Читать книгу Очень личная книга - Валерий Сойфер - Страница 24

Учеба в средней школе

Оглавление

Наша 8-я средняя мужская школа имени Ленина была расположена в самом центре Горького, на площади Минина и Пожарского, примерно в 15 минутах ходьбы от нашего дома и считалась одной из лучших в городе. Располагалась она в замечательном старинном здании Нижегородской классической гимназии. Поступил я в школу еще во время Второй мировой войны, в 1944 г.

Наш класс был просто замечательным. Конечно, когда я пишу эти и подобные им слова, может создаться впечатление, что я слишком восторженный человек, которому кажется, что всё, что происходило в жизни вокруг него, было особенным, просто замечательным или даже превосходным. Но я вовсе не экзальтированный патетически выражающийся человек, я не собираюсь преувеличенными оценками расцвечивать свою биографию и приукрашивать события, происходившие вокруг меня. Наш класс на самом деле был не просто первым среди других (недаром он нес букву «А» после номера класса: был Первым А, Вторым А и так далее, вплоть до Десятого А). Когда на сорокалетии со дня окончания школы кто-то из наших выпускников приготовил краткое описание достижений наших соклассников, то оказалось, что среди них пять кандидатов наук, шесть докторов наук и профессоров, пять завкафедрами и лабораториями, пять главных инженеров крупных заводов, два заведующих отделениями больниц.

Прекрасными были и почти все наши преподаватели. Пожалуй, с них и надо начать. Русский язык и литературу в старших классах преподавала нам Евгения Александровна Гладкова – невысокая и уже немолодая женщина, влюбленная в свой предмет. У нее была исключительно культурная, можно сказать, изысканная речь, она умела так излагать правила русской грамматики, что они легко и навсегда оседали в головах учеников. То, что подчас характеризовало и характеризует многих даже образованных в своем предмете людей, а именно незнание или нежелание заботиться о знаках препинания и прежде всего запятых в письме, неряшливость в выражении собственных мыслей на бумаге, как мне кажется, было не свойственно ученикам Е. А. Гладковой. Она превосходно знала отечественную и мировую литературу, читала по памяти стихотворения и отрывки из поэм русских авторов. Именно на её уроках мы впервые услышали стихи периода так называемого Серебряного века русской поэзии, что также было неординарным. Она рассказывала нам о Серапионовых братьях, о декадентах, о Велимире Хлебникове и других в то время мало почитаемых русских поэтах. Я помню, как она прочла стихотворение Валерия Брюсова из одной строчки:

О, прикрой свои бледные ноги


и заставила задуматься о выразительности каждого слова в поэтических текстах, о мирах, порой скрытых за одним словом подлинного стиха. Именно она привила нам в те далекие годы нашего юношества понимание того, чем, собственно, настоящая поэзия отличается от банального рифмоплетства и чем язык поэзии отличается от языка прозы.

Часто она заставлять нас писать сочинения. Теперь я понимаю, что, задавая на дом различные темы для них, она учила нас формулировать и выражать свои мысли. С восьмого класса, Евгения Александровна понуждала меня ходить в библиотеку, давала список критических литературных статей (обычно из двух-трех статей из журналов «Вопросы литературы», «Новый мир» или «Иностранная литература»), а потом просила, чтобы я своими словами пересказывал суть этих статей в своих сочинениях. Благодаря этому, я не просто приучился работать почти ежедневно в центральной Горьковской научной библиотеке (как и в Москве, носившей имя Ленина), но и понял, как нужно следить за статьями в новых выпусках журналов.

Очень важными для меня оказались уроки химии, которые вела Тамара Петровна Карякина. Она была, по-видимому, человеком одиноким, возможно даже несчастным в личной жизни, но к своей работе она относилась с огромной ответственностью и безмерно любила своих питомцев. Она не только прекрасно рассказывала о закономерностях этой науки, но старалась донести до нас последние достижения химии (как неорганической, так и органической). В начале 1950-х гг. получили развитие новые отрасли и прежде всего полимерная химия. Тамара Петровна рассказывала нам об этих направлениях достаточно подробно. В то время появились новые типы стекол, пластмасс, смазок. Я помню, какое на нас произвели впечатление демонстрации новых материалов с необыкновенными свойствами. Так, однажды Тамара Петровна принесла в кабинет химии два стекла, которые нельзя было разбить здоровенным молотком. Одно из них положили между сиденьями двух стульев, и она пригласила нас встать на него и попрыгать. Я сидел всегда на лабораторных занятиях по химии на первой парте, и получилось вполне естественно, что именно меня учительница позвала к доске, чтобы испробовать прочность стекла. За время детства мы разбили немало стекол в окнах нашего дома, когда гоняли футбольный мяч или играли в волейбол. Поэтому я знал непрочность стекол. Со страхом, что я сейчас проломлю это хрупкое прозрачное стекло, я встал на него, увидел под собой пол и подумал, что, если оно лопнет, то я порежу ноги. Но стекло подо мной осталось целым. Тамара Петровна попросила меня слегка подпрыгнуть на нем. Я внутренне сжался от страха, но выполнил её просьбу. Стекло держало меня и не трескалось. Тогда ко мне пришел азарт, и я стал неистово на нем прыгать. Оно было действительно чудесно крепким.

