

Как уже говорилось, все попытки Винсента установить дружеские отношения с кем бы то ни было были обречены на провал. К моменту, когда Брейтнер в начале апреля попал в больницу (где лечился от венерического заболевания), Винсент уже вовсю критиковал приятеля за «трусливое нежелание связываться с моделями». Он навестил Брейтнера в больнице, но, когда два месяца спустя сам угодил на больничную койку, Георг Хендрик и не подумал проявить ответное участие. После этого они с Брейтнером год не разговаривали. Признавшись, что товарищ «совершенно прервал отношения», уязвленный Винсент принялся выискивать недостатки в его работах, называя их «скучными», «банальными», «кое-как сляпанными», а неудачи Брейтнера с поиском моделей объяснял слабохарактерностью.

Рассориться с Винсентом – что это значило на практике? Дядя художника Кор, приехавший в начале марта, испытал это на себе. Винсент не виделся с Корнелисом со дня, когда они поругались из-за его решения бросить учебу в Амстердаме. Целый год Винсент дулся на Кора за нежелание поддержать племянника на начальном этапе карьеры. Но теперь мятежник подавил гордыню и пригласил богатого дядюшку посмотреть новую мастерскую. Он боялся этого визита и заранее готовился – после разрыва с Мауве и Терстехом – к очередному фиаско, обещая себе больше никогда не «бегать за торговцами искусством, кто бы они ни были».

К назначенному дню Винсент уже находился на грани срыва. Стоило Кору напомнить племяннику о необходимости «зарабатывать себе на хлеб», как плотину прорвало. «Зарабатывать на хлеб? – переспросил Винсент. —

Что ты имеешь в виду? Зарабатывать на хлеб или заслужить его? Не заслуживать свой хлеб, то есть быть недостойным его, без сомнения, преступно, ибо каждый честный человек заслуживает куска хлеба; но не быть в состоянии заработать на хлеб, хотя ты его и заслуживаешь, – это несчастье, и несчастье великое. Так что если ты хочешь мне сказать: „Ты не заслужил свой хлеб“, ты меня обижаешь. Однако если ты вполне справедливо замечаешь, что я не всегда зарабатываю на хлеб, ведь порой у меня его нет, – что ж, тут ты, возможно, и прав, но какой смысл ставить мне это на вид? Если тебе больше нечего сказать, то мне от этого мало пользы».

Именно это имели в виду друзья и родственники, когда жаловались на вспыльчивый нрав Винсента. Поводы для ссоры он брал практически из воздуха. По собственному признанию, он мог зайти в чужую мастерскую и «с ходу, иногда всего за пять минут», ввязаться в жаркий спор, в котором ни одна из сторон не желала уступить. Любое слово, жест, даже взгляд могли обрушить бурлящий водопад словесных излияний, повергающих слушателя (как это случилось с дядей Кором) в безмолвное недоумение, как если бы он невзначай вмешался в какой-то яростный спор. Проповеднический запал и болезненная уязвимость выплескивались в безумном обвинительном потоке; в такой момент ни урезонить, ни унять его было невозможно. «Я не всегда справедлив в своих словах, – признавался художник впоследствии, – я позволяю воображению блуждать в отрыве от реальности и вижу многое в довольно фантастическом свете». Захваченный вихрем риторических построений, Винсент доводил свою позицию до абсурдных крайностей, раздувая все относительное до масштабов абсолютного, ни в чем не уступал и разил оппонентов словами, о которых потом нередко сожалел.

Никто не понимал сути этих самоубийственных всплесков лучше самого Винсента. Порой он относил их на счет «нервного возбуждения» или «страсти, усиленной темпераментом». «Я фанатик! – пояснял он. – Я иду в определенном направлении и… хочу, чтобы и другие следовали за мной!» «В тех, кто в глубине души серьезен, – утверждал Винсент в свое оправдание, – часто есть что-то неприятное». Но в минуты откровений – редкие в этот период – художник признавался: «Я часто бываю ужасно, назойливо меланхоличен, раздражителен, жадно требую сочувствия, а если не встречаю его, становлюсь равнодушным, резким в речах и только пуще подливаю масла в огонь».


