Читать книгу Обратная сторона Земли - Дмитрий Лашевский, Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 7

Без вести пришедший

Оглавление

Я родился на необитаемом острове. Судя по зарубкам на базальтовом бревне, мать зачала меня в ту самую ночь, когда шторм оглушил корабль, рифы взрезали его чрево, а океан, насытившись, унёс останки неведомо куда. На берегу оказались только – моя будущая мать и сундук.

Никаких иных следов бытия, ни поисков, ни признаков памяти.

Она – возможно, на что-то надеялась, ждала, не ведая, что находится, относительно любой географической точки, на обратной стороне земли. Я же – будто выпал в этот мир ниоткуда. Ни один человек, ни одно существо во Вселенной не ведало о моём рождении, о том, что я есмь. Мать? – она скоро умерла. Я толком не понял, что остался один. Я – стал один.

Остров был невелик. Даже в детстве я за день обходил его целиком. Песок да камни. Но песок выучил меня письму и чтению, камни – счёту. В сумрачной чаще росли три заветные дерева, кормившие меня круглый год. Остроконечная скала почти достигала верхушки леса. Помню день, когда, взобравшись на неё и встав на цыпочки, я, наконец, увидел разом все стороны света. Остров подо мною покачивался и дрожал, словно шаткий пьедестал. Только через месяц, когда дрожь повторилась, я понял, что это и вправду судороги земли, а не сердца. Дымка не позволяла увидеть линии горизонта, и пространство вовсюду просто исчезало, растворялось в бесконечности. Эта пустая бесконечность была моим единственным домом. Поверить, что в мире существует ещё что-то, меня заставили только звёзды; но потом долго, много лет, я не поднимался на скалу.

Под нею было озеро с пресной водою. Обычно вода была очень холодна, но порой, и всегда неожиданно, зачерпывая её большою раковиной, я едва не обжигался. Тогда, набросав в озеро собранных в песчаных лужицах после прилива рыб, я добавлял лакомство к своим трём деревьям. Холода я не испытывал никогда; хищников и змей здесь не было, только однажды большой жук ужалил меня в горло. Дожди, редкие и обильные, хоть и не причиняли телу вреда, по какому-то ненужному инстинкту я пережидал в пещерке, некогда вымытой прибоем на берегу. Оттуда я наблюдал, как вода стирает выцарапанные мною песчаные буквы. Но они не исчезали совсем, они тонкими коричневыми ручейками вливались в мою память. Это была моя главная, моя единственная память – сохранять в уме взаимное расположение знаков.

Вероятно, отсутствие внешних впечатлений, однообразие явлений и красок не дали развития памяти образной, предметной. Я понял это, когда забыл лицо матери. Вслед за тем я забыл её руки и её голос. Потом от неё остался один непреложный смысл – что ведь она родила меня.

Она не просто умерла – она исчезла. Возможно, её труп смыл прилив с плоского камня, откуда я впоследствии выслеживал больших сиреневых крабов. Скорее всего, она и научила меня такой охоте, но этого я тоже не помню.

Будь это хоть месяцем ранее, я бы превратился в обезьяну. Их золотисто-серые стайки, крича без умолку, сновали вниз и вверх по деревьям, а на берег выходили осторожно и молча и подолгу стояли, удивлённо глядя на волны. Когда я выучился лазить почти так же ловко, в прокорме теперь не завися от ветра, – с какою тоской я был чужим в их игре, не умея ни свободно перелететь меж ветками, ни повиснуть на хвосте, ни, главное, втиснуться в какое-либо постоянство роли. Я знал все их жесты и намерения, но не мог отвечать им; и что ни сумерки – они куда-то взмывали, оставляя меня одного. Повторяю, месяц, может, два – и я бы не ощутил никаких границ. Но я уже обрёл слово: мать успела, научила меня быть человеком.

Палка и песок, острый камень – и толстый иссушенный ствол, – вот были мои два человеческих дела; а третье: язык – и? Что было называть, что описывать, к кому обращаться? Единственная заповедь, оставленная мне матерью, – она высекла, выцарапала её на том самом валуне, с которого её слизнул, как мне некогда почудилось на рассвете, океан: говори!

