Читать книгу Волчий Сват - Евгений Кулькин - Страница 18

Часть I
Глава пятая
3

Оглавление

Они уж кой час соседствовали лбами, хотя на столе не было выпивки. Но разговор то и дело круто взмывал до того, что грозил превратиться в скандал. Так Евгений Константиныч казнил Клюху. Сроду тот не думал услыхать от него осудительных слов. Уж кто-кто, считал он, а Томилин способен был понять и, главное, оправдать его. Но Клюха глубоко заблуждался.

– Ты думаешь, – начал Евгений Константиныч, – великие, о каких я тебе говорил, из дому убегали? Да не хрена жареного! Все это придумали борзописцы, которые после их смерти стали изощряться, чтобы слепить личность, отличную от других. А дает тягу от родителей только глубоко эгоистический человек.

– Ну вы ведь знаете, почему я убежал? – взмоленно уставился на него Клюха.

– Конечно. Но вот давай разберем ситуацию. Спору нет, всегда жалеешь, кого кормишь. Ты, небось, и свинью, которую вы держали на убой, жалел.

Клюха кивнул.

– А сало ее жрал так, что за ушами скрипело.

Колька не возражал.

– Есть вещи, которые стоят в другом ряду их понимания. Например, не рыдаю же я, что, – он подкинул свою каракулевую шапку, – на эту вот папаху извели двух или трех ягнят? Кто-то для кого-то существует.

Уже по ранечным впечатлениям Клюха знал, что Евгений Константиныч к дружеству относится спокойно, к любви насмешливо, потому говорить с ним на эту тему было, если не бесполезно, то во всяком случае рискованно, потому как он мог запросто повергнуть в нем и еще какое-либо едва устоявшееся чувство.

– Вот ты казнишь отца (он сделал ударение в слове «казнишь» на первом слоге), за то, что он с пришлепом губы начальству в рот глядит. А как же ты хотел? В такой стране живем. У нас даже правило такое есть: «Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак!» А ведь против ветра-то только дурак ссыт.

И Клюха вспомнил, как ему приходилось наблюдать – при более высоком начальстве – болезненную неуверенность того же Вычужанина, который вообще-то был шириной, как о нем говорил дед Протас, «хоть положи, хоть поставь».

Как корабль при шторме, якорь которого с каждыми хлестом волны все больше и больше ослабевал в своей цепучести, так и настроение Клюхи стремительно шло к тому первоначалью, когда он еще глядел на мать, как на самую святую на земле женщину, а на отца, словно на Бога. Правда, это было не так уж вчера. И подложечно заперекатывалась у него нежность, адресованная им обоим, и хотелось немедленно выбраться не только из этой каморы, но и из города вообще и бежать, ехать, лететь, – словом, мчаться домой, чтобы, упав на колени, перед родителями без фальши изобразить возвращение блудного сына в лоно…

Это желание или мысль, – Клюха толком не разобрался что именно, – было сражено внезапной, как молния, болью. Сперва он даже не мог понять, откуда она взялась. И только чуть-чуть подопустив собранные в кучу впечатления, разбросав их по лону последнее время прожитой жизни, понял: Марина! Да, это любовь к ней мгновенно закрепила якорь его настроения на прежнюю мертвую хватку. Нет, не может он уехать! Во всяком случае до тех пор, пока не добьется от нее нелицемерного признания.

Истолковав паузу, которая – пространственно – пролегала между ними, как форму раскаянья, Томилин не торопил Клюху с ответом, а только чуть-чуть подбавил размывающего его упрямство материала из собственной биографии:

– Знаешь, как меня в детстве отец сек? Нагайкой. Бывало, жиганет, так я два часа верчусь как полоумный. И говаривал покойничек так: «В умного наука со словом входит, а в дурака – с плеткой».

– А обидно было, что иногда ни за что попадало? – спросил Клюха.

– Да такого сроду не было! Меня секи бы хоть каждый день без перерыва на обед, и я бы не спросил, за что. Потому как детских грехов как арепьев на мне было.