Вообще надо сказать, что наши занятия в кабинете химии были увлекательными. Мы проходили настоящую приборную и лабораторную практику по этому предмету.

А однажды Тамара Петровна вошла к нам с незнакомым строгим мужчиной и представила его нам как доцента педагогического института. Оказалось, что этот педагог подготовил новый учебник по химии для 9-го класса и решил апробировать его в нашем классе в течение четверти. Это тоже был далеко не стандартный ход учителя. Нам раздали напечатанные на гектографе экземпляры нового учебника, и мы учились по нему всю четверть.

Математику все годы преподавала Мария Александровна Предтеченская. Про нее среди школьников ходила шутка:

– Скажите, у кого душа самая мелкая?

Ответ:

– У математички Предтеченской. Она, чуть что, патетически восклицает: «Вы оскорбили меня до глубины души!»


Георгий Иосифович Перельман (фото из архива школы-лицея № 8 Нижнего Новгорода, любезно присланное мне учительницей школы А. А. Зиминой)


Я знал от брата, что строгая, даже педантичная и занудливая Мария Александровна вела их класс тоже и очень хорошо относилась к моему брату. Она появилась у нас в пятом классе, села на свое место за столом, как водится, стала смотреть в журнал и читать одну за другой фамилии учеников по алфавиту и просила каждого встать, пытаясь запомнить лицо школьника. Когда дошла очередь до меня, она вскинула голову и строго спросила:

– Володя Сойфер не твой брат?

– Мой, – ответил я.

– Иди к доске и реши следующую задачу

Она продиктовала мне задачку, и я начал пыхтеть у доски, потому что не знал, с какого боку к ней приступить. Минут через десять стало ясно, что я не похож на своего гениального старшего брата. С тех пор Мария Александровна не скрывала презрительного ко мне отношения. Я зарабатывал пятерки в четвертях по её предмету, я был одним из лучших в классе по тригонометрии, но все равно я не дотягивал до лучшего ученика школы Володи Сойфера, и не было мне прощения. Я не заслуживал у нее снисхождения, потому что не хватал звезд с неба и не был столь успешным.

Вообще надо сказать, что слава брата в школе всегда была непререкаемой, и многие учителя, увидев мою фамилию в списке учеников, спрашивали, а не брат ли я их любимца Владимира Сойфера, и часто я не оправдывал тех надежд, которые теплились у них при упоминании нашей фамилии.

Совершенно особое и ни с кем не разделимое место в моих воспоминаниях занимает наш учитель физики Георгий Иосифович Перельман. Высокий и стройный красавец с гордо поднятой головой он был нашим настоящим кумиром. Он даже не преподавал, а священнодействовал. Свои объяснения он иллюстрировал картинками, рисуемыми мелом на доске. Постоянным героем его рассказов был некто Иван Иванович Дерябин, спускавшийся на лыжах с горы (шарф Ивана Ивановича развевался на ветру, а берет сносило, и надо было без вычислений на бумаге определять, двигался ли герой рассказов Перельмана с ускорением или с постоянной скоростью), или же он восседал на мешках в кузове грузовика.

Перельман иллюстрировал каждый закон Ньютона смешными картинками с участием Дерябина, и эти рассказы не просто смешили: они позволяли задерживать в головах школьников подчас сложные закономерности непростой науки.

У Георгия Иосифовича была довольно своеобразная манера преподавания. У него был редчайший дар рассказчика, знающего глубоко предмет, он умел разложить по полочкам самые трудные проблемы и выделить главное, самое существенное. Обычно он появлялся в классе без всяких вещей в руках. Если был нужен учебник, то, чтобы сказать, какие страницы он задает на следующий урок, он возглашал своим сильным голосом:

– Мужики! Перышкина!

Кто-то из учеников лез в портфель, доставал учебник физики Перышкина и передавал его учителю. Своими удлиненными пальцами, желтыми на концах и потемневшими от постоянного курения Георгий Иосифович листал страницы и диктовал:

– Страницы 71–73, 76, 79–80. Упражнения 12-е и 13-е.