Улица с рабочими, копающими траншею. Карандаш, тушь. Апрель 1882. 42,7 × 63 см


Однако на этот раз истерика племянника не помешала дяде Кору исполнить свой благородный замысел. Листая толстые папки с работами Винсента, он задержал взгляд на одной из уличных сценок. «Можешь сделать еще несколько таких?» – спросил он. Воодушевленный первым заказом – Винсент назвал его «лучом надежды», – он забыл все, что говорил Терстеху про бескомпромиссную верность себе, и с радостью согласился изготовить двенадцать городских видов по два с половиной гульдена за штуку. Винсента, конечно, задело, что Кор пролистал сотни рисунков фигур без единого комментария, но он удержался от яростных выступлений в защиту рисования моделей, с которыми прежде обрушивался на Мауве и Терстеха.

Сдержанности, правда, хватило ненадолго. Не получив денег сразу после отсылки рисунков, Винсент немедленно заподозрил неладное. И даже после поступившего в апреле второго заказа еще на шесть рисунков он продолжал сомневаться в истинных намерениях своего покровителя. В мае, окончательно парализованный собственными подозрениями, он пригрозил вовсе прекратить работу над новым заказом. «Это не честно – заставлять меня рассматривать этот заказ как благотворительность или что-то вроде того», – возмущался Винсент. Тео удалось уговорить его закончить работы, но, когда Кор заплатил меньше, чем Винсент рассчитывал, и прислал деньги, «не написав ни слова», последовал взрыв негодования.

В дядином молчании Винсенту слышался высокомерный вопрос: «Ты действительно думаешь, будто такие рисунки обладают какой-то коммерческой ценностью?» Он гордо парировал этот воображаемый упрек:

Я не претендую на знакомство с коммерческой ценностью вещей… так как придаю больше значения художественной ценности и предпочитаю интересоваться сутью, а не высчитывать денежную стоимость… И если я не могу отдать свои рисунки даром, то лишь потому, что у меня, как у всех людей, есть человеческие потребности: мне требуется еда, крыша над головой и тому подобное.

Предполагая, что подобные высказывания могут быть восприняты как проявление черной неблагодарности и просто грубость, Винсент сочинил и возможную дядину реакцию: «Твой дядя в Амстердаме так о тебе печется, он так добр к тебе, он так тебе помог, что вправе упрекать тебя за непомерные претензии и упрямство… А ты проявил такую неблагодарность, что теперь пеняй на себя». На эти воображаемые упреки следовал надменный ответ: «Что ж, я готов смириться с потерей твоего покровительства».

До конца жизни Винсент непрерывно будет вести подобные воображаемые споры – происходящие лишь в его голове, но оттого не менее яростные.


На фоне бесконечных боев с наставниками, покровителями и коллегами-художниками Винсент вел непрерывные сражения с собственным искусством. «Рука не вполне подчиняется моей воле», – жаловался он. Проблемы, с которыми он столкнулся в начале пути, преследовали его неотступно: фигуры на его рисунках неестественно растягивались и изгибались, лица теряли определенность черт и выражений. На его акварелях мазки ложились мимо цели, а краски становились мутными. В перспективных рисунках линии отклонялись от правильного направления, тени падали под разными углами, а непропорциональные фигуры то и дело теряли связь с землей.

Винсент встречал свои неудачи с отважным оптимизмом (чтобы не уронить себя в глазах Тео), хотя позже признался, что в душе тяжело переживал их. «То, что у меня получалось, приводило меня в отчаяние», – писал он о своих ранних работах год спустя. Словно пытаясь спорить с очевидным, Винсент удвоил усилия – точно так же он повел себя в Амстердаме, когда у него начались трудности с учебой. Он воодушевлял себя воинственными лозунгами, обещая выйти победителем из «рукопашной схватки» с натурой.

Вместо того чтобы замедлить темп и более тщательно прорабатывать каждый рисунок, Винсент изо всех сил старался работать быстрее, утверждая, будто скорость и количество – такой же верный способ обеспечить качество, как тщательность и завершенность. «Подобные вещи сложны в исполнении и не всегда получаются сразу, – объяснял он. – Когда они получаются, это порой конечный результат череды неудач». Винсент рассчитал, что если из двадцати рисунков один выйдет удачным, можно выдавать как минимум один хороший рисунок в неделю – рисунок «более характерный, глубже прочувствованный», рисунок, о котором он сам мог бы сказать: «Этот выдержит проверку временем».

