Читать книгу Научная дипломатия. Историческая наука в моей жизни - - Страница 10

Часть первая
Мои воспоминания
На международной арене
«Социалистическое» содружество историков. Единство и эрозия

Оглавление

Перед каждым большим форумом историков, а иногда и без связи с какими-либо крупными собраниями ученых, происходили встречи руководителей (или их представителей) исторических комитетов стран социализма. Они имели целью обмен мнениями по актуальным проблемам науки и выработки общей тактики и подходов. Как заместителю председателя Национального Комитета историков мне приходилось участвовать в большинстве из них, и я хорошо знал многих ученых этих стран.

Главная цель нашего идеологического партийного руководства состояла в том, чтобы добиваться единодушия во взглядах. Сначала казалось, что такое единство существовало, но постепенно стали выявляться различия толкований, а иногда и явные расхождения во взглядах. На каждый такой случай обращали внимание в ЦК, и он становился предметом обсуждений.

С годами стали ясно вырисовываться особые позиции венгров и румын, а затем и поляков. Даже среди «верных» болгар звучали собственные оценки македонского вопроса, сущности фашизма и т.п. И теперь, оглядываясь далеко назад, я могу определенно утверждать, что «монолитность» социалистического лагеря была далеко не столь твердой.

Ряд историков стран Восточной и Центральной Европы многими нитями были связаны с тем временем, когда в этих странах была иная общественная система, существовала многопартийность и т.п. Память о тех периодах истории и так называемая ментальность не исчезали ни из массового, ни из индивидуального сознания. И не явилось ли это одним из тех факторов, которые обусловили столь поразительно быстрый крах коммунистической системы в этих странах и их возвращение к системе свободного рынка и предпринимательства, либеральных ценностей и реальной многопартийности.

В этом плане я хотел бы вспомнить наиболее ярких людей из «социалистического лагеря», которые как раз в наибольшей степени воплощали эти тенденции. Начну с колоритного человека, частые встречи с которым переросли в нашу доверительную дружбу.

Александр Александрович Гейштор был одной из самых ярких фигур в польской общественной мысли послевоенной эпохи. Он родился в России, имел квартиру в Москве, в районе Большой Спасской. Получил блестящее образование, прекрасно говорил по-русски, на английском, немецком, французском языках, по-итальянски, знал латынь и греческий.

Он достиг высших научных административных высот в социалистической Польше, являясь в течение многих лет президентом Польской Академии наук. Он не был жестким польским националистом, но «идея Польши», национальная польская идентичность лежали в основе его общественных и политических воззрений. Но одновременно Гейштор был примером и образцом «польского европеизма», он был человеком Европы (и по образованности, и по знанию европейской истории и культуры). Он как бы впитал в себя и европейские ценности – демократизм, уважение прав человека, правовые основы и т.п.

Разумеется, эти принципы часто не совпадали с марксистско-ленинской идеологией, господствовавшей в то время в Польше, но Гейштор умел обходить острые углы, он был мастером компромисса. И когда в Польше разразился внутриполитический кризис, именно Гейштор был выбран в качестве посредника между тогдашним польским руководителем маршалом Ярузельским и движением «Солидарность».

Гейштор был одним из наиболее уважаемых и принимаемых историков в Европе. Его авторитет был чрезвычайно высок во Франции и в Германии, в Италии и в США, в Англии и в Скандинавии. В 1985 году его без колебаний избрали президентом Международного Комитета историков.

Гейштор имел еще одну важнейшую особенность – он любил Россию, прекрасно знал ее историю и искренне и твердо стремился к глубоким отношениям и связям между польской и российской (тогда советской) интеллигенцией.

Причем он имел хорошие отношения и с более либеральными, и с откровенно националистически настроенными историками. Гейштор активно сотрудничал с А.А. Зиминым и С.М. Каштановым, но в то же время я однажды был с ним на блинах у такого ортодоксального академика, как Б.А. Рыбаков.

Он хорошо знал и понимал все то, что происходило в Советском Союзе. Когда я стал ездить на заседания МКИНа (сначала вместе с Е.М. Жуковым и С.Л. Тихвинским, а затем и сам, став членом и вице-президентом МКИНа), мы много гуляли с Гейштором, обсуждая жизнь в СССР. Мы не называли многие вещи своими именами, но мне были понятны его истинные настроения и чувства. А в последние годы я хорошо помню наши прогулки по аллеям Бельведера в Вене и Трианона в Версале. В то время уже не было Советского Союза, и Польша стала иной, тогда мы с тревогой говорили о будущем российско-польских отношений.

Когда я думаю о дне сегодняшнем, то ощущаю, как Польше не хватает таких авторитетных интеллектуалов, как А. Гейштор, которые могли бы соединить «польскую национальную идею» с европеизмом и с сотрудничеством с Россией. Как много они могли бы сделать, чтобы миллионы поляков сумели бы перешагнуть через трагические страницы истории российско-польских отношений, через предубеждения, обиды и недоверие.