И я говорил и говорил, словно заклинаниями упражняя в себе человека. По сто раз в день я произносил все слова, которые знал, и по тысяче – называл то, что видел вокруг. А когда же случился тот рассвет? Даже если он приснился мне в ту старшую пору, когда я чувствовал, как теряю остатки воспоминаний о матери, – этого нельзя понять, ибо сны мои всегда неотличимы от яви. В них так же бьётся прибой, кричат птицы, и обезьяны украдкой подбираются к моей голове.

И даже редкой тишины я не слышу: эти звуки с рождения впечатаны в мой мозг. Но в них постоянно пробивается ещё один звук: скрежет камня о металл. Может, потому я так быстро забыл материнский голос, что, едва стал один, взял камень и пошёл к сундуку. Нет, его она мне не завещала, или не веря в мои силы, или ожидая чуда. Она просто шла к нему и упрямо тёрла камнем толстые железные полосы, которыми был полностью обшит сундук, а иногда в отчаянии била по двум громадным, в две её ладони каждый, замкам. Что она надеялась найти? В таких сундуках возят меха, пересыпанные драгоценностями: повод к безумию. Инструменты – мы в них не нуждались. Или она думала, что там лежит маленький, тесно свёрнутый корабль?..

Вот – было моё главное человеческое дело. Я работал ежедневно, покуда в крошку не рассыпался камень. А наутро шёл добывать новый, определяя прочность на вес. Сама работа сперва затачивала камень, я продвигался на полосочку вглубь металла, но потом кромка надламывалась и кусочки отлетали от камня. Иногда – искры. Несколько раз я заводил себе огонь, безо всякой нужды, но отложил мысль о нём, как загадку. Я видел, что огонь за несколько вздохов уничтожает ветку, которая сотни дней лежала на песке, присмотренная мной для неведомой пользы. Мне казалось, что так же он способен поступить с сундуком.

Между тем, земля порой вздрагивала, сундук кренился, и ветер всё глубже врывал его в песок. Почему-то я не догадывался взять раковину и откопать его. Шла битва наперегонки.

Тогда-то я и узнал, что время – это не свет и тьма, не голод и не дрожь земли. Время – это сундук. Он торчал углом, и с одной стороны песок добрался почти до петель, когда я вдруг почувствовал себя сильнее его и несколькими яростными ударами выбил ему последний зуб. Ещё день ушёл на то, чтоб отодрать приржавевшую крышку. Я поднимал её всем, чем мог – руками, коленом, головой. Она перевернулась и, ударив меня в плечо, упала.

Там были книги. Тщательно упакованные, плотно уложенные, лишь с одного краю, где была трещина, подмокшие – несколько сотен книг. Никто бы так не стал спасать судовую библиотеку. Вероятно, какой-то книгочей перевозил своё сокровище за море. И почти все они были написаны на единственном моём языке.

Говори превратилось в читай. В тот же день я впервые начал читать книгу – громким, необыкновенным голосом, распугивая птиц. Впрочем, вряд ли мать или кто-нибудь на земле понял бы меня. Моя детская даже правильная, но бессознательная речь, не могла сохранить своего изначального строя. Постепенно смещаясь к привычному для ушей – пронзительная обезьянья перебранка, гортанные выкрики толстоклювов да вечное шуршание мокрого песка, – звуки в моих устах приобрели, вероятно, диковинные и дикие свойства. Я догадывался об этом, потому что иногда мне мнились иные звуки. Чистые, лёгкие и ничем не напоминающие то, как осыпаются камни со скалы, когда дрожит земля. Но откуда они брались? Если снились, то этот сон возвращался ко мне – через часы или годы? – на закате, когда я убирал книгу, тщательно, уже посильневший, накрывая сундук сломанной крышкой. Если их вспоминало подсознание, то ухватить их мелодию можно было только во сне. Но это было неважно. Не имело значения, как я озвучивал слова, если верен был их смысл. А в этом я скоро убедился. Часть слов будто переселилась с песка на бумагу. Другим – достаточно было трёх-четырёх сопоставлений, чтобы хоть в приблизительном значении утвердить их место. Были таинственные слова – их я запоминал отдельно. А потом обнаружил словарь.