Когда после многих неудач такой рисунок вдруг появлялся, Винсент делал копию за копией, иногда десять подряд, словно не был уверен – последует ли новая удача, и если да, то когда. Винсент не скрывал, что работает так потому, что не умеет иначе. «Что-то в моем характере противится излишней тщательности». Очевидно, этот метод как нельзя лучше подходил лихорадочному, беспокойному мышлению Винсента, ведущего вечный спор с роем образов в его голове. Он подкреплял такую практику самым воодушевляющим из известных ему примеров упорства перед лицом неудач. «Кто сеет щедро, – писал он, – тот щедро и пожнет».

Свое искусство Винсент превратил в орудие войны против враждебного мира. Он по-прежнему испытывал проблемы с убедительной передачей человеческого тела, но после острого конфликта с Мауве и Терстехом еще упорнее сконцентрировался на рисовании фигуры. «На фигуры уходит больше времени, и рисовать их труднее, – считал он, – но, думаю, в перспективе это более целесообразно». Винсент пробовал браться и за другие сюжеты – зарисовки уличных сценок во время прогулок с Брейтнером, городские пейзажи для Кора, но неизменно возвращался к рисованию фигуры. Не только мечта восторжествовать над Мауве и Терстехом, но страстное желание подчинить наконец собственную руку были его целью. Ни одну художественную задачу невозможно решить, не обладая навыком рисования фигуры, уверял он. Даже для пейзажа это чрезвычайно полезно. «Если рисуешь подстриженную иву так, словно она живое существо, все окружение получается почти само собой». Своей воинственной убежденности в главенстве фигуры Винсент искал поддержку в биографическом сочинении Альфреда Сансье, посвященном Франсуа Милле («Каков гигант!»), повторяя вслед за кумиром слова, звучащие как боевой клич, – «L’art c’est un combat».[29]

С целью опровергнуть доводы Мауве и Терстеха в пользу акварели – и против столь любимых Ван Гогом рисунков пером – Винсент решил доказать, что его черно-белые работы не менее подходят для создания атмосферных тональных градаций. Он без устали растушевывал, втирал и стирал, пробовал грубый плотницкий карандаш, тростниковое перо, размывку кистью, уголь, мел, пастель – все ради того, чтобы добиться тончайших переливов серого, способных сравниться с оттенками «дремотных сумерек» в акварелях Мауве. «Возможно, этот маленький рисунок стоил мне больших трудов, чем несколько акварелей», – описывал он одну из таких попыток. О другом рисунке он писал: «Несмотря на то что „Корни“ – всего лишь „карандашный“ рисунок, я проработал его кистью… как если бы это была живопись».

Но подобные технические изыски в итоге привели Винсента к необходимости решать новые проблемы. Карандашные штрихи можно было стереть или даже соскоблить (если бумага выдерживала и не рвалась в процессе, как нередко и случалось); уголь можно было растушевать платком или перышком. Но пока он пытался таким образом добиться более «теплого и глубокого» оттенка, его рисунки становились все более темными, и, чтобы в итоге рисунок не вышел «тяжелым, плотным, черным и скучным», приходилось прилагать немало усилий. Многие рисунки, выполненные Винсентом по дядиному заказу, демонстрируют следы этой борьбы: угрожающе нависают небеса, темные реки текут по еще более темным полям, а глубокие тени даже при свете дня грозят поглотить дома. Взглянув на рисунки кузена, Мауве угадал честолюбивое желание автора создать настроение цвета без использования привычных средств. «Когда вы рисуете, – говорил он Винсенту, – вы действуете как живописец».

С апрельским письмом Винсент прислал Тео рисунок, знаменовавший новый этап битвы с враждебным миром. На нем в профиль была изображена сидящая обнаженная женская фигура – ноги подтянуты к груди, а голова склонилась к скрещенным на коленях рукам.

Винсент начал рисовать обнаженную натуру.


К апрелю 1882 г., спустя всего три месяца после приезда в Гаагу, Винсент, неутомимый в своей воинственности, остался практически без друзей в городе, который его семья называла домом на протяжении трех столетий. Будучи ассоциированным членом «Пульхри», он имел право два вечера в неделю посещать натурный класс и рисовать живую модель в импозантном здании общества на Принсенграхт, но не оставил ни слова, ни рисунка, свидетельствующих о том, что он хоть раз воспользовался этой привилегией. После двух попыток, упомянутых в его переписке (посещение художественной выставки в «Пульхри» в феврале и «живые картины» в марте), Винсент забросил и светские визиты. «Не выношу спертого воздуха в переполненном зале», – пояснял он. «Не люблю бывать в обществе».