Мы должны были эти страницы и номера записать в тетради без всяких повторений с его стороны. Он никогда ничего не произносил дважды. Хочешь успевать, сиди, напряженно работай, следи за каждым его словом. Пощады не было ни для кого, видимых любимчиков у него никогда не было. К троечнику Яше Ванду, мальчику, родителей которого, как я понимаю, арестовали за какие-то политические прегрешения, почему его и воспитывали дедушка и бабушка, Георгий Иосифович относился особенно ласково, всегда звал его только по имени, но на отметках Яши это никак не сказывалось.

Иногда, правда, Георгий Иосифович входил в класс, неся в руке среднего размера, довольно потрепанную книжку. Это был дореволюционный учебник А. В. Цингера[9] с задачками повышенной трудности. Мой брат достал когда-то этот учебник, он был у нас дома, и я знал, что особенно трудные задачи в нем были отмечены тремя, четырьмя или пятью звездочками. Георгий Иосифович вставал перед доской, не сказав ни слова, брал в руки мел и выписывал на доске задачу. Мало кому удавалось её решить. Но зато тем, кто получал правильный ответ, тут же выставлялась в журнале обведенная кружком пятерка, которая много значила для окончательной хорошей отметки в четверти.


Наш 5-А класс 8-й школы города Горького. Я сижу по правую руку от классной руководительницы Клавдии Васильевны Курицыной, а Володя Жаднов – по её левую руку


Иногда же Георгий Иосифович оставался крайне недовольным нашим непониманием чего-то или нежеланием работать на том уровне, которого он сегодня требовал. Тогда он поворачивался к классу и, если стоял у окна и у него в руке был кусочек мела, он швырял им в середину своего стола, мел рикошетом отлетал куда-то в класс, и ГИП (так сокращенно мы звали его между собой) заявлял:

– Ну, не хотите работать и бес с вами! Яшка, – обращался он к Ванду, – расскажи, как ты вчера по Свердловке с девками шлялся вместо того, чтобы уроки учить (улица Свердлова была центральной улицей города, и в конце её, на углу, выходящему на площадь перед Кремлем, стояла наша школа). Яша неохотно вставал с сидения парты, а был он мальчиком высоким, но каким-то заторможенным, и ленивым голосом отнекивался:

– А я, Георгий Иосифович, и не шлялся нигде, я дома сидел.

– Врешь! – не унимался ГИП. – Я тебя вчера видел. Ничего ты не учил, а с девками шлялся. Я вот вызову дедушку и бабушку в школу и открою им глаза на твое поведение. Вот уж дедушка тебе всыпет по первое число.

Вообще перечить ему не позволялось. Если он кого-то выставлял из класса за дурное поведение, то довольно тихо и безразличным тоном произносил одно слово:

– Вон!

Но стоило в ответ на это повелительное распоряжение, хотя и тихое по тону, начать возражать или, упаси Бог, заявлять, что «Это не я», или «Я больше не буду», или что уж совсем возмущало ГИПа, «За что???», как он указывал широким театральным жестом на дверь и громовым голосом, раздававшимся, наверное, по всему этажу, ревел:

– Вон из класса. И родителей завтра же в школу.

Однажды в 9-м, по-моему, классе, выгону подвергся и я. ГИП объяснял что-то про мощные ускорители атомных частиц, в которых можно было, благодаря созданию огромных скоростей, добиваться реакций захвата нейтронов и, возможно, протонов ядрами атомов. Он говорил, что в будущем, благодаря таким реакциям, можно будет изменять атомные числа. При этом одни элементы будут превращаться в другие. Он указал пальцем на маленькую кучку мусора в углу класса и сказал что-то вроде того, что из этой грязи можно будет при желании получать атомы золота.

Он стоял в углу класса, я сидел на второй парте перед его столом, на достаточно большом расстоянии от ГИПа и тихонько, под нос себе, проговорил: «Из говна конфетку делать». Непостижимым образом учитель расслышал сказанное мной, его возвышенное состояние духа, возникшее от рассказа о великолепных прорывах науки, было мгновенно растоптано и унижено этим тщедушным циником со второй парты. Раздалось сразу же громовое повеление: «Вон из класса. Родителей завтра же в школу». Я выскочил в ужасе.