– Значит, вы не из ангелов?

– Какой там! Прокудник. И не просто шалыган или шалберник, а, что называется, продуманный такой мерзавец, хитрый и изворотливый. Отец так и говорил матери: «От ужака, что ли, ты его зачала? Если не изовьется, то извертится».

– А любили вы своего папаньку? – осторожно спросил Клюха, одновременно отметив про себя, что Томилин действительно изворотливо-изощренно умен и по-садистски прав во всем, что даже и спорно утверждал; было в этом что-то ползуче-обволакивающее.

– Любил, спрашиваешь? – Евгений Константиныч чуть откинулся назад, как бы освободив грудь для более вольного дыха. – Раньше в казаках такого слово не водилось. Знали, что, как головастик, из которого в конечном счете произойдет лягушка, оно есть, а пользоваться им никто не решался. В былошное время говорили: «Жалею». Да, я жалел отца. И мать тоже. Ведь ты думаешь, есть такие родители, которые детям зла желают? Нет, это их выплодышам кажется, что они непогрешимы и умны, а чинное напоминание о благочестии их оскорбляет уже своей сущностью.

Клюха, если так можно выразиться, краем сознания слушал, о чем говорил Томилин, а остальная часть его разума уже принадлежала Марине. Там копились основные чувства его дальнейшего – и не только здесь, в городе, а вообще на земле – существования.

А Томилин продолжал:

– В детстве за все поступки почти каждый безропотно отвечал задницей. Безропотно не в том смысле, что не орал благим матом, а в душе не таил обиду за слишком решительную руку, которая карала. А изощренность взрослости пришла потом. Намусоришь теперь у человека в душе. Потом идешь с легкой метелкой подхалимажа и заискивания. Вроде он всем существом перестанет чувствовать грязь, которая оставлена.

«Вот бы Марине показать это ископаемое умнище! – тем временем думал Клюха. – Этот почище Чекомасова. Да и самого Гонопольского». И он вдруг спросил:

– А правда, что вы на близкой ноге с Гонопольским?

– С Арсешкой?

– Да, с Арсентием Спиридонычем.

– А ты-то его откуда знаешь? – всполошно спросил Томилин.

И Клюха – с пятое на десятое – с утайкой то одной, то другой подробности рассказал, как был в гостях у Чекомасова, куда и заявился – в расхристанных чувствах, – как сам сказал, Гонопольский.

– Но это его псевдоним, – зачем-то уточнил Клюха. – А вообще-то он – Пазухин.

– Знаю, в детстве его Щупач дразнили. Наверно, девок с мальства хватал, где не надо. – Он поиграл резным мундштуком, которым забавлялся все последнее время, как бросил курить, и спросил: – А Чекомасов не сказал тебе, какой у него псевдóним? (он и в слове «псевдоним» поставил в непривычном месте ударение).

Клюха, откивнувшисъ головой, произнес:

– Не-е. А разве он – тоже?

– Тоже – при роже, что косяка давит. Его настоящая фамилия Ерусалимский. И не Юрий он сроду, а Хайм.

– Значит, он…

– Не к ночи будь сказано, да…

– Ну а поэт он хороший? – полюбопытничал Клюха.

– Да как тебе сказать. Меня его стихи не греют, а некоторые, особенно бабы, с ума сходят. Тут у каждого свой вкус, сказал индус…

– Но его Гонопольский, то есть Пазухин, словом, Арсентий Спиридоныч любит.

– А кто у нас к евреям относится плохо? – полуответил на это Евгений Константиныч. – Это они сами кричат на каждом углу, что их притесняют. А погляди, куда ни кинь палку, везде в них попадешь. И места-то эти не у станка и тем более не в поле. Так что грех им на русских роптать.

Клюха был в той поре, когда национальные пристрастия не играли никакой роли в определении симпатии. Юрий Адамыч, например, ему нравился. Нравился своей взрослой детскостью, какой-то, пусть даже и нарочитой, беззащитностью. И вообще, что его любит, нет, уважает Марина.