Тем не менее в марте Винсент попытался устроить показ своих любимых черно-белых гравюр в рамках открытых выставок общества «Пульхри». Несмотря на поддержку со стороны Бернарда Бломмерса, преуспевшего художника гаагской школы, большинство членов общества встретили это предложение в штыки и даже подняли его на смех. Обожаемые Винсентом образы были отвергнуты как банальные «иллюстрации»: чересчур поверхностные, чересчур сентиментальные и слишком коммерческие, чтобы рассматривать их с точки зрения художественной ценности. Винсент, воспринимавший любое, даже самое ничтожное, возражение как выпад лично против себя, расценил отказ как объявление войны. Он назвал мнение членов общества «чушью» и ядовито посоветовал «попридержать язык, пока сами не научатся рисовать получше».

После этой истории Винсент, осуждая «чванливое самомнение» товарищей по цеху и призывая на их голову Божью кару, окончательно порвал с обществом. «Через год, или не знаю уж когда, я смогу нарисовать Гест или любую другую улицу так, как я вижу ее… и все станут со мной любезны. Но тогда они услышат от меня: „Ступайте ко всем чертям!.. Убирайтесь, вы заслоняете мне свет…“ К чертям всех, кто думает мне помешать».

Чем больше атак ему приходилось парировать, тем больше их ему мерещилось. Охваченный паранойей, он обвинял окружающих в том, что они смеются за его спиной, строят козни, мечтают его погубить. Не задумываясь о том, что сам, в сущности, незаслуженно получил доступ к таким важным шишкам, как Мауве и Терстех, художник не переставал твердить о «зависти» и «интригах», которые его якобы преследуют. Он пытался объяснить негативное отношение к себе неизбежным в артистической среде соперничеством: «Чем лучше я буду рисовать, тем больше меня ждет трудностей и препон». Но ядовитые насмешки Мауве не давали ему покоя. «Когда люди отпускают замечания по поводу моих привычек, одежды, лица, манеры разговаривать, что мне на это ответить? – спрашивал он Тео. – Неужели я и правда совсем не умею себя вести… неужели, например, я так груб, так неделикатен?.. Неужели я попросту грубое и наглое чудовище, которое заслуживает изгнания из общества?»

В мае Мауве вновь возник в жизни Ван Гога, но лишь для того, чтобы звучащие в голове художника назойливые голоса параноидальных подозрений стали еще слышнее. В апреле, когда истек срок отлучения Винсента от общества, мэтр по-прежнему старательно избегал любого общения с бывшим учеником. «То он болен, то нуждается в отдыхе, то слишком занят», – жаловался Винсент. Проигнорировал Мауве и просительное письмо бывшего ученика. Лишь однажды Винсент имел возможность коротко перекинуться с наставником парой слов, встретив его на улице. Разозленный холодностью Мауве, Винсент отправил ему еще одно письмо, на сей раз более резкое. Желая оставить последнее слово за собой, он припомнил последний спор (насчет рисования гипсовых слепков): «Вам нелегко руководить мною, а мне слишком трудно оставаться у вас под началом: вы требуете „беспрекословного повиновения“ каждому вашему слову, я же на это не способен. Таким образом, ваше руководство и мое ученичество закончились». Мауве не ответил и на это послание. Винсент был подавлен безразличием бывшего учителя – от огорчения у него опустились руки. «Я не могу смотреть на кисть – вид ее нервирует меня».

Но всего несколько недель спустя, случайно встретив Мауве в Схевенингене, Винсент вновь обрел желание вернуться к рисованию. Он попросил Мауве зайти посмотреть его работы и «обо всем переговорить». Мауве наотрез отказался: «Я безусловно ни за что не приду к вам, об этом не может быть и речи». Когда Винсент напомнил старшему коллеге, что дядя Кор видел его работы и даже сделал заказ, Мауве презрительно усмехнулся: «Это ничего не значит; это случилось в первый и последний раз, и впредь никто уже никогда не заинтересуется вами». Когда же Винсент попытался настоять: «Я – художник», Мауве повторил свое обвинение в непрофессионализме и ядовито добавил: «У вас несносный характер».

Впоследствии Винсент сравнит эту встречу с жестокой пыткой.