Вероятно, нынешнее нежелание значительной части польской элиты пройти через это проявляется и в том, что Гейштора больше помнят и почитают в Париже, в Берлинеи в Москве чем в Варшаве или в Кракове.

Но вспоминая Гейштора, я думаю и о том, как важно и российской элите пройти свою часть пути, ясно осознать и донести до поляков наше неприятие действий царизма во время польского восстания 1863 года, осуждение сталинских преступлений в Катыни и многое другое.

Гейштор остался для меня в памяти и как мастер компромисса, которого он часто достигал через диалог. Когда в бюро МКИНа, о чем я уже упомянул, шли острые разногласия между его президентом (англичанином Т. Баркером) с генеральными секретарями – французами (Э. Арвейлер, а затем и Ф. Бедарида), то именно Гейштор выступал как некий примиритель, как автор компромиссных формулировок.

У Гейштора была трудная, порой даже трагическая семейная жизнь (об этом я уже упоминал). Но он мужественно переносил все это, оставаясь на людях жизнерадостным и дружелюбным человеком, с которым было всегда хорошо и удобно общаться.

Последний раз я виделся с ним в Осло на заседании бюро МКИНа в 1999 году. Я уже писал и повторю, что тогда, может быть, впервые за многие годы наших встреч он жаловался на здоровье; я не забуду, как еще в ресторане на берегу фьорда в Осло, где Гейштор как всегда с большим умением выбирал сорт вина, я увидел в его глазах усталость и тоску.

В течение многих лет я испытывал чувство неудовлетворенности, что мы словно забыли про память о А.А. Гейшторе. Поэтому я связался с руководителями польских университетов и прежде всего с ректором Академии им. Гейштора. И в результате в феврале 2013 года в Институте всеобщей истории совместно с ведущими учеными Польши и ряда других стран мы провели научную конференцию, посвященную памяти А. Гейштора. Это было какой-то частью нашей общей благодарности и нашим долгом вспомнить все то, что он сделал для мировой исторической науки.

Столь же неоднозначно как и польскую историографию можно оценить деятельность известной в 1960–1970-е годы школы венгерских специалистов по экономической истории во главе с тогдашним вице-президентом венгерской Академии наук Жигмонтом Пахом.

Я познакомился с ним на одном из международных конгрессов. Элегантный профессор с изящно подстриженными усами, блестяще образованный, знающий много иностранных языков, Пах был в фаворе у венгерских властей. И именно он демонстрировал европейский международный уровень, совсем не был похож на сторонников догматического марксизма. Он фактически создал школу «экономических историков», начав с использования количественных математических методов. Параллельно с ними в том же ключе работала группа американцев, эстонский историк Ю. Кахк и советская группа во главе с академиком И.Д. Ковальченко.

Помню, как в идеологических отделах ЦК с подозрением отнеслись к этому направлению в науке, увидев в нем такую «формализацию» историко-экономической проблематики, которая могла подрывать принципы марксистского подхода. К тому же в Москве были явно недовольны подключением к этому американцев.

Активность венгерских ученых вписывалась в ту общую специфику, которая была связана с позицией венгерского руководства в целом.

Рядом с Пахом находились два его самых успешных и активных ученика и последователей – Дьердь (Георгий) Ранке и Иван Беренд.

Я был хорошо знаком с обоими – Ранке был моложе и более ориентирован на национальные приоритеты, в то время как Беренд был международной фигурой. И оба они занимали существенные позиции в венгерской науке – Ранке был короткое время директором Института истории АН Венгрии (он умер неожиданно, совсем молодым), а И. Беренд был избран президентом венгерской Академии наук, а затем подобно Гейштору стал президентом Международного Комитета историков. (Позднее Беренд переехал на жительство в Лос-Анджелес, в США).

Смягчение позиции советского ЦК в отношении этой венгерской группы произошло в значительной мере благодаря авторитету академика И.Д. Ковальченко, а затем и активному сотрудничеству с венграми будущего академика, директора ИНИОН В.А. Виноградова.

Частое общение с Пахом, а затем и дружеские отношения с Берендом усиливали мое понимание глубокой дифференциации внутри историков социалистического содружества, органических связей многих из них с международным научным сообществом. Одновременно такие люди как Пах, Гейштор, Беренд и также в будущем президент венгерской Академии наук Домокош Кошари – специалист по европейскому Возрождению и Просвещению – создавали совершенно иной образ историков социализма, чем тот, который отвечал догматическим официальным идеологемам. Кроме того, их позиции и явное неприятие многих канонов марксистко-ленинского объяснения истории, а главное, их поддержка настроений своих молодых коллег, которое они совмещали с руководящим положением в их странах, давали хорошие уроки и примеры компромиссов, умение адаптировать свои взгляды политической реальности.

Монолит в виде социалистического содружества (особенно в таких странах, как Польша и Венгрия) медленно, но верно подвергался эрозии. Как и устои марксизма-ленинизма в общественных науках этих стран.