Так все смыслы встали на свои места, и родилась страсть. Однажды мелкая обезьянка схватила оставленную мною без присмотра книгу и, выдирая листы, понеслась в лес. Я бросился следом и быстро догнал её. Она могла легко ускользнуть на дерево, но то ли пожалела добычу, то ли, незнакомая с опытом погони, обессилела от страха. Я схватил её и, чувствуя, как сам собой щерится мой рот и кровь приливает к глазам, ударил серое тело о дерево. В последний миг какой-то инстинкт смягчил удар, но она больше не двигалась. Убил её я или страх, – быть человеком оказалось неистовым, головокружительным желаньем. Я завёл огонь и, зная вкус горячей еды, изжарил обезьянку. Ни мягкое дерево, ни пряное, ни сладкое, ни стебли и рыба не давали таких ощущений. С того дня я пристрастился к охоте и книгам. Странным образом тёплый и полный желудок влёк меня к охоте за словами. И я зачитывался до того, что дня не хватало и приходилось вновь пользоваться огнём.

Щёки мои стали колючи, я освободил сундук, выкопал его и с помощью рычага перетащил на недоступное для воды место. Там вновь заполнил его – по темам и сложности. Скоро оказалось, что я знаю и понимаю более того, что сулила мне новая книга. В библиотеке преобладали работы учёного содержания, но не только испещрённые формулами и понятиями, лежащими вне даже догадок моего ума, а и подводящие к этим высотам, в том числе книги очень подробные, иллюстрированные, притом почти обходящиеся моим ранним лексиконом. По ним-то, как по каменистому подъёму, разум мой стремительно взбегал.

Ничто не отвлекало меня, никакая жизнь. Может быть, какой-нибудь наследственный талант разражался во мне бурей познания. Прыгая на следующую ступеньку, я предчувствовал тот общий смысл, каким наполнена очередная книга, – каким наполнит она меня. Я не просто запоминал всё – но тотчас пускал своё знание в опережающую работу, интуитивно формулируя вопросы и задачи, какие мне лишь предстояли. Видимо, моя удивительная память, сосредоточенная на абстракциях, не имела пределов.

Я пользовался памятью, как книгой со вставными белыми листами, куда можно было вписывать решения и предрешения. Но пустые оборотные листы или полустраницы попадались и в настоящих книгах. Недоставало чернил, – я легко придумал их из крабьей крови и перьев попугая. Конечно, белой бумаги всё равно было мало для записей ежедневных, тем более, что пальцы мои, привыкшие орудовать палкой, едва удерживали ничтожный размер букв. Но я и вписывал – только важнейшее. Нет, я не боялся что-то забыть или упустить силлогизм. Эти записи были – как идолы в сравнении с обычаями и строем сознания подверженцев религии. Когда я прочёл об этом, о богах, я понял, что книги превосходят реальность. Я мог бы и себя вообразить обезьяним богом…

Однако логический инстинкт дал мне избежать всех соблазнов безумия. И моё знание заключалось вовсе не в том, чтобы, в свою очередь, превзойти книги. Я не поглощал их, а вышелушивал, точно рачков. Ум мой, как в рисованном опыте, который мне нечем было проверить, располагал железные опилки слов по силовому узору истины. И записи мои были символами истины? – не только. Это был единственный способ когда-нибудь сообщить себя миру… если тот вправду существовал, если я, вследствие какой-то забытой ошибки, не был одиноким богом, в беспамятстве создавшим сам для себя книжный сундук!..

Очень быстро, в неделю одолевая века человеческой мысли, я изучил математику и естественные науки. Ещё разбираясь в началах, я чувствовал, что концы скрыты в густом и горячем тумане, подобным тому, что окутывал скалу перед каждою дрожью. Разбирая задачи, я уже знал, что они не продолжены ни в чём – ни в формулах, ни в теории. Вероятно, кораблекрушение закинуло меня в срединную эпоху, когда наивные исчисления только угадывали образ бытия; хотя в иных книгах говорилось о совершенно другом времени, где бог и человек – были одно и то же, – и я-то догадывался об этом ещё ранее, чем перелистывал страницу.

Что же, оставалось решить никем не решённое, создать никем не созданное. Всё это каким-то образом уже было в моём уме, – оставалось лишь, подобрав точное выражение, перевести в состояние памяти. Так я превзошёл всё писаное знание, соединив науки – от биологии до механики – в единый компендиум. Обострившимся почерком разбрасывал я истину по книжным пустотам.

Философия несколько смутила меня. Если религия создавала свой мир из ничего, и не было разницы между брожением мысли по его лабиринтам и полным неведением, то любая философская конструкция или концепция заключала в себе действительное зерно, но только – в обволоке множества словесных слоёв. Они явно несли в себе смысл, но заключался он в тех людях, что его обнаружили, а их-то не существовало. Всякий новый сюжет создавал какую-то авторскую истину; и я долго не мог найти себе место средь них, не понимая, как их объединить – или как уничтожить. В конце концов, перемолов каждое зерно, я описал мир языком собственных понятий – и тут же потерял интерес к философии.

…Как и к беллетристике, занимавшей скромный уголок сундука. Художественные миры сплошь были заселены не смыслами, а самым невообразимым из не существующего на острове – людьми. Ни знание себя, ни знание вселенной ничуть не помогало мне вообразить, что есть кто-то, во всём подобный мне – и другой. От меня – в этих книгах были какие-то осколки, как от камня. Единственный способ поверить в людей был – уподобить их моим обезьянам. Собственно, я так и понял, что герои книг – это снабжённые знанием и разъединённые в кланы обезьяны. Но так же, как моя охота раздавила детскую тоску, несколько прочитанных мною новелл перевернули моё чувство к миру. Раньше, словно переняв у матери, я смутно грезил о чём-то, что способно явиться. Теперь – мир грозил явиться. Быть никем не знаемым – вот то, что охраняло меня от человеческого нашествия. И я отрывался от книг и оглашал берег кликом обезьяньей смерти.

Существовал, однако, ещё один способ быть слову, именем поэзия. С какою лёгкостью я разобрался в её конструкции – столь же невозможным было услышать звучание стихов. Звуки складывались в какой-то резкий и торопливый вой, подобный тому, что успевала порой издать настигнутая обезьяна. Это вдогонку убедило меня, что одиночество совершенно исказило мою фонику. Но мне страстно хотелось погрузиться ещё и в этот странный мир, где блуждали только тени истины и человека, где смысл и чувство, сталкиваясь, уничтожали друг друга, порождая – я понимал что, а только не имел этого в себе.

Тогда я воспользовался тем языком, десяток книг на котором были отложены про самый дальний запас. Словаря к ним не было, зато к одной из книг я нашёл перевод. Пользуясь им, как ключом, я в течение года расшифровал весь лексикон неведомого языка, из бумаги потратив – лишь поля двух этих книг. Но не решение математической задачи интересовало меня, а – гармония речи. Я так подбирал фонемы и дольности, чтобы изредка попадавшиеся там стихи можно было прочитывать, почти пропевать – опрокидывая их смысл, оставляя от него вибрацию… и когда голос мой тоже начинал вибрировать и срываться, я, наконец, научился этому ощущению; тогда возник мой первый плач – не от боли или тоски по отсутствующему, он родился внутри меня. С удивлением и даже страхом догадался я, что всё ещё – не весь человек.

Стихов было всё-таки мало, они опустились в память с лёгкостью птичьего пуха. Я подумал так, а когда понял, что – так думаю, это уже были тоже стихи, незаметно, без всякого желания или усилия, получается, сочинённые мной. Они просто втекали в мозг, рождаясь ниоткуда, из воздуха, из простого ощущения – что я есть. Сначала мне было странно, что с ними – нельзя дойти до ответов, до концепций. Гармония, которую я создавал, соединяя аналитическую лексику с идеальной фонетикой, имела здесь совершенно другое значение. Науки, что я изучал прежде, давали мне знание, поэзия – заставила искать совершенство.