Он был уверен: предательство Мауве, а заодно и все бедствия той весны были посланы ему затянутой в лайковую перчатку рукой Терстеха. С момента февральской размолвки Винсент подозревал управляющего в том, что тот строит против него козни. Художник жил в постоянном страхе, как бы безжалостный скептицизм Терстеха не передался и другим влиятельным родственникам, особенно дяде Сенту, и, уж несомненно, приписывал враждебность членов общества «Пульхри» вездесущему влиянию бывшего начальника. В том, что Мауве «неожиданно изменил» свое отношение к ученику, Винсент тоже винил Терстеха – это Терстех настроил учителя против него. Он живо представлял, как Терстех нашептывает Мауве: «Будь осторожен, деньги ему доверять нельзя. Брось его, не помогай ему больше; как торговец я вижу, что ничего путного из этого не выйдет». Под влиянием подобных фантазий Винсент воображал Терстеха инициатором жестокого заговора, который, словно «отравленный ветер», гонит его прочь из Гааги. Винсент обвинял управляющего в клевете и коварстве и проклинал как «врага, который отнимает у меня то, что мне всего дороже».

К апрелю у Винсента возникло подозрение, будто заговорщик Терстех нацелился на Тео. «Он [Терстех] дал мне понять, что сумеет заставить тебя не посылать мне деньги, – писал Винсент, сам не свой от беспокойства. – „Мы с Мауве сумеем положить этому конец“».


До сих пор Тео еще не доводилось испытать на себе грубую мощь «сжатой в кулак руки рисовальщика». По сравнению с риторическими фейерверками и резкими обличениями Мауве и Терстеха тон Винсента в письмах брату никогда не был открыто враждебен, хотя в них прорывались раздражение и гнев по адресу всех прочих. После январского обмена письмами – Тео выговаривал брату, Винсент стоял на своем – их переписка осталась доверительной, но приобрела оттенок настороженности: теперь письма старшего брата представляли собой гремучую смесь просьб и угроз; в письмах младшего ощущалось стремление приободрить и предостеречь брата. Однако с обеих сторон уже ощущалась напряженность военного конфликта.

Это была нескончаемая битва за деньги. Никакая другая тема не была для Винсента столь болезненной и взрывоопасной. С момента рождественского изгнания из Эттена, когда художник объявил войну всему миру, именно денежные вопросы задавали тон в отношениях братьев. Винсент отверг поразительное в своем великодушии предложение родителей ссудить ему денег после побега в Гаагу («Терпеть не могу чувствовать себя связанным, отчитываться отцу в каждом центе», – грубо бросил он в одном письме), а дядя Сент давно уже не верил в жалостливые сказки старшего племянника. Оставался один Тео. Но его помощь отнюдь не была гарантированной. Так, в декабре Тео отказался выслать Винсенту деньги, чтобы тот мог продлить свое пребывание в Гааге, после того как завершилась история со Стриккерами.

Его отказ, несомненно, еще не стерся из памяти Винсента, когда, устроившись в новом гаагском жилье, он сочинял записку с первой просьбой прислать ему денег. Лишь потратив все сто гульденов, одолженные у Мауве на обстановку квартиры, он счел нужным поведать о своем положении брату. «Так или иначе, жребий брошен, – без тени смущения писал Винсент. – И конечно же, я вынужден просить тебя, Тео, посылать мне время от времени столько, сколько ты сможешь, не стесняя себя». Но не прошло и недели, как вместо напускного равнодушия в его письмах зазвучали требовательные и даже агрессивные нотки: «Что с тобой, Тео?.. Я ничего еще не получил от тебя… пришли с ответным письмом хотя бы часть денег».

После задержки второй выплаты в феврале беспокойство Винсента усилилось, и отношения между братьями были втянуты в бесконечный круговорот возмущенных просьб и виноватых уловок. Страдая от ненавистной зависимости и сознавая неоплатный долг перед братом, Винсент метался от нетерпеливых требований к скупой благодарности. Желая сделать Тео приятное, он обещал, что станет лучше одеваться, чаще бывать в обществе и, главное, начнет создавать работы, которые будут продаваться, – по уверениям Винсента, все это было не за горами. Он клялся работать без устали и экономить на всем и строил финансовые схемы, высчитывая до дня, когда он в очередной раз окажется «совсем без гроша». Винсент в красках живописал Тео истории в духе «Дамы с камелиями» – о приступах слабости, вызванных «скудостью средств»: «Этим утром я чувствовал себя таким несчастным, что был вынужден лечь в постель: болела голова и лихорадило от нервного истощения».

