Читать книгу Двойные двери - Татьяна Свичкарь - Страница 5

Двойные двери
Глава 4

Оглавление

Антон до сих пор не верил, что у него есть свой дом. И не какая-то забегаловка-«однушка» в сотах огромного муравейника-города. А настоящий дом, вросший в землю, с жасмином и мальвами в палисаднике. И цветы тут росли до того, как он приехал, и будут расти после него. И к этому дому больше, чем ко всем новостройкам, подходили слова «время» и «вечность».

Из жаркого дня вступаешь в прохладу сеней, сбрасываешь с ног тяжёлые ботинки – и все дела и заботы вместе с ними. И бросаешься на свою кровать, и можешь лежать, закинув руки за голову, сколько душе угодно. Не столько тело Антона просило отдыха, сколько голова – размышлений.

Когда Антону только предстояло обживаться здесь, и он неуверенно присматривался, будто брал варианты, взвешивал их на ладони и снова клал на прилавок судьбы, папа Дима привёл его сюда.

Антон сперва отметил одно – неказистый домишко, но каменный. Он боялся пожара, приходилось ему уже видеть, как горят деревянные дома

– Ты присмотрись, – папа Дима толкнул калитку в просторный двор, – Раритет тебе сватаю. Тут известный купец жил, соляная лавка у него была. Посмотри, какой толщины стены! Снаряд рядом ударит – не пробьёт. На века мужик строился! Будет тебе зимой тут тепло, а летом никакой кондиционер не понадобится – всегда прохладно. А конюшня какая, глянь… Каменная тоже, при доме, переходом с ним связана. Считай, капитальный тебе сарай… А, может, впрямь, обживёшься тут, понравится, скотину заведёшь… Хоть лошадь, хоть корову… Женишься….

– Издеваться, хватит, может?

– А, ну да, ну да… ты же обет давал.. Ты у нас монах.

– Димыч, по старой памяти, огребёшь ведь сейчас, если не заткнёшься…

Но дом и вправду Антону глянулся, и он его купил. Обжиться толком так и не смог. Было у него тут по-солдатски чисто и по-мужски неуютно. Только самое необходимое. В просторной комнате с низкими окнами (а подоконники были такой ширины, что просились сюда горшки с цветами, и уж кто-то из пациентов подарил Антону герань) стоял в центре стол, обычный, кухонный, застеленный зелёной клеёнкой. Слева – ближе к печке, кровать, доставшаяся в наследство от прежних хозяев – раритет тоже: железная, с панцирной сеткой. Да узкий шкаф, да один стул, да полки с книгами – больше и не было у Антона ничего. И оттого казалось, что места много – Антон так любил, так дышалось легко.

Никакой скотины, вопреки пророчествам и даже призывам папы Димы, Антон так и не завёл. Привязалась к нему только кошка, и то была не совсем его – напополам с соседкой. Та поила Мурку молоком от своей коровы, в домовитом соседском сарае, где хранились запасы, как положено – водились и мыши. Отрада и охота. К Антону же кошка приходилась отсыпаться и отдыхать от домогательств хозяйских детей, то и дело склонявших её на игру. Кошка была уже старой, и играть не хотела. Влекла её и колбаса, которую Антон покупал себе. Магазин в селе был один, и деревенские колбасу эту – Бог знает, когда завезённую – не брали. И дорого, и брезговали: неизвестно чего туда напихали. Может – бумагу туалетную. То ли дело – свою курицу зарезать, свинью заколоть…

Но кошка не сомневалась и не опасалась, что колбаса сделана из её родственников. Кошка быстро просекла, что Антон не умеет как прочие люди – бросить ей колбасную шкурку с барского стола. Он любой кусок делит пополам: себе и ей. И кошка расплачивалась за добро как умела. Сколько раз скрашивала она Антону зимние утра, когда в знобкой, нетопленной ещё комнате, просыпался он, уткнувшись подбородком в пушистый мурлычащий «воротник». Да и когда тебе в глаза кто-то смотрит, твой взгляд ловит – веселее ж?

**

К вере Антон потянулся в старших классах школы. Понять – отчего он вдруг задумался о Боге – никто не мог, даже егородные. Одно дело – взмолиться, если припрёт: кто-то вдруг заболеет, или решаться будет что-то важное – например, грядёт экзамен. И совсем другое – без видимых причин начать перекраивать свою жизнь. Соблюдать посты – не только четыре раза в год, многодневные, но даже по средам и пятницам. По субботам отправляться на вечернюю службу, а по воскресеньям, когда всю семью так тянет поспать подольше – как по часам уходить к восьми утра на Литургию.

Мама считала это сначала «прибабахом», потом «фанатизмом», потом забеспокоилась всерьёз и стала советоваться с папой – не нужно ли показать Антона психиатру? Папа говорил – мальчишечье ещё, пройдёт.

Мама присматривалась. Антон стал – она всё искала, каким словом описать его, нового. Потом поняла, он стал – тихий. Уже не спорил с ней по пустякам. Когда она ему что-то поручала – поднимался и шёл делать, и не только без раздражения, но как-то смиренно, что ли. По вечерам не надо было искать его, гадать, где он застрял – во дворе или у друзей? А вдруг в плохой компании? А вдруг начнут спаивать? А вдруг драка? Нет, Антон сидел у себя, в маленькой комнатке, и из-под двери лился мирный свет настольной лампы.

Оно и правда, задавали в выпускном классе много, но даже если оставалось время, к прежним приятелям Антон не рвался, его влекло к книгам. От прежних привычек осталось лишь то, что он волок домой брошенных, а тем паче больных котят и щенков, лечил их как мог или возил к ветеринару, потом пристраивал в добрые руки. А во всём остальном – не мальчишка, а совершенный затворник.

Мама не выдержала – пошла в храм к настоятелю отцу Павлу, как пошла бы в школу к классному руководителю. Вот она я, мама Антона, и что нам делать с мальчиком? А отец Павел сам к Антону давно приглядывался. Редко это бывает, чтобы юноша во цвете лет, простаивал церковные службы от и до. Другие, ровесники Антона – таких в храме называют не «прихожане», а «прохожане» – спешат они сразу к церковной лавке. Закажут «за здравие», да «за упокой», купят пучок свечек, рассуют их по подсвечникам перед иконами, наскоро лоб перекрестят – и только их и видели. Порой начинает парень ходить в храм, держится серьёзно – к нему присмотрятся, и позовут стать алтарником, помогать батюшкам. Но за серьёзностью этого юноши скрывалось что-то большее, чем простой интерес к церковной жизни.

Несколько раз отец Павел говорил с Антоном. Тот был в беседах осторожен. Слов лишнего не скажет. Настоятель допытывался – молится ли Антон и дома? Читает ли Библию? Не надеется ли он с Божьей помощью избавиться от каких-то тайных пороков? Может, мальчишка пьёт? Или – ещё хуже – наркоманит?

Но Антон только смотрел на него чистыми глазами. На вопросы о вере – кивал, о пороках – отрицательно качал головой.

– Похвально, что ты тянешься в церковь, – сказал отец Павел, – а то ровесники твои о мирском обычно пекутся, а о душе забывают. Но ты бы не только на службы ходил, и а в прочих делах помогал нам. Мужские руки, тем более, всегда нужны.

Антон стал приходить чаще, одетый уже для грязной работы – в то, во что «не жалко». Он залезал на высокие козлы, чтобы сменить перегоревшие лампочки, белил закоптившиеся потолки, неумело, но старательно мыл полы. Такие «субботники» были в храме перед каждым праздником.

Потом Антон подружился со своим тёзкой, Тошкой-звонарём, и теперь много времени проводил у него на колокольне – и звонить в колокола учился, и просто нравилось им обоим здесь, наедине с небом. И голуби к ним слетались, Тошка был отъявленным голубятником. Выменивал, копил, покупал, гонял – и гордился своими голубями до чёртиков. И когда они с Тошкой вдвоём на колокольне были – больше подняться к ним никто не мог – надёжную лестницу на самую верхотуру так и не сделали – деревянная была, с перекладинами, хлипкая. И кроме как в пасхальную седмицу, когда детвора всё ж таки лезла трезвонить – в остальное время сюда никто не поднимался, боялись сорваться.

А потом Антон сказал, что хочет поступать в духовную семинарию. Требовалось для этого благословение настоятеля и его письменная рекомендация. И хотя так и не сделался Антон для отца Павла понятным и близким помощником, рекомендацию он ему всё же дал – не жалко.

Но попрекнул мягко:

– Потрудился ты у нас хорошо, а всё ж таки и побольше на себя мог бы взять. Если священником хочешь стать, и вправду, алтарником бы послужил, или в хоре бы пел. Я ж даже не знаю – есть у тебя голос или нет. Для священника важно.

– Я честно скажу: присмотреться хотел, понять – действительно ли это всё моё, – ответил Антон, – Вот что мне важно было. И всё, что я тут делал – это по доброй воле. А если бы я за службу взялся, как за работу – ну понимаете, должен был бы делать то и это, а сам бы уже почувствовал, что не тянет меня душой сюда. Тут уж совсем плохо вышло бы. И служить надо, и дело делать, а через силу вроде.

Тут, слово за слово, выяснилось, наконец, с чего это всё началось, с каких пор Антон задумался о том, ради чего он живёт, и чему должен себя посвятить. Оказывается, несколько лет назад прочёл Антон книжку про оптинских новомучеников. Отца Василия, иноков Ферапонта и Трофима. Не заметил он в ней, как заметили бы многие, никакой религиозной патетики. Но таким чистым и полным самоотречения показался ему их жизненный подвиг, такими ясными – мысли, и высоким – дух, что потянуло его на церковную стезю, именно как молодых к тому самому подвигу тянет. Поэтому и не хотел Антон никакой «карьеры», а брался за самую простую и чёрную работу.

Рекомендацию отец Павел ему дал, и в семинарию Антона приняли. К добру это ему оказалось, или к худу? В первый год их всё больше учили обычным предметам, каким в любом техникуме учат. А на второй год уже стали подтягивать к работе. К разной. То архиерейские палаты убирать, то фуры с картошкой разгружать. И здесь Антон был молчалив, погружён в себя, отличаясь этим от прочих семинаристов.

С Димы Новикова, будущего папы Димы, сталось бы и повозмущаться. Каждый раз начинал он узнавать – чьи это фуры, откуда и куда – картошка, и кому будут платить за разгрузку. И он же, не стесняясь, обсуждал, когда они убирали грязную посуду и остатки угощенья с архиерейского стола – какой роскошный коньяк любит Владыка, и не является ли красная икра в пост явным чревоугодием? Причём Дима нимало не осуждал Владыку, он просто констатировал факт. Наверное, понимал, что если и он доберётся до таких церковных высот, то и ему будут и «Хеннеси» и красная икра.

Антон же – вечный молчальник, и вечно был бы на чёрных работах, если б не выяснилось, что голос у него, оказывается, отменный. При этом он ещё и под гитару поёт – затащила его в своё время мама в музыкальную школу. И пошло. Семинаристам нередко случалось организовывать концерты. И не только у себя, но и перед публикой – во дворцах культуры разных. А с чем они могли выйти сами? С духовными песнопениями. Исполняли старательно, как в хоре по воскресеньям – каждую ноту выводили. И публика проникалась – было строго и торжественно. А потом скромно – его часто забывали даже объявить – выходил высокий парень с гитарой. Поскольку «вольное» и тем паче «дворовое», петь тут было нельзя, чаще всего Антон брался за репертуар иеромонаха Романа.

Ах, как птицы поют! Как в неволе не спеть!

Ублажаю тебя, Божье слово – Свобода!

Соловьи, соловьи! Я б хотел умереть

Под Акафист подобного рода.


И каким-то образом публика, чаще всего, ничего не смыслящая в нотах, понимала, что это-то не разучено, это – пережито, будто не иеромонахом сочинённое, а рвущееся из души, как та же птица – на свободу. И сколько раз даже Антон – ничего обычно не замечающий на сцене – видел, как в зале люди вытирали слёзы.

Скоро Антона уже на больших праздничных концертах звали петь, а главное – на площади, на Дне города.

– К тебе Управление культуры благоволит, – сулил Димка, – Закончим, хороший приход тебе дадут. Может, даже в городе оставят…

– Упаси Боже!

Сам Антон стремился в тишину, подальше от указаний начальства, подальше от «надо» официального, туда, где «надо» себе говорил бы только он сам. И опомниться не успел, как оказался сельским священником, а деревня та была – за шестьдесят километров от райцентра. Дачников тут не водилось, не было тут ничего, что их бы приманило – ни речки, ни озера, ни хорошего грибного леса поблизости.

Колхоз, который был тут когда-то, благополучно скончался. Памятью от него осталось несколько полутёмных грязных коровников, откуда до сих пор несло навозом. Пыталась построить своё хозяйство пара новоявленных фермеров, но большинство жителей – молодых и средних лет, ездило всё-таки на работу в город, хоть и далеко.

Чем держалось село? Славной своей историей – когда-то в здешних местах и Стенька Разин гулял, и восставали крестьяне против большевиков в лютые времена продразверстки. И что любопытно – руководила восстанием девушка, выпускница Смольного института. Как могла она, тростиночка, умевшая танцевать на балах, но ясное дело, пороху не нюхавшая – как могла она поднять мужиков – Бог весть! Как легко можно было догадаться, бунт подавили большой кровью, Шурочку эту прилюдно расстреляли, а хлеб выгребли до зёрнышка. Но память осталась.

Ещё тут была и военная история, без которой не обойтись в России. Как и из всех – великих и малых – городов и сёл, забирали отсюда мужиков на фронт в годы Великой Отечественной. Назад вернулось – пятеро. И теперь стоял на крохотной площадки перед школой обелиск в память погибших.

Ещё было в селе несколько родников, по легенде, освящённых самим Николаем Угодником. Во всяком случае, он тут когда-то кому-то являлся. Поэтому ездили сюда и из соседних деревень, и из райцентра за святой водой – облиться из ведёрка, да с собой набрать. На Крещение, да на Ивана Купала было тут столпотворение.

Построили в селе и музей – стилизованную «под старину» избу. Во дворе стояли декоративный колодец и настоящая телега. Специально для заезжих гостей держали топор и поленницу – можно было и дрова попробовать порубить.

В самой же избе выставили напоказ то, что удалось собрать, обойдя старожилов. Мебель прошлого века – столы и лавки, домотканую одежду, вышивки, посуду. Туристы ездили. Особенно им нравилось застолье, завершавшее экскурсию – чай с чабрецом, пироги, а то и самогон.

Скромными своими достопримечательностями да щедрыми туристами и держалось пока село.

А храм тут был хороший – большой, светлый, деревянный – и дерево ещё золотистого цвета, как яичный желток, не потемнело. Построил его предшественник Антона, который затем «ушёл на повышение», уехал в областной центр, в епархию.

Конечно, местные живо заинтересовались, почему Антон приехал один, без матушки, и тут же через церковную старосту Валентину Сергеевну вызнали, что матушки никакой не предвидится, что семьи у батюшки нет, и не будет, и что дан им обет безбрачия. И, конечно, попытались его опекать, проявлять женскую заботу и откармливать.

– Так я у вас скоро в рясу не влезу, – смеялся Антон, и продолжал пока держаться намеченного пути. Ел мало, молился много, в свободное время занимался физическим трудом – а, проще, в саду горбатился с лопатой. Или читал духовные книги. Ничего, кроме них. Остальное – отвлекало, тянуло душу к себе, а он и так был ещё в начале пути. Духовного пути, когда каждый шаг особенно труден.

Но вот от игры гитары всё-таки не удержался. Сам он этого ещё не понимал. Но в какой-то мере заменяла ему «Кремона» и друзей, которых он тут не приобрёл, и подругу, которую ему теперь нельзя было иметь, и собеседницу. Антон играл – и гитара говорила с ним, пересказывала записанное когда-то, кем-то, сохранённое – в нотах, Антон пел – и гитара ему вторила, не один голос был – два:

И один раз просто так, спеть под гитару военные песни, пригласили его в местную школу. Маленькая, одноэтажная деревенская школа – в большом яблоневом саду. В этот вечер толпились тут люди, и пирогами пахло из школьной столовой. Тронуло Антона, что не успел он войти – подбежали к нему маленькие ребятишки и, спросив разрешения, серьёзно, с сознанием того, что выполняют важное поручение, прикололи ему на грудь бантик из георгиевской ленточки.

А потом сидели все в актовом зале – и совсем уж крохотном. Для «сцены» и подмоста не сделали, только жёлтые шторки отделяли её от зрителя. Антону тут и петь самому не дали. Люди сразу начали подпевать. И так, все вместе, пели они – и «Бьётся в тесной печурке огонь», и «Бери шинель, пошли домой», и «Мы за ценой не постоим». Не нужен тут был исполнительский талант Антона, а главное было – побыть всем душою вместе, в этих фронтовых землянках, у этого огонька. Даже ребята из младших классов знали все слова – видать, научили родители. Здесь, как и по всей России, в каждой семье, кто-то погиб.

Антон играл, а сам не мог отвести взгляд – от учительницы младших классов. Лидии Сергеевны. Как же она была хороша… Высокая, очень худенькая, короткие каштановые волосы вьются крупными кольцами. Черты удлиненного лица аристократически тонкие и нервные какие-то, как у породистой лошадки. Вот дрогнули крылья носа, вот заалели щёки… А глаза – огромные, такие тёмные, такие жгущие…

Она смотрела, конечно, за своими детьми – все ли поют, никто ли украдкой не грызёт яблоко, не бросает соседке за ворот комочки бумаги. Но и на Антона взглядывала, и от взгляда этих жгущих глаз он будто проснулся – впервые за много лет.

Так началась эта любовь, которая не имела права быть, дважды не имела, потому что он был священник, монах в миру, а Лида была замужем. Они же вели себя как дети – искали какие-то укромные места, чтобы встретиться, дорваться друг до друга – и было им всё равно, лесная ли то поляна, или чей-то заброшенный сарай.

И рухнуло тогда всё, что он много лет строил в душе своей, и всё это, всё христианство, казалось теперь уныло, благообразно, до тоски правильно. Как от мира живого шагнуть в постылую тюрьму – так воспринимал теперь Антон то, что прежде казалось ему обретением свободы и душевной истины. И не хватало у него духа сделать это – отказаться от мира и шагнуть туда, куда звал теперь его только один долг. Это было то, чего так боялся он ещё в юности.

А Лида – это та одержимость, на волне которой вершатся подвиги, и ради неё Антон готов был бросить всё, и он непрерывно молил её сделать это – всё бросить, уехать вместе.

Однако Лида медлила. Муж её работал в городе, в серьёзной компании, в которой можно было расти, зарабатывать всё больше – и не бояться ни Бога, ни чёрта, ни кризиса, ни капризов начальства. Была и дочка, которой шёл третий год. И как ни наслаждалась Лида этой любовью – подарком в размеренной её жизни, огнём, который вряд ли загорится в её судьбе когда-нибудь ещё, почти наверное – не вспыхнет больше – Лида всё же медлила. Она уже прошла с мужем этот долгий путь в семейной жизни, когда вроде бы и молоды, и влюблены друг в друга, и почему бы – не пожениться, не попробовать… А потом сомненья, раздумья – ощущенье, что попала в клетку, поиски лучшего, своего, треклятой этой «второй половины». И наконец – успокоение. Уже они с мужем – родные люди, не раздражают привычки друг друга. Живёшь вроде бы спокойно, своею жизнью – работаешь в школе, хозяйничаешь дома, а чувствуешь за спиной – семью.

И ещё было важно. Лида знала, что Гриша её – не предатель. Она убедилась в этом во время тяжёлой своей болезни, когда муж и со всем хозяйством управлялся, и о дочке заботился, и о ней самой, о Лиде, доходящей от слабости – чуть ли не с ложки её кормил. Ездил даже среди ночи в город, в круглосуточную аптеку за лекарством, чтобы сбить ей температуру. А как следил потом, чтобы не ступала она на пол босыми ногами – всегда ходила в толстых вязаных носках!

И в Лиде всё больше говорил голос разума, подсказывающий, что с мужем ей будет хорошо и спокойно прожить век, что этим нельзя рисковать. Потому как неизвестно ещё, что выйдет в той, новой жизни. Кроме того, Лида сама росла с отчимом, и видела: к ней, приёмышу, и родившемуся впоследствии родному сыну, отчим относился по разному. Мать как будто всегда оправдывалась, когда делала что-то для Лиды, а отчим снисходил…

Можно ли собственной дочке вместо отца, для которого она – свет в окошке – привести тоже отчима? И Лиде всё больше хотелось, чтобы эта история скорее кончилась, и кончилась так, чтобы о ней никто не узнал.

Когда Антон понял это – он в одночасье всё бросил, ночью сложил вещи, и на заре, раньше даже, чем вставали деревенские – уехал. Тут уж испугались и его собственные родители. Оказывается, не религия, а вот где было настоящее сумасшествие! Их сын пошёл на первое попавшееся место, на завод, работал там где-то в цеху, на тяжёлой работе… Родители понимали, что он просто мечется, ищёт возможность забыться от усталости… или надеется искупить свою вину?

Так или иначе, они вызвали папу Диму, который не раз уже бывал у них дома Очень земного, разумного и практичного папу Диму, который должен был посоветовать Антону, как жить дальше.

Папа Дима огорошил друга неожиданным советом, потому что сам Антон на подобное бы даже не замахнулся:

– Не смог быть врачом духовным – будь телесным, поступай в медицинский.

Антон оторопел. Во-первых, он уже всё забыл, что помнил со школьных времён. Биологию, химию… Во-вторых, учёба очень тяжёлая. В-третьих, он просто не поступит.

У папы Димы на всё находились ответы:

– Будет тебе, чем голову занять, а не смаковать душевные страдания. Учиться не тяжелее, чем за прессом стоять, особенно в ночную смену. Всё от тебя самого зависит – курсы, репетиторы и Бог в помощь!

И Антон таки поступил, но учёб и и вправду далась ему очень тяжело.

– Ты во время Великого Поста так не худел, – ужасалась мама, – Скоро мы тебе в подростковом отделе одежду покупать будем.

Не оставалось уже времени не только на любовные страдания и гитару, но и на самое необходимое – на еду и сон. Антон овладевал новой наукой – как научиться поддерживать себя ночью, если надо дочитать главу или дежурить в больнице. Когда подсесть на чай, почти чефир, а когда – упасть головой на стол и позволить себе кимарнуть минут двадцать.

Папа же Дима имел на него свои виды, и больше всего настаивал, чтобы Антон учился быть «самодостаточным».

– Я тебя к себе заберу, – сулил он, – Нечего тебе в здешних больничках, в бочке затычкой работать. Змеюшники тут все – я коллективы медицинские имею в виду. Раз у тебя блата нет, соки из тебя тут все выпьют, а потом… Или будешь пахать как зомби, на автопилоте, или не выдержишь и уйдёшь. А, ещё про третий путь забыл – ты и тут можешь на какую-нибудь смазливую медсестричку запасть. Нет, братец, ты давай учись так, чтобы человека мог вылечить от и до. У нас же люди страсть как не любят «в город» по больницам ездить. Кто победнее – у того всегда и дел по горло, и денег на лечение нет. Такой к тебе придёт, чтобы ты его от кашля избавил, да чтобы бок у него отпустило. А кто богатый – тому хочется, чтобы его обслужили с комфортом на дому, чтобы он с дивана не вставал. Капельницу поставить, а то и мелкую операцию сделать – и всё «не отходя от кассы». Такая у нас, брат, полевая хирургия.

– А почему ты считаешь, что я поеду к тебе?

– Подъёмные получишь и дом купишь. Или ты при родителях до старости обретаться будешь? Я ж помню, как ты ещё в семинарии хотел в село поехать, чтобы самому себе хозяином быть. Ну, так и будешь. У нас вон новую больничку поставили – из блоков, простенькая, но очень даже очень…. Ты там будешь, да фельдшер-акушерка, хорошая старая тётка, отвечаю. Проверки – редко. И школы – слава те, Господи, у нас в селе нет. Автобус детей в соседнюю деревню возит, там девятилетка. Так что никаких учительниц у нас не водится.

С тех пор Антон ни разу ещё не пожалел, что согласился и поехал к папе Диме. Не смотря на хлопотливый труд сельского врача – и ночью вставать приходилось, и вызывали его порой туда, куда добираться по непролазной грязи можно разве что на ходулях – он тут всё-таки отдыхал.

Отдыхал от долгих лет духовных поисков, от сгоревшей своей любви, от учёбы на износ. И ничего больше не хотел Антон, как прожить свой век здесь, в этом старинном купеческом доме с толстыми стенами, с жасмином под окном, с петушиным криком у соседей с самого раннего утра, когда ещё темно. Лечить тех, кто тут живёт, встречать закат – на своем крыльце, с чашкой молока и куском хлеба, читать книги, и всё-таки в глубине души знать, что Бог простит его и поведёт намеченным ему путём.

Двойные двери

Подняться наверх