Последующее время я потратил на него, на совершенство. Тысяча с лишним книг – они давали мне право судить о достижениях разума. Я стремился развить их – и объединить в абсолютном знании. Я хотел полного совершенства.

Гениальный математик и поэт, шахматист, создавший стратегию непобедимости и, не удовлетворённый, в поисках опровержения придумавший дюжину других шахмат, астроном, рассчитавший орбиты галактик, – я проник и в глубины логики, и в глубины семени, и в глубины земли… И геология потрясла меня. Я рассчитал ритм колебаний, я изучил признаки: катастрофа могла разразиться вскоре, в течение нескольких лет – наверняка. Магма толчками пробивалась наружу в окрестностях острова. Назревающий взрыв должен будет всё уничтожить.

Это не изменило моего жизненного ритма. Всё, что я творил, и раньше не относилось к людям. Моё знание целиком хранилось во мне, в памяти, и только некоторые вспомогательные расчёты и мысли были занесены в книжные пробелы. То, что кто-то достигнет меня – было крайней абстракцией сознания, такой же ненужной, чем иллюзия бога. Просыпающийся где-то поблизости вулкан убедил меня в этом.

Однажды, посреди дня, когда я изобретал силу, способную двигать всё, внезапная тишина ошеломила меня. Океан был недвижен, словно исчез. Неужели я уничтожил всех обезьян? Стоило мне спросить себя, как я вдруг не смог представить, зачем это делал. Воображаемый вкус их мяса показался мне не отличимым от вкуса песка. Я заглянул в сундук. Чахлая стопка новелл лежала в нечитанном уголке. Когда-то это должно было случиться – что я вычерпаю время. Удивительно, что я никак и никогда себе этого не представлял.

Безмолвие сделалось ещё глубже, потаённее. Оно словно напряглось – и лопнуло. Красные вспышки взметнулись в небо, тут же осыпав берег серой горячей дробью. Тогда я вспомнил о пузырьке. Бог весть как это склянка оказалась меж книг; но я-то знал, как ею распорядиться. Я спрятался за сундук – его последний дар! – и принялся бешеным почерком записывать хронику своей жизни. В моём распоряжении было пять разномастных сбережённых листков, вовсе чистых, заранее примеренных к пузырьку, и – от силы два часа времени. Я не мог уже изложить ни одного своего открытия, ни одного шедевра, да они и не имели никакой цены перед фактом моей жизни, сейчас должной закончиться – и никому не известной. Поведать о ней – вот всё, что я хотел, – и умереть с единственной за все эти годы надеждой…

Раскалённые камни пробили крышку, один угодил мне в плечо, другой задел ухо. Дописал я или нет – нужно было запечатывать склянку.


…Я разбился на необитаемом острове. Судя по ранам, шишкам и ссадинам, меня изрядно потрепало в рифах, прежде чем выбросило на сушу. Да и остров под стать мне – весь какой-то покорёженный, наполовину обгорелый. Чёрт ли знает, куда шёл корабль и куда подевались его обломки. Что я там делал, тоже не помню, видно, сильно меня побило. При такой бороде и ногтях, – был я, должно быть, пленником.

По берегу раскиданы кости, кое-где целые скелеты, будто детские. Прожить бы можно, вон и птицы вьются над зеленью. Мне бы ружьё, лопату, нож, кремень! Но в опрокинутом сундуке – лишь книги. Отлив утаскивает их в океан. Я заглянул в одну, другую, третью – и ни черта не понял. Ещё и поля исписаны малиновыми чернилами. Нет сил их вытаскивать.

Как гудит голова! Хоть бы что-то полезное вынесло на берег. А вон – какая-то бутылочка плещется в волне. Надо бы доползти, добыть её. С чего я взял, что в ней – важное, может, даже спасительное? Не знаю, но сейчас эта бутылочка мне нужна больше ружья и лопаты. И я превозмогаю боль, подтягиваюсь на руках и ползу вслед за отливом.

Обратная сторона Земли

Подняться наверх