Он сетовал, что каждая задержка денег выматывает ему душу и наполняет тревогой; уверял, будто каждый франк, не присланный Тео, наносит ущерб его искусству; в бесчисленных вариациях снова и снова внушал брату, что «успех или неудача рисунка во многом зависит от настроения и состояния художника».

А еще Винсент угрожал. Перечислял бедствия, которые его ждут, если Тео как можно скорее не пришлет денег: душевный дискомфорт, разочарование, болезнь (головные боли и лихорадка, депрессия, а главное – психические расстройства). «Не забывай: я не перенесу, если забот и тревог будет через край», – писал Винсент, недвусмысленно напоминая брату о Боринаже и едва не случившемся заточении в Гел. «У меня и так достаточно волнений по поводу моих рисунков, – усиленно намекал он, – и если к этому прибавится ужасное беспокойство… я совсем потеряю голову».

При всем том Винсент, который всегда был транжирой, никогда не планировал свои расходы и не откладывал на черный день, продолжал тратить деньги, нимало не заботясь о возможностях кошелька Тео. В качестве примера для подражания он указывал на аристократичного ван Раппарда. «Я вновь убеждаюсь, глядя на Раппарда, как это практично – окружать себя хорошими вещами, – пояснял он. – Мастерская у Раппарда обустроена как надо и на вид исключительно комфортабельна». Однако Винсенту, в отличие от Раппарда, нужно было укладываться в те сто франков, которые ежемесячно присылал Тео. Среднестатистический рабочий получал около двадцати франков в неделю и нередко кормил на свое жалованье целую семью. И хотя расходы Винсента сильно отличались от трат рабочего, надо иметь в виду, что, помимо денег, он регулярно получал от Тео посылки со своей любимой (дорогой) бумагой, а иногда имел и дополнительный доход от продажи работ дяде Кору и Терстеху. Поэтому, когда Винсент сетовал на бедность и отсутствие средств на оплату жилья, причиной нередко бывала покупка книг или «особых» ручек для перьев, нового мольберта или каких-нибудь вещей для обустройства жилища, наем новых моделей или пополнение коллекции гравюр (через пять месяцев после приезда в Гаагу она насчитывала уже больше тысячи листов). А еще он не мог обойтись без девушки, которой платил за уборку мастерской.

Проблема была не просто в расточительности. Винсент искренне уверовал в то, что заслуживает поддержки. Что явилось тому причиной – попытка бросить вызов, отчаянное желание самоутвердиться или и то и другое – сказать сложно, но Винсент считал, что усердные занятия и благородная цель дают ему право на деньги брата. Поэтому, когда Тео настаивал, чтобы брат создавал более ходовые работы и сам зарабатывал себе на хлеб, Винсент беззаботно парировал: «Мне кажется, дело здесь не столько в том, чтобы заработать, а в том, чтобы заслужить». Пребывая в призрачной уверенности, будто ему все причитается по праву, Винсент громогласно отстаивал свою прерогативу как художника: уклонялся от традиционного обучения, гнушался искать работу, способную покрыть хотя бы часть расходов, и требовал, чтобы у него была большая, хорошо оборудованная мастерская, огромные запасы материалов и постоянный приток моделей – и все это в тот период, когда он был всего лишь не подающим особых надежд новичком. Свои растущие долги он перекладывал на Тео с выражением едва заметного сожаления («Иного пути я не вижу»), а унизительность финансовой зависимости маскировал бесчисленными попытками оправдать свое поведение и доказывать свое право на более щедрые выплаты. Винсент высмеивал «жалких нищих», покупавших лотерейные билеты «на последние гроши, которые следовало потратить на хлеб», даже тогда, когда сам в ожидании очередной суммы от Тео брался за новый дорогостоящий замысел или приобретал предметы роскоши, не имея в кармане ни единого цента.

Угроза Терстеха – «Мы с Мауве сумеем положить этому конец» – вызвала у Винсента приступ праведного негодования. «Как такое возможно и что на него нашло?» – писал он, холодея от ужаса, как бы Терстех и Мауве действительно не подговорили Тео прекратить снабжать брата деньгами – «попытаться отобрать у меня хлеб». Винсент с воплями кинулся к брату за сочувствием: «Я делал все, что мог, чтобы пережить эту зиму… Иногда мне кажется, что сердце мое разорвется».