Придя домой, я не сказал маме о своем проступке, потому что сильно боялся её расстроить, а жизнь наша в то время была далеко не радостной, и я хорошо знал, как нелегко маме. Поэтому я старался хорошо учиться и почти всегда получал пятерки по всем предметам, был достаточно послушным и даже робким подростком. В тот вечер к нам пришла тетя Галя, они готовились с мамой куда-то пойти, уже оделись и подошли к входной двери, как раздался звонок телефона. Сердце мое сжалось. Я решил, что это именно ГИП и что он вызывает маму в школу. Так оно и случилось.

Когда мама вернулась из школы, никакого наказания мне не последовало. На мои расспросы мама только сказала, что не ждала от меня такой грубой выходки. И лишь спустя пару лет, когда я уже учился в Москве, в один из приездов домой мама рассказала мне, как проходил разговор с Георгием Иосифовичем. Он усадил маму на стул, встал во весь рост перед ней и начал её распекать за то, что я так дурно воспитан. Мама заплакала от обиды и, в общем, от унижения. Нервы-то её в то время были на пределе. Тогда он остановил свои тирады, наклонился к маме и сказал почти шепотом:

– Мадам Сойфер. Перестаньте реветь! Ваш сын винтом в жизнь войдет. Нечего плакать. Идите и не обращайте внимания на мои слова. Я погорячился.

Запомнилось мне и как Перельман выставлял отметки за четверть. Это был особый спектакль. Он входил, садился за стол (за которым его было трудно застать во время обычных уроков), брал в руки журнал успеваемости и называл фамилию первого по алфавиту ученика класса:

– Абелевич!

Изя вскакивал и ждал своей участи, стоя за партой. ГИП шевелил губами, смотрел на страницу журнала и произносил тихим, но строгим голосом:

– Четыре, Изя.

– Но у меня же там три пятерки! Почему четыре?

– Ах вот оно что, Изя. Ну ладно, к доске. Оставь себе одну восьмую (предполагалось, что еще семеро не согласятся с предложенными им оценками и захотят с ним поспорить) и реши такую задачку. Далее следовала столь сложная головоломка, что до конца урока она оставалась неразрешенной, в журнале в строке Абелевич появлялся кол, после чего четверка за четверть казалась почти что подарком судьбы.

Пока Изя Абелевич маялся у одной восьмой доски, ГИП шел дальше. Следующим по списку был Слава Акимов, которого мы между собой звали с первого класса Сявой. Как Георгий Иосифович ухитрился узнать это прозвище Акимова, остается загадкой, но факт фактом:

– Сява! – вызывал Перельман, перед которым в журнале красовались две акимовских тройки.

– Да, Сява, не хочешь ты меня, мерзавец, радовать. И ведь не дурак какой-то, и предмет вроде знаешь. Раззява ты, а не Сява. Переименовать тебя надо бы. Ну ладно, садись, четыре.

Не могу вспомнить, почему и как я этому научился, но я начал особым образом оформлять результаты лабораторных работ по физике. По-моему, такой метод оформления я придумал сам, во всяком случае, никто в классе так не делал. В новой тетради я по центру страницы выводил крупными буквами название данного эксперимента и, слегка отступив, начинал описание с фразы: «Задача эксперимента». Эти слова я писал без отступа от края, но выделял их подчеркиванием. Дядя Толя подарил мне коробку цветных карандашей (в то время большая редкость, причем достаточно дорогая и бывшая нам с мамой не по карману). Я доставал один из карандашей и подчеркивал название эксперимента одним цветом, а слова «Задача эксперимента», идущие ниже, другим цветом. Каждый раз я старался писать всё очень аккуратно. Откуда у меня взялась такая манера занудливого и аккуратного описания, я вспомнить уже не могу.

Затем ниже шел раздел «Использованные приборы и оборудование». Я подчеркивал эту строку карандашом другого цвета и старался вспомнить все устройства, использованные в лабораторной работе, и упомянуть все потребовавшиеся материалы. Потом тем же манером шло «Описание эксперимента», «Результаты измерений», «Основные выводы из эксперимента». В целом на каждую такую работу уходило до десяти страниц в тетрадке. Я сдавал её учителю на следующем уроке, и в журнале напротив моей фамилии всегда появлялась отметка: пять с плюсом.

Классе в седьмом у нас появился новый ученик, сын завуча соседней, женской, школы номер один, расположенной на той же площади Минина и Пожарского перед Кремлем, что и наша школа. Звали его Сережа Сапфиров. Они поселились неподалеку от нас на противоположной стороне улицы Свердлова. Однажды Сережа пришел ко мне домой и спросил, закончил ли я уже описание очередной лабораторной работы. Узнав, что я всё сделал, он попросил меня дать ему мою тетрадь и цветные карандаши на вечер. Я ими дорожил, но Сережа мне всегда нравился, он был воспитанным и спокойным мальчиком, а прослыть жмотом мне не хотелось, и я дал ему просимое. Через пару часов Сережа пришел к нам снова и принес мою тетрадь и коробочку с карандашами.