Предметом беспокойства были и «резивионистские» настроения среди ряда историков Болгарии и Румынии.

В Болгарии это было, в частности, связано с публикацией книги о фашизме, в которой авторы отошли от «классических» определений фашизма, принятых в теории марксизма. Я помню, как зав. сектором истории ЦК инструктировал выезжающих в Болгарию, чтобы они выступали с критикой упомянутой книги.

Конечно, темой, постоянно обсуждаемой в ЦК, был так называемый македонский вопрос. Болгарские историки постоянно обращались к ранней истории, чтобы обосновать постоянную принадлежность Македонии к Болгарии (в том числе и той части Македонии, на которую претендовала Греция).

Что касается Румынии, то в этом случае за «ревизионизм» принималось стремление румынских властей (и историков) «удревнить» происхождение румынской нации, вывести ее истоки ко временам Римской империи.

Из Идеологического отдела ЦК (и из Отдела науки) постоянно шли запросы с просьбой подготовить аналитические справки о положении в исторической науке в Болгарии и в Румынии. Насколько мне известно, советские идеологические организации обсуждали эти вопросы и с соответствующими отделами в ЦК Болгарии и Румынии. Как бы компенсируя свои «прегрешения», болгарские коммунисты максимально поддерживали советскую позицию и активно критиковали своих соседей (венгров и поляков).

Но помимо этих вопросов, которые оценивались в Москве как проявления ревизионизма, наш советский Национальный Комитет историков, как и соответствующие научные институты, сталкивались и с противоположными настроениями.

Опыт иного толка долго накапливался в общении с историками из ГДР.

Наши встречи и контакты были весьма частыми и активными. В Берлине было так же, как и у нас – существовали два ведущих исторических института: один – германской истории, а другой – всемирной истории. Оба они, как и Институт древней истории, возглавлялись членами ЦК СЕПГ.

И немецкие коллеги как бы постоянно подталкивали всех нас «влево», к борьбе с любыми проявлениями ревизионизма и отступлением от принципов марксизма-ленинизма. Следует ясно представлять, что, как и в политической области, так и в сфере общественной мысли, с их стороны шли постоянные импульсы и инициативы к ужесточению наших позиций и в германском вопросе, и по другим проблемам.

Я помню, как неоднозначно выслушивали в Москве выдвинутую в Берлине идею о «двух германских нациях», которая разрывала немецкую историю. При этом немецкие историки, следуя тезисам ЦК СЕПГ, причисляли, например, Лютера и все, что было с ним связано, именно к передовой германской нации. И постоянно шло это странное толкование различных периодов и персонажей германской истории.

Так или иначе эта идейная близость и совпадение целей, а во многом и методов, сохранялись вплоть до второй половины 1980-х годов, когда с началом перестройки обозначились перемены в наших отношениях с ГДР и с другими социалистическими странами.

У меня осталось в памяти начало 1989 года, когда я, только что став директором Института всеобщей истории, возглавил делегацию советских историков на очередной съезд историков ГДР. Это было странное и поучительное мероприятие. За окном все бурлило, в Москве проходили многочисленные митинги, социалистическое содружество трещало по швам, а в Берлине, на съезде, все шло в таком же духе, как и прежде. Жесткие формулы о противоречиях между социализмом и капитализмом, многочисленные доклады о «единственно верном научном подходе» и т.п. довольно сильно смущали советскую делегацию.

Теперь, оглядываясь назад, можно только констатировать то, что историки ГДР (в том числе и молодые) вросли в систему взглядов и представлений, которые во все большей степени не соответствовали реалиям и новым тенденциям в мире.

Размышляя об этом в более общем плане, можно утверждать, что очень многое шло именно из Берлина. Я прихожу к такому выводу, опираясь на свои занятия историей холодной войны и, в частности, германским вопросом, включающем и берлинские кризисы, и возведение «берлинской стены», и на свои поиски ответа на вопрос, откуда шли истоки и инициативы в строительстве, в частности, «стены». Тогдашнее руководство ГДР подталкивало Москву на более решительные шаги и действия, что, естественно, не отменяет позиции руководителей Советского Союза. И нечто подобное происходило и в идеологии, и в науке, и во взгляде на историю.

Но одновременно следует отметить, что историки ГДР внесли существенный вклад в мировую историографию. Их труды по проблемам теории и методологии истории, многочисленные работы по конкретным историческим вопросам (особенно древней и средневековой истории) отличались высоким профессиональным уровнем, традиционно свойственным германской историографии.

После объединения Германии практически все научные институты ГДР были распущены или реформированы, а большинство историков остались без работы.

* * *

Оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что тогдашние настроения национализма в среде науки и интеллигенции стран социализма подготавливали почву для последующего перехода этих стран к развалу «социалистического содружества».

Научная дипломатия. Историческая наука в моей жизни

Подняться наверх