Но во всем этом сквозила нарочитость и, пожалуй, вызов: вместо того чтобы умерить свои притязания, Винсент стал требовать большего. Сто франков в месяц уже казались ему недостаточными – ему было необходимо получать сто пятьдесят, что составляло почти половину жалованья Тео. А еще он хотел переехать в новую мастерскую – побольше, которая «намного лучше для работы с моделью». Но прежде всего Винсенту нужны были гарантии: «Я настаиваю, что все должно быть устроено так, чтобы мне впредь не нужно было беспокоиться, как бы у меня не отобрали то, что мне безусловно необходимо, и чтобы я не чувствовал постоянно, будто получаю все это из милости». Не важно, что делал – и чего не делал – Винсент, деньги должны были поступать без задержки, ведь «тот, кто трудится, не зря получает жалованье». Не будучи платежеспособен, он требовал ни больше ни меньше как финансовой независимости.

Тео, обескураженный напором Винсента, оказался в той же безвыходной ситуации, что и Мауве с Терстехом: Винсент решительно не желал отказываться (хотя бы частично) от рисования фигур. Он объявил, что человеческое тело – единственный его учитель, отвергал любые компромиссы, считая их пораженчеством, и с нетерпеливым возмущением реагировал на критику. Даже нежелание разделить его одержимость превращалось в глазах Винсента в акт нестерпимой моральной трусости – в чем успели убедиться Брейтнер, де Бок и художники из «Мастерской Пульхри».

Почему же рисование фигур мнилось Винсенту настолько важным, что он готов был восстановить против себя двух самых влиятельных людей в голландском искусстве и даже пренебречь добрым отношением брата? Почему он решил пожертвовать шансом на успех, расположением коллег и возможностью заработать средства к существованию ради того, в чем не выказал особого таланта и чему не желал толком учиться? Может, виной всему был присущий ему дух противоречия – кулак, в который всегда сжималась его рука рисовальщика и которым он по-прежнему грозил миру после двух подряд нокаутов, полученных в Амстердаме и Эттене? Или на кону стояло что-то еще?

Ответ становился очевиден для любого, кто посещал небольшую квартирку художника на улице Схенквег.

Кроме единственной комнатки с пузатой печкой, алькова с кроватью и окна, вид из которого открывался на захламленный плотницкий двор и веревки с сохнущим бельем расположенной по соседству прачечной, там ничего особенно не было. Дом представлял собой невзрачное, убогой постройки здание в новом пустынном районе на окраине Гааги, расположенном за вокзалом Рейнской железной дороги: в нескольких шагах от входной двери начинались садовые участки и гаревые дорожки, со стороны железной дороги доносился бесконечный грохот и скрип поездов. Ни настоящим городом, ни деревней эту местность назвать было нельзя – безлюдная, малоосвоенная земля. Приличные люди редко сюда забредали и никогда здесь не селились.

И тем не менее поток странных посетителей дальней квартиры на третьем этаже дома номер 138 по Схенквег не мог не удивлять соседей Винсента. Иногда он приводил их с собой, иногда они находили дорогу сами. Целый день, с утра до вечера, разные люди входили и выходили из квартиры: мальчики и девочки (иногда со своими матерями, иногда в одиночку), старики и юноши, старухи и девушки – и никто из них не производил впечатления приличных людей. Никто из них не был одет для визитов, все в повседневной одежде, и совершенно очевидно, некоторые никакой другой и не имели.

Это и были модели Винсента. Он отыскивал их повсюду: в столовых для бедняков, на вокзалах, в сиротских приютах и богадельнях, просто на улице. Поначалу он пытался нанимать профессиональных натурщиков – вроде тех, что позировали Мауве, но они стоили куда дороже, чем он мог себе позволить. Кроме всего прочего, он, казалось, находил странное удовольствие в том, чтобы заговаривать с незнакомыми людьми и убеждать их позировать. «Охота» на моделей (его собственное определение) – в ход шли и убеждение, и шантаж – представляла собой идеальное занятие для человека с миссионерскими задатками. Но в Гааге «охотиться» было сложнее, чем в провинциальном Эттене, где можно было призвать на помощь рассуждения о «droit d’artiste».[30] «У меня возникли большие сложности с моделями», – жаловался он Тео вскоре после переезда.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

29

«Искусство – это битва» (фр.).

30

Право художника (фр.).

Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2

Подняться наверх