Читать книгу Игра в полнолуние - Светлана Гимт - Страница 7

Глава 7

Оглавление

Сбросив пиджак и брюки в гардеробной, Шерман одной рукой расстегивал пуговицы сорочки, а другой копал в высоком белом шкафу. Вытянул из яркой стопки темно-синие тренировочные штаны со вздутыми коленками и желтую футболку с черной надписью «Сидите-сидите! Достаточно ваших аплодисментов!» Переоделся в домашнее, равнодушно скользя взглядом по шикарной обстановке спальни – кровать с балдахином, бесчисленные пуфики, зеркала, складки шёлка и бархата. Шерман зашарил ногой под кроватью: искал разношенные домашние тапки, которые Любаша презрительно называла «старческой блажью».

Голод скрёбся в желудке, и Савва Аркадьевич уже представлял, как спустится в кухню и соорудит себе огромный бутерброд с колбасой и острым сыром. И бутылку пивка откроет, тёмненького, с медовой горчинкой – того, что Пряниш привез из Вены…

– Ну почему, когда я дома, ты всегда надеваешь эту гадость?! – недовольные нотки разбили тишину комнаты. Запахло кремом и чем-то ещё, типично женским: то ли косметическим молочком, то ли цветочным мылом. Шерман страдальчески возвел очи горе и повернулся на голос жены.

Судя по всему, Любаша только что вышла из ванной: на ней был банный халат, голову покрывала белая чалма из полотенца, а к распаренной щеке прилипла прядь черных волос. Жена гневно смотрела на него с высоты своего роста, и Савва почему-то вспомнил, как называл их папа Йозеф, ее отец – городской мафиози, владелец лесопилки, мебельной фабрики, ресторана, и множества других, легальных и нелегальных предприятий. Вы, говорил, как болт с молотком – так же нелепо смотритесь вместе, и так же не нужны друг другу. Уже тогда тридцатилетний Савва, низенький и уже начавший заплывать жирком, нелепо смотрелся рядом со студенткой Любой – высокой, ладной, с оленьими влажно-карими глазами и пышной белой грудью. Но вот насчет нужности папа Йозеф крупно ошибся. Двадцать пять лет прошло, а они всё ещё в браке. Пусть и не в самом счастливом.

– И тебе привет, душа моя, – сказал Савва Аркадьевич, стараясь сохранять спокойствие. – Чем ты недовольна?

– Тем, что мой муж выглядит как свиновод на пенсии! – возмущённо заявила Любаша, энергично растирая крем на руках. – Что это за штаны, скажи мне? Сколько им лет? Твой прапрадедушка воевал в них с Наполеоном? А футболка – где ты ее купил, на Черкизоне? Савва, ты полгода жил здесь без меня. Ходил, как хотел. Так неужели теперь нельзя пожалеть мои нервы и нормально, по-человечески одеться?!

Шерман с тайным злорадством отметил, что на её халате – застарелые пятна, а полотенце махрится вытянутыми нитками. И подумал, что на фоне шёлковых обоев, расписного потолка и белой мебели а-ля Помпадур они оба похожи на колхозников, забредших в столичный музей.

– Но я ведь дома, душа моя, – примирительно сказал Шерман. – И ты знаешь: от этих пиджаков и удавок, которые принято носить на шее ради форса, я потею и чешусь.

– Ф-фу! – поморщилась Любаша и наставила на него блестящий от крема палец. – И не ври, ты был без галстука. Я всё знаю! Я видела, как ты приехал.

Он тяжело запыхтел, вытер шею ладонью. Злость закипала внутри, но Савва всё же попытался объяснить спокойно:

– Любань, королева моя! Жизни нет – одни дороги. А галстук я ношу, ты не думай.

– Угу… Раз в полгода, когда я приезжаю.

– Потому что для меня твой приезд – праздник, – попытался отшутиться он. Взяв жену под руку, Шерман потянул ее к двери: – Я, Любань, уставший и голодный. Пойдём, съедим чего-нибудь? Расскажу, куда ездил. И ты согласишься, что галстук там совсем не обязателен. Из Лыткарино написали про девочку, пианистку. Двадцать пять лет – а она слепая совсем, бедняга. Красавица – ты бы видела! Вот, смотался за ней, привез к Торопову…

Дёрнув локтем, жена развернулась к нему и уперла руки в бока.