Через неделю ГИП вошел в класс со стопкой наших тетрадок лабораторных работ и стал выдавать их ученикам, объявляя вслух оценки каждого и записывая их в классный журнал. Дошла очередь до Сапфирова (по алфавиту он был до меня), ГИП пролистнул несколько страниц Сережиного опуса и громко произнес: «Четыре».

Сережа взял свою тетрадь и замер, ожидая, какой будет моя оценка. Когда очередь дошла до меня, ГИП возгласил: «Сойфер. Пять с плюсом». Тут Сережино лицо стало пунцовым и он встрял в объяснения ГИПа, сказав довольно громко:

– Георгий Иосифович, а у меня есть еще одна страница с объяснениями.

При этом он протянул учителю свою тетрадь и показал, что отметка «Четыре» поставлена внизу одной страницы, а на следующей странице идут еще несколько фраз, которые остались позади оценки. Такое Сережино заявление было для меня вполне понятным: он ведь списал абсолютно всё, вплоть до запятых, с моей тетрадки, подчеркнул всё точно так же и теми же самыми карандашами, как и я, и ждал, что у него появится в журнале оценка «пять с плюсом». И вдруг – «четыре». Георгий Иосифович, не меняя положения тела и не поднимая глаз от журнала, протянул руку за Сережиной тетрадью и пролистнул в ней несколько страниц.

– А-а-а, – вот оно что, – произнес он протяжно и потребовал в своей обычной манере:

– Мужики! Резинку и красный карандаш.

Кто-то порылся в портфеле, достал резинку и красный карандаш, и всё было моментально передано учителю. Тот поправил очки, стал ожесточенно стирать что-то на одной странице Сережиной тетради (все понимали, что он стирает оценку «Четыре»), потом характерным жестом отставил от себя Сережину тетрадь, поправил очки, прочел про себя текст, пропущенный им, крякнул что-то вроде «Ай-яй-яй. Как неправильно», потом снова уложил тетрадь перед собой, взял в руки красный карандаш и размашистым движением подчеркнул что-то на странице, а затем сделал рукой два полукруга. Всем стало понятно, что четверка заменена теперь на тройку. Тетрадь была возвращена Сереже, и он, будучи мальчиком умным, уже не спорил и не возникал с другими жалобами. Было очевидно, что Перельман понял, кто у кого списал, и восстановил справедливость.


Наш класс через 40 лет после окончания школы. 3-й слева во втором ряду наш учитель К. Е. Зильберг


Конечно, каждый раз после таких выходок учителя, мы потом на переменах судачили и посмеивались, но в целом признавали, что наш Великий ГИП имеет право на особое поведение и недоступные другим учителям причуды, хотя кое-кому временами такие выходки и приносили неудовольствие.

Эта неординарная манера выставления оценок проявилась на выпускных экзаменах по физике. В последних классах школы к нам в класс попал многолетний отстающий ученик Владик Ш. Он оставался на второй год последовательно и в восьмом, и в девятом классах, перебивался с двоек на тройки, был великовозрастным увальнем, уже брился, до чего мы, еще оставаясь детьми, не дожили, курил и бездельничал. Впрочем, он был кандидатом в мастера спорта по шахматам и застать его можно было в двух положениях: он мог глубокомысленно зрить в окно, накручивая на палец кудрявые мощные локоны на голове, или смотреть так же задумчиво на страницу шахматного журнала и шевелить при этом губами и двигать пальцами, имитируя передвигание фигур на шахматной доске.

На выпускном экзамене он взял билет со стола экзаменационной комиссии, и ГИП тут же спросил его:

– Номер билета, Владик?

– Шестнадцатый, – как всегда, медленно вытягивая из себя звуки, ответил ученик.

– Читай первый вопрос, – потребовал Перельман, не давая Владику присесть за парту

– Принцип устройства и работы трансформаторов электрического тока.

– Ну, и каков принцип работы трансформаторов, Владик?

Влад слегка наклонил голову, набычился и своим уже далеко не юношеским, прокуренным голосом протянул, понизив его на октаву:

– У-у-у-у.

Такой ответ привел ГИПа в неописуемый восторг. Он буквально заревел:

– Молодец, Владик. Пять.

Поразительно, что присланные из Гороно два других члена «Государственной аттестационной комиссии» не посмели спорить с Перельманом и в аттестате Ш. появилась, наряду с тройками, одна пятерка – по физике.