– А поэта Луканина вы знаете? – снова обратился к Томилину Клюха.

– Да ты тут, оказывается, всех перезнал! – воскликнул Евгений Константиныч. – Кто же тебя ввел во храм этих распутников?

– А Гонопольский… – осторожно начал Клюха. – Тоже?

– Да то как же – пьяница и бабник.

– Но ведь он ваш друг.

Томилин расхохотался.

– Еще наукой не доказано, блудство достоинство или недостаток.

Клюха озадаченно умолк. И угнетало его вовсе не то, что Евгений Константиныч подтвердил слова Гонопольского, что Луканин распутник, но и что сам оказался таким же. Спрашивается, почему к ним так льнет Марина. И он вдруг решил не темнить.

– Знаете, – сказал, – с кем я был у Чекомасова? С Мариной Охлобыстиной.

– У-у! – как водяной бык в затоне укнул Томилин. – А я гляжу, чегой-то ты петляешь, как заяц по первому снегу: «С одним знакомым… – стал он передразнивать Клюху. – …случайно… неожиданно…» Так вот, дорогой мой ненаглядец! Не случайно ты там оказался и не неожиданно. Капканка, это я так зову твою будущую тещу…

– Скажете уж! – почти на взвизге, перебил его Клюха.

– Так вот, Капитолина Феофановна – единокровка Хайму Ерусалимскому. Оттуда и любовь. А Марину она сейчас испытывает на все режимы.

– В каком смысле? – быстро спросил Клюха.

– Ну сперва она у нее ходила в художественную школу. Там пытались доказать, что Маришка вторая Надя Рушева; была такая девчушка, которая упокоилась в шестнадцать лет, как мне кажется, от непомерного усердия.

– А именно? – вставил Клюха.

– Ну посуди сам. После ее смерти, писали, осталось десять тысяч рисунков.

Томилин – с присвистом – пососал пустой мундштук и продолжил:

– Так вот, когда Капканка поняла, что из Маришки художницы не получится, стала ее в музыкалку силком тянуть. Это, так сказать, очередная ступень, где можно себя проявить.

Он сухо отплюнулся невесть как попавшей ему в рот крошкой и заключил:

– А писательство – это, можно сказать, путь к отступлению. Когда она уже окончательно поймет, что дочь ни на что не способна. Тогда – и это наверняка! – недаром ее на Луканина целят, – она станет поэтессой.

Томилин умолк, а Клюха, как тяжелый мешок на арбу, не мог взвалить все услышанное на порог своего восприятия. Казалось, все, что поведал ему Томилин, не имело никакого отношения ни к нему, ни к Марине. Лишь отдельной язвой кровоточил Луканин. Тот, кому в конце она достанется лишь только потому, что он живет в Москве, и что он знаменитый поэт, и…

– Она тебе свои стихи не читала? – спросил Евгений Константиныч.

– А разве она пишет? – воззрился на него Клюха.

– Непременно. Иначе, чего бы ей огинаться вокруг Ерусалимского.

Если честно, фамилия Чекомасов больше шла Юрию Адамычу, и потому Клюхе каждый раз приходилось перегонять образ его нового знакомого из одного закутка памяти в другой, чтобы уравновесить в общем – для обоих этих прозваний – восприятии.

– Ну а как вы узнали, что я тут? – спросил Клюха.

– Просто, отец позвонил. А я ребят попросил, – поимел он под этим словом милиционеров, – вот они-то тебя и «вычислили». И, кстати, уберегли, когда тебя какое-то уголовоньё пыталось подпритеснить. А вот что ты у Богдана с Капканкой окопался, вишь, не прознали.

Он неожиданно поднялся, выволок из кармана пачку денег и положил ее перед Клюхой.

– Когда отбесишься, – сказал, – позвонишь, – и начертал номер своего телефона на одной, сверху лежащей пятерке.

И, не прощаясь, вышел из каморы.

Волчий Сват

Подняться наверх