– Савва, ты уймешься когда-нибудь? – обиженно спросила она. – Нет, нормально! Девочку он привез! Красавицу! И мне рассказывает, старый юбочник!

Шерман опешил.

– Любаня! – гаркнул он. – Ты не охренела?!

Несколько секунд они стояли напротив друг друга: она – с обиженным лицом и подрагивающими от злости губами, и он – набыченный, готовый хлопнуть дверью, сбежать на весь вечер, если скандал продолжится… И Любаша сдалась, заныла, потянув его к себе:

– Ну, Саввушка, извини! Просто я жду тебя тут, жду… а ты мне о каких-то девицах! Ну, иди сюда, я же соскучилась, полгода ведь без тебя…

Она бормотала что-то ещё, прижав его голову к своей груди и поглаживая по спине – размашисто и жарко. А Шерман стоял, вдыхая миндальный аромат ее тела, чувствуя его сдобную мягкость, которая всегда возбуждала в нём мужской аппетит – и злость уходила, растворялась в Любашиной грубоватой нежности. Он мотнул головой, раздвигая носом лацканы ее халата, и добрался до гладкой кожи. Любаша вздрогнула под его губами, прерывисто вздохнула, и, умолкнув, погрузила руку в его волосы.

Ощущая, как низ живота наливается горячим нетерпением, как сладостно и невыносимо свербит в паху, Шерман торопливо сдернул с неё халат. Провел ладонями по ее телу – снизу вверх, как гончар по вазе. Отстранился, глянул на массивные холмы грудей, на полный живот с нежной вмятинкой пупка, на плавный изгиб талии, перетекающий в крупный, округлый низ – виолончель, да и только! И побежал по ней пальцами, как по струнам, зная, в каком местечке нажать посильнее, в каком – помедлить, где – ускориться. А потом развернул ее мягко, но требовательно, уложил на кровать вниз лицом…

Когда всё кончилось, Шерман перевернулся на спину. Часто дыша, смотрел в потолок, ощущая блаженную пустоту внутри. А потом Любаша шевельнулась, положила руку на его плечо, и он почувствовал в этом жесте робкую надежду на продолжение.

– Если б у меня были бабы, о которых ты мне всё время талдычишь, я бы продержался подольше, – сказал он, будто шутя, но в его усмешке сквозила обида. – Ты, душа моя, неправа.

– Прости, язык у меня поганый, – покорно согласилась Любаша. И жалобно, будто извиняясь, добавила: – Всё из головы те сплетни не идут. Что изменял, что бросить хотел. Боюсь я, понимаешь? Что променяешь меня… да хоть на эту свою, Серебрянскую!

Шермана аж передернуло. Ну да, были интрижки… но приписать ему в любовницы Майю?! Об этом даже думать было мерзко!

– Тьфу! И правда, Любань, язык у тебя поганый! – рассержено сказал он. Настроение было испорчено, и он хотел подняться с кровати. Но жена схватила его за руку, приникла лбом, целуя и бормоча извинения. А Шерман терпел и думал с грустью: «Любит меня ещё, дурища, до сих пор любит… А я? Не могу понять… Пусто внутри. Потому что довела скандалами, убила всё, вытравила… А с другой стороны – и сам, наверное, виноват. Мало внимания уделял, мало баловал, женщины всегда от этого с ума сходят. А ведь было время, когда любил, драться за нее лез. Чуть не убили – тоже из-за неё».

…Тогда, в девяностые, он уже знал: мало что в жизни бывает навсегда. Пошвыряла его судьба, горький опыт нарос панцирем. Детдом, армия, где он научился играть на гитаре – именно после этого появилась мечта о славе и музыке. Потом – тяжёлая работа на стройке, мечта о лёгких деньгах, попытка заработать. А после – тюрьма. И несчастливая любовь, финал которой он до сих пор вспоминал со смешанным чувством ненависти и раскаяния.

Но когда появилась Любаша, всё стало другим. Показалось, что можно начать жить заново, и уже поэтому – счастливо. Строить планы, осуществлять их вместе. Вместе любить, работать, стариться. И умереть хотелось тоже вместе, чтобы никто не страдал по другому. Именно с Любашей он понял, почему в сказках такую смерть преподносят, как счастливый конец – хотя, казалось бы, зачем заканчивать сказку смертью…

Впрочем, был в этой сказке, кроме принцессы, и стерегущий её дракон. Он же – отец Любаши, в ресторане которого Шерман работал охранником. Но в свободные дни и «живую музыку» обеспечивал, бесплатно, лишь бы дали возможность выйти на сцену и спеть под гитару свои романтические, с блатным налётом, песни. В один из таких вечеров Любаша явилась в ресторан с подружками, но отвлеклась от бездумной девичьей болтовни, когда он вышел на сцену. Смотрела только на него. И Савва, ещё не зная, что она дочка шефа, всё возвращался и возвращался к ней взглядом. А потом вдруг понял, что поет лишь для неё. Что остальных будто нет в зале.

Когда ресторан закрылся, они остались там вдвоём. И Савва забыл про гитару: руки и губы были заняты…

Уже через несколько дней добрые люди донесли папе Йозефу об их романе. Конечно, тот не собирался отдавать Савве единственную дочь. Это он обстоятельно объяснил Шерману, которого ради такого случая папины телохранители привязали к железному стулу посреди гаража. Сплевывая ярко-красную слюну вместе с выбитыми зубами, Савва прошамкал:

– Я вас, папа Йозеф, очень уважаю, но дочь вашу – люблю. Навечно.

– Ты бы любил кого попроще, – посоветовал Иосиф Давидович, раскуривая сигару. – К тому же, девочка учится, ей бы дипломом заниматься, а тут – ты. Голову дуришь, от важных дел отвлекаешь. Может, тебе пальцы переломать?

Савва невольно сглотнул, пытаясь унять страх. Понимал: если папа Йозеф возьмётся за дело, о карьере музыканта можно забыть. Потому-то его бугаи и начали с зубов. Теперь вот вставлять придется – кому нужен шамкающий певец… Но только зря папа требовал выбрать между Любашей и музыкой.

– Да хоть что делайте, – упрямо раздувая ноздри, бросил Шерман. – Я мужик, вытерплю.

– Таких терпил за кладбищем – полный овраг, – лениво поигрывая битой, намекнул один из бугаёв.

– Да похрен мне! – огрызнулся Шерман. И уставился на папу Йозефа: – Хотите убить – убивайте. А потом что? Думаете, Люба простит? И заживете как раньше?

Иосиф Давидович смотрел на него тяжелым, давящим взглядом. Савва знал, что с дочерью у него и без того не клеилось, особенно после смерти Любашиной матери. Понимал, что папа Йозеф боится окончательного разрыва. А тот стоял, сдвинув кустистые брови, катал во рту сигару. И руки держал в карманах белоснежного плаща, будто пытаясь сдержаться, не ударить.

Ползли секунды. Из рыжей резиновой кишки, надетой на водопроводный кран, лениво выползали тяжелые капли и с оглушительным звоном падали в ржавую раковину. Паутина плавно колыхалась над голой лампочкой, свисавшей с потолка на витом кабеле. Ее жёлтый свет лишь пытался рассеять тьму, и та в отместку рождала гигантские тени. Лицо папы Йозефа они превратили в череп: бездонные треугольники под скулами, черные провалы вместо глаз. В их темноту Савва смотрел не мигая.

Наконец, Иосиф Давидович пошевелился. Раскурил потухшую сигару, подошел к связанному Шерману и, оттянув ворот его свитера, бросил туда горящий окурок. Он обжёг живот, и Савва дернулся от резкой боли. А папа Йозеф сказал:

– Ещё раз рядом с ней увижу – лично оболью бензином, лично подожгу и лично закажу тебе Шопена4. Ты меня услышал, музыкант?

Бугай-телохранитель поддел ножом веревку, как бы нечаянно зацепив острым кончиком плечо Саввы. Избавленный от пут Шерман вскочил, вытряс окурок из-под тлеющего свитера. Согнувшись, подул на обожженный живот. Каждое движение отзывалось простреливающей болью.

В приемном покое выяснилось, что у него сломаны три ребра, есть трещина в голени. Пока Савва ожидал в гипсовой, прибежала перепуганная Любаша, которой позвонила подружка-медсестра. «Это папа? Папа?! Отвечай, я всё равно узнаю!» – рыдала она, встревожено ощупывая лицо и руки Саввы. Он, конечно, смолчал, но толку…

Той же ночью, явившись в его крохотную квартирку с чемоданом, она рассказывала, как ссорилась с отцом. Как орала, вернувшись из больницы:

– Не смей его трогать! Если ты что-то сделаешь, я убьюсь! С крыши прыгну!

Иосиф Давидович хватал ее за руки, усаживал на роскошный кожаный диван, уговаривал:

– Люба, дочка, успокойся… Красавица моя… Ну зачем тебе этот уголовник?

– Ты тоже сидел, папа! – отбрыкивалась она.

– Я мягко сидел! С телевизором и шахматами! – вспылил отец. – У меня ковёр был во всю стену, и бокалы хрустальные. А твой Шерман что?.. Зад прикрыть нечем!

Любаша металась по комнате, швыряла в отца подушками, книгами, коллекцией семейных фото в тяжелых рамках:

– Он талантливый, заработает! А даже если и нет, обойдёмся! Я его люблю, люблю!!! Почему ты смеешь решать, как мне жить?!

Всё кончилось чемоданом и ключами, брошенными в лицо отцу. Она забрала зимние вещи, которые хранила в родительской квартире – ведь сама жила в институтской общаге после давнего случая, разбившего их семью. И ушла окончательно, отказалась от отца и его денег. Переехала к Савве. И ужинали они глазуньей из двух яиц, по одному на каждого. Потому что больше в холодильнике холостяка-Шермана не было ничего съедобного.

Иосиф Давидович выдержал ровно двадцать четыре дня. Узнав, что Савва с Любашей отправились подавать заявление в загс, переступил через гордость. Пришел к ступенькам загса с букетом и поздравлениями, но на Савву глянул, будто асфальтовым катком расплющил. Говорил потом Шерману – уже на свадьбе, когда подвыпил:

– Всё-таки единственная дочь, как потерять?.. И, в общем-то, права она. Я за неё решить хотел, а это нехорошо. Не по-человечески.

Шерман кивнул, соглашаясь, уважительно пожал ему руку. Но невольно провел языком по кончикам новых зубов, вставленных вместо тех, что ему выбили в гараже. Папа Йозеф замахнул стопку водки и поднял руку, подзывая фотографа. Выдернул из вазы белую розу, обломал ей стебель и сунул цветок в нагрудный карман. И поволок Савву из-за стола: фотографироваться. Но пока фотограф примеривался, шепнул:

– Ну, убил бы я тебя… знаешь, как хотелось? Но она глупая ещё, горячая, могла потом дел натворить. Так что не думай, будто я тебя простил.

Та фотография до сих пор хранилась в свадебном альбоме: Савва с Иосифом Давидовичем, вроде бы по-дружески положившим руку на его плечо. А позади плакат «Лучший друг у зятя есть, называется он тесть!»…

Шерман моргнул, выплывая из воспоминаний. Любаша, приподнявшись на белой с позолотой кровати, смотрела на него снизу, по-прежнему держа его руку в своих ладонях. А с портрета на стене ухмылялся покойный уже папа Йозеф. Он оставил единственной наследнице все свои капиталы: сеть салонов красоты в Испании, рестораны в Британии, банковские счета… И указал в завещании, что дражайшему зятю Савве отходит в качестве наследства один-единственный объект недвижимого имущества: тот самый гараж.

Не без юмора был папа.

Впрочем, к моменту его смерти Шерман уже стал вполне обеспеченным человеком. А ведь ни копейки у тестя не взял, сам раскрутился – была заначка, да ещё какая! Знал бы с самого начала папа Йозеф о том, что хранится в однокомнатной халупе зятя, под фальш-стенкой, собственноручно приколоченной Шерманом к заду старого гардероба – сразу, поди, отдал бы за него дочь. Ну, или пришиб бы по-тихому…

А Савва на эту заначку открыл продюсерский центр, и дело пошло-поехало. Вот только о себе Шерман к тому времени понял, что таланта для сцены ему не хватит, поэтому за гитару брался только дома. И песен больше не сочинял. Но организовывал шоу в России и за рубежом, находил талантливых музыкантов. Учредил театр классической музыки, где играла Майя. Директором поставил старого приятеля Витьку Пряниша – и не ошибся, этот проект был одним из самых прибыльных. А в последнее время Шерман начал вкладываться и в кино. Его фильм о русском балете заграничный зритель ждал, как откровение. Продажи начались пару дней назад, но часть тиража уже раскупили: шумная пиар-компания сделала свое дело. Этот проект, ради которого Савве Аркадьевичу пришлось влезть в долги, тоже курировал Пряниш. «У которого, кстати, сегодня юбилей, – вспомнил Шерман. – Весь бомонд там будет, надо собираться».

– Любаш, вечером нужно к Прянишу, ты помнишь? Едешь со мной? – осторожно спросил он, отыскивая в складках одеяла свои семейники.

– Ты же знаешь, я его не выношу! – скривилась она, выпуская руку мужа. – Нет, мы с подругами в ресторан. Ты, кстати, слышал, что учудила дочка Катьки Беляковой? Нашла себе какого-то эфиопа, а теперь едет с ним в Африку! Катька в трансе, естественно, Беляков-старший на валидоле…

Слушая вполуха, Савва уселся на кровать. Потащил было к себе любимые домашние штаны, но бросил их на пол. Не хотелось нового скандала. Отвернувшись, буркнул:

– Сейчас за джинсами схожу. А эти… Хочешь – выкини.

И, не взглянув на жену, ушел в ванную.

***

После душа он спустился на кухню, тихо радуясь, что Любаша отказалась ехать к Прянишу. Значит, можно самому привезти Майю, и не бояться, что жена опять устроит скандал, замучает ревностью. «Родись у нас ребенок, она была бы спокойнее», – подумал Шерман. И острое чувство жалости к Любаше нахлынуло вдруг, затопило горячей волной. Он ведь ещё до свадьбы знал, что не родит она ему наследника. Был готов к этому. А Любаша всё равно чувствовала себя ущербной. Хоть и не было её вины в том, что не могла забеременеть.

«Дурочка, боится, что брошу её, – думал Шерман. – А я и не планировал никогда. Уйти пытался, да, было пару раз. Но ведь не уходил! А теперь, когда решили жить на расстоянии, тем более не брошу».

Но снова кольнула мысль: разве ж это семья, если встречи несколько раз в год, а в остальное время жена и муж по разным континентам? И он тут же себе ответил: лучше уж так, чем совсем расстаться. Они близкие люди, ближе кровных родственников. Столько вместе прошли! И как бы ни ссорились, ненависти между ними не было. А случись что, оба легко плевали на обиды и летели на помощь друг другу…

Погружённый в мысли, Шерман распахнул двустворчатую дверь холодильника. Домработница, приходившая через день, еще вчера забила его продуктами под завязку. Копченое мясо, фрукты, сыры, шницеля в сковороде… Савва сделал бутерброд, открыл бутылку пива. По телевизору показывали американского пианиста и композитора Уильяма Джозефа – сидя за роялем на берегу океана, молодой музыкант играл свою знаменитую «Within». Савва Аркадьевич прибавил звук. Джозеф был хорош: невероятная беглость пальцев, будто несколько партий звучат одновременно (боже, как он это делает?!), страсть и тревога, сменяющаяся нежными, легкими переливами. То же впечатление, что и от игры этой девочки, Леры! Будто слияние с инструментом – полнейшее…

Шерман поднялся, и, вытирая пальцы о подол футболки, прошёл в отделанный дубовыми панелями холл. Там, на бежевом канапе, валялся чёрный кожаный портфель. Шерман вытащил из него смартфон – хотел позвонить Майе. «Не буду сейчас рассказывать ей, что привез Леру. Сделаю сюрприз на юбилее, – решил он, возвращаясь на кухню. – Они с Маюшей почти ровесницы, обе увлечены музыкой, и беда у них одинаковая. Может быть, подружатся. Будут поддерживать друг друга. Вместе выступать…»

Он плотно закрыл кухонную дверь – не хотелось, чтобы жена услышала разговор. Набрал номер Майи.

– СаввАркадьич! Я как чувствовала, что вы сейчас позвоните!

Услышав её голос, Шерман невольно расплылся в улыбке. В памяти мгновенно возник образ скрипачки: копна светлых волос, спускающихся ниже спины, тонкие гибкие руки, упрямый подбородок, открытая улыбка… И черные очки. На которые он не мог смотреть без боли.

– Маюша, здравствуй, моя дорогая, – ласково сказал Савва. – Скажи, ты собираешься на юбилей к Прянишу?

– К этому петуху?! – хмыкнула Майя. И призналась тоном заговорщицы: – Нет, я ещё днем наврала ему через дверь, что у меня грипп. Вы же знаете, он до смерти боится всякой заразы. Так что теперь сижу одна и пью шампанское!

От ее задорного, с лёгкой хрипотцой, голоса на душе Шермана всегда становилось тепло. Но эти её проделки… Нет, чувство юмора у Майи было – дай бог каждому, и, наверное, именно оно во многом помогало смиряться со слепотой. Только порой его принцесса переходила границы. И Савва Аркадьевич сказал с легким укором:

– Всё-таки это нехорошо, душа моя. Тебя же там ждут!

Она сердито фыркнула в трубку, но тут же смягчилась. Заныла лукаво:

– Ну Са-а-авва же Аркадьеви-и-ич! Ну чего я там не слышала? Как он уверенно несет чушь? – И Майя передразнила, изменив голос: – Мы должны очистить искусство от дилетантов, как Сизиф очистил Авгиевы конюшни!5

Шерман еле сдержал смех: так похоже она изобразила директора музыкального театра. Тот желал казаться знатоком культуры, но часто вплетал в свою речь фразеологизмы, не понимая их значения. Или ссылался на греческие мифы, которые толком не знал. И потому его речь была пересыпана нелепицами. Но Витька старый приятель, ещё с тюремных времен.

– Не нужно над ним смеяться, милая, он всё-таки твой начальник, – пожурил Шерман. – И в плане образованности Виктор Сергеевич слабее. Ты всю школьную программу прошла, музыкальный колледж закончила. А у Пряниша даже начального образования нет. Я же тебе рассказывал, что он рано пошел работать, потому что в десять лет остался главой семьи. Отца нет, мать пьющая, двое младших…

– Да я поняла, поняла, – виновато буркнула Майя. – Ну, простите.

– Может, всё-таки пойдешь, душа моя? – мягко попросил Шерман. – Нам нужно укреплять репутацию театра. А если тебя не будет на юбилее Пряниша, журналисты снова начнут писать, что в наших рядах раскол.

Майя молчала. Раздумывала.

– Ну, ла-а-адно, Савва Аркадьевич, – протянула она. – Пойду. Но только ради вас! И только с вами. Вы же меня привезете-отвезете?

– О чём речь, душа моя! – воскликнул Шерман. – И вот что…

Он запнулся, не зная, как лучше сказать. Мялся с трубкой в руках, боясь, что попросит – а она опять начнет спрашивать и ему снова придется врать. Серебрянская не торопила, ждала молча. И Шерман набрался смелости:

– Милая, надень тот жемчуг.

4

Речь идет о траурном марше Фредерика Шопена

5

Конюшни царя Авгия расчистил Геракл.

Игра в полнолуние

Подняться наверх