Вернусь, однако, к рассказу о том, как Георгий Иосифович ставил оценки в четвертях. Когда очередь доходила до увальня, слегка полноватого Володи Брусина, приходившегося Перельману дальним родственником, то он родство всегда подчеркивал. Он произносил: «Брусин», – при этом Володя, мальчик вообще не очень живой, а даже скорее флегматичный, – оставался сидеть.

– Ну-ка, встать, когда с тобой разговаривают старшие, – с металлом в голосе произносил Перельман и добавлял: «Племянничек».

Брусяга вылезал из-за парты очень своеобразно: он сначала отбрасывал откидную доску, чтобы создать простор для дальнейших манипуляций, потом наклонялся над партой и, оставаясь таким же согбенным, вытягивал толстенький животик над партой и только после этого слегка распрямлялся.

Обычно после этого из его уст слышалось что-то вроде:

– Ну. Так и что?

Следует заметить, что Брусин был отличным учеником и замечательным человеком. Он был моим самым близким другом в школе и оставался таковым на протяжении почти пятидесяти лет после окончания школы. Поэтому можно было бы приписать мне желание как-то выделить его описание особо красочными деталями. Но я стараюсь сохранять объективность и быть близким к тому, что было на самом деле. Конечно, ничего противоестественного в том, что Георгий Иосифович выставлял пятерки в четверти Брусину не было, учился Володя прекрасно и закончил школу с медалью, но ГИП сохранял право на спектакль и обрамлял очередную пятерку такими тирадами:

– Ну, что тут поделаешь? Если я встречу тетушку на рынке, что я ей скажу? Вечно ставишь меня в неловкое положение. Стой прямо, не клонись вбок. Наказание мое. Ладно, садись. Пять.

Володю с раннего детства начали учить игре на фортепиано. Как я знаю, его дедушка и бабушка настаивали на этом и ревностно следили за пианистическими успехами своего любимца и баловня. Классе в шестом еще один наш классный приятель, Юра Фролов, отличник и умница, из очень хорошей семьи (его папа Николай Андрианович был доцентом-математиком в университете) начал брать уроки аккордеона. Родители нашли ему хорошего учителя, купили большой немецкий трофейный инструмент, сияющий всякими планками и накладками, и Юра быстро научился лихо наигрывать модные вещички, вроде «Чардаша» Монти. Во время игры он закидывал голову, картинно раскачивался в стороны, отбивал такт носком ботинка и выглядел очень импозантно.

Наша троица была неразлучна, мы почти каждый день гуляли втроем по Откосу или по Свердловке, часто собирались у Брусина дома (у Володи в распоряжении была отдельная комната, в ней и располагалось пианино, на котором он просто мастерски играл Лунную, Патетическую и Апассионату Бетховена, многие этюды Шопена, но, впрочем, баловался и некоторыми популярными шлягерами).

Однажды, сидя у Брусяги дома, мы решили, что надо нам создать джаз-бэнд, трио. Фрол будет играть на аккордеоне, Брусяга на рояле, а я буду стучать на барабане. Музыке меня учить маме было не на что, но слух у меня был хороший, я вечно настукивал пальцами по столу, когда ребята что-то наигрывали, и я решился заделаться ударником. У Брусяги оказался дома барабан с палочками, и мы приступили к репетициям, которые быстро завершились тем, что мы уверились в способности «сбацать что-то клёвое» на школьном вечере, на который давно были приглашены девочки из Первой (женской) школы (конечно, под присмотром учителей из обеих школ). С репертуаром у нас проблем не было. У Володи дома был патефон, его мама собирала всякие пластинки, и среди них было несколько таких, которые нам нравились, и мы решили на слух разучить эти вещички.

Настал день, когда мы вышли на сцену в актовом зале нашей школы и действительно «сбацали» несколько пьес типа «Утомленного солнца». Мы, что называется, сорвали бурные аплодисменты и под их раскатистые звуки ушли из зала в соседний класс, чтобы привести себя в порядок. Мы были ужасно горды своим успехом.

Но через каких-то две минуты, на самом пике наших восклицаний «Вот это да. Здоровски. Ну-у-у, мы даем», в класс ворвался разъяренный ГИП. Он был до крайности возмущен нашим разнузданным поведением и очевидным грехопадением. Любимые им ученики опустились на дно порока, репертуар был возмутительно фривольным, мещанским, упадническим, вульгарным и непотребным. Он бушевал долго, с выбором слов для порицаний у него проблем не было, и он дал волю своим эмоциям. Нам было сказано, что наши выступления на этом закончены навсегда, от позора нам никогда не отмыться, а перед носом Володи он решительно покачал своим замечательным указательным пальцем с прокуренным ногтем и заявил, что теперь уж он точно всё расскажет своей тетушке – замечательной бабушке Володи Елене Павловне. Эта угроза была, видимо, самой весомой в глазах Георгия Иосифовича.

А тетушка Георгия Иосифовича и бабушка Володи Брусина была совершенно особенным человеком. Невысокого роста, с простым, не несущим никаких черт еврейства лицом, Елена Павловна, была знаменита среди наших родителей и между нами. На родительские собрания мама Володи, Ада Соломоновна, никогда не приходила. На них появлялась бабушка с большим пуховым платком, повязанным вокруг головы. Она непременно усаживалась на первую парту перед столом учителя, ставила локти на парту, клала голову на растопыренные ладони и, вперившись взглядом в глаза нашей классной руководительницы, Клавдии Васильевны Курицыной, говорила ей что-нибудь не очень ласковое, вроде следующего:

– Ох, и не люблю я Вас, Клавдея Васильна!

Не очень далеко ушедшая в своей благовоспитанности от простецкой бабушки Брусиной, классная руководительница отвечала на такие тирады столь же красочно, но громко, чеканя слова по-военному:

– А я Вас не люблю, товарищ Брусина! (Каждое слово произносилось отдельно, ударения падали на слово ВАС и на первый слог фамилии!)

Впрочем, дальше этой перепалки дело никогда не заходило.

Раз уж я упомянул о Клавдии Васильевне, надо немного рассказать и о ней. Курицына пришла к нам из одного из военных училищ, коих в Горьком было много. Она на протяжении всех шести лет, пока вела наш класс, носила одно и то же одеяние: темно-зеленое форменное платье преподавательницы военного заведения. Как и сегодня в России, зарплата школьных учителей в те времена была мизерной, приодеться на нее учительницам было невозможно, вот и донашивала немолодая Клавдия Васильевна свою униформу, выданную ей когда-то в авиационном военном училище.

Клавдия Васильевна преподавала нам историю. Она прекрасно знала события, свершавшиеся в Древнем Риме, Египте, Месопотамии, она с увлечением и с глубоким знанием повествовала о средневековых войнах. Когда она говорила, например, о войне Алой и Белой роз, то всегда эти рассказы позволяли воссоздать обстановку и на поле боя, и в тогдашнем обществе на верхах и в низах.

Тогда я не осознавал, что её рассказы о новейшей истории были гораздо более засушенными и формальными, чем повествования о днях более отдаленной истории. Было ли это отражением того, что Клавдии Васильевне были чужды сусальные россказни из жизни большевиков? Происходила ли она из семьи репрессированных Советской властью родителей? Или просто она не видела ничего особенно привлекательного в новейшей истории? Я не могу сегодня ответить ни на один из этих вопросов, но то, что вопросы эти возникли у меня не на пустом месте, очевидно.

Значительную роль в нашем образовании сыграла молоденькая Лина Михайловна Смолина, пришедшая к нам сразу после окончания Горьковского института иностранных языков. Удивительно ладно скроенная фигурка Лины Михайловны – несомненной красавицы и, как мы сразу поняли, скромницы, красневшей от любого даже не грубого, а просто громко сказанного слова, сразу стала очень заметной в учительском коллективе нашей школы. Большинство преподавателей школы были уже немолодыми или сильно немолодыми людьми, с устоявшейся репутацией первоклассных учителей. Да и сама Восьмая имени Ленина мужская школа была очень в городе заметной и важной. Советские власти на протяжении десятилетий скрывали, сколько людей живет в Горьком. В официальных статистических справочниках год за годом кочевала цифра «В Горьком проживает 984 тысячи человек». Только позже я узнал, почему возникла такая «скромность» у вечно выпиравшей сверх меры свои достижения советской державы. Оказывается, после Второй мировой войны, согласно решению ООН, все государства брали на себя обязательства вводить статус открытости для городов с миллионным населением. А Горький как был, так и оставался абсолютно закрытым для иностранцев, по сути, секретным городом с десятком крупнейших заводов-гигантов. Поддерживая десятилетиями закрытость этого города с большим чем миллион числом жителей, власти ссылали в Горький неблагонадежных ученых и деятелей культуры. Горьковский университет рос, возникали новые высшие и средние технические учреждения. Центр города вокруг Кремля и главной городской площади Минина и Пожарского потихоньку застраивали новыми многоэтажными домами, и в них поселялись не рабочие, а люди начальственные или верхушка интеллигенции.

Как я уже упоминал, на самой площади Минина и Пожарского располагались две старинные школы, в прошлом гимназии Нижнего Новгорода, школа № 1 (женская) и наша школа № 8 (мужская). В них учились дети из семей городской и областной администрации, сотрудников горкома и обкома партии. В окружающих домах жили директора многих заводов, главные инженеры, артисты театров и филармонии, профессора многих вузов и известной в стране консерватории, их дети приписывались к нашим двум школам. Но, конечно, приходилось брать учениками и детей тех, кто не принадлежал к верхушке, а просто жил в зоне школы. Но все-таки большинство было из хорошо устроенных и начальственных семей. Конечно, попасть преподавателем в такую школу было непросто, хотя я хочу специально подчеркнуть: я не знаю ничего о том, по протекции или нет Лина Михайловна попала к нам. У меня о ней сохранились самые добрые воспоминания.

Система обучения иностранным языкам в советской школе была вовсе не направлена на то, чтобы люди овладевали активным разговорным языком. Напротив, упор делали на тщательное изучение всех времен речи, не ставилась задача освоения богатейшего словаря иностранных языков. И тем не менее ученики Лины Михайловны, ставшие исследователями и инженерами, спокойно читали английские тексты, могли с грехом пополам, но объясняться с коллегами из других стран и в целом выглядели не хуже, чем их зарубежные коллеги, не знавшие русского языка. Поэтому последние с пониманием относились к тому, как русские говорят, пусть с трудом, но на универсальном разговорном – английском языке.

Как-то Лина Михайловна узнала, что я умею писать плакаты. Она попросила изготовить большие красочные таблицы с примерами предложений в Present, Past и Future Indefinite, Present и Past Continuous и других временах, на которых глагольные формы были выделены разными цветами. Она вывешивала их на уроках, и они помогали запомнить изменения глаголов в каждом времени.

Преподавал у нас в классе также проректор Горьковского института иностранных языков Борис Андреевич Бенедиктов. Он вел классы психологии в девятом и логики в десятом классах. От них в моей памяти осталось мало. После второго курса в Тимирязевке я приехал на летние каникулы домой и встретил Бориса Андреевича на улице. Он стал меня расспрашивать о моей московской жизни, а меня почему-то понесло на обсуждение важности доклада Н. С. Хрущева о культе Сталина, сделанного в феврале 1956 г. Я стал горячо объяснять, как важно сейчас избавиться от сталинизма, от нарушения законности и пагубной роли чекистов в судьбе многих людей. Я витийствовал, а Борис Андреевич всё мрачнел и мрачнел. Мы стояли не на тротуаре, а в полуметре от него, на проезжей части улицы. Мимо нас шли прохожие, которые не останавливались возле нас, но все-таки при желании могли услышать мои тирады.

Наконец он прервал меня и проговорил недовольно:

– Я не думаю, Валера, что ты провокатор и завел этот разговор для того, чтобы подловить меня на согласии с твоими антисоветскими рассуждениями. Я думаю, что дело в другом. Видимо, в Москве, в столице, люди более раскрепощены и готовы вслух рассуждать на эти опасные темы. Может быть, также и то, что между тобой и мной пролегает разница в мышлении представителей разных поколений. Возможно, вы уже ушли от того страха, который сковывал нас все годы. Но мы на эти темы, и тем более с использованием твоей лексики, побоялись бы даже раздумывать наедине сами с собой на собственной кухне. Просто в мозгу подобные мысли даже не прокручивались, мы наложили на себя табу и помыслить такими категориями не могли.

Больше с Борисом Андреевичем я в жизни не встречался.

Рассказ о нашей школе стоит завершить воспоминаниями о многолетнем её директоре – Вениамине Евлампиевиче Федоровском. Конечно, собрать такой замечательный коллектив учителей и поддерживать столь высокий уровень обучения, каковыми отличалась наша школа, было невозможно, если бы во главе педагогического коллектива не стоял действительно выдающийся руководитель, каким был Вениамин Евлампиевич. Все школьники, начиная с первоклашек, знали директора в лицо, хотя он никогда не выпячивался, не говорил повелительным и громким голосом. Его никто не боялся, но уважали его искренне и глубоко. Иногда он выступал на школьных собраниях, и каждая его речь была чужда дешевой патетике и демагогии. Напротив, он говорил немного, спокойно, даже негромко, но всегда по существу.

Лично с ним я познакомился при не очень хороших обстоятельствах. Я не был ни шалуном, ни забиякой, но в минуты, когда меня прижимали или доводили, взрывался и старался за себя постоять. Осенью 1946 г., когда я учился в третьем классе, один мальчик из нашего класса, Володя Жаднов, (кстати, в будущем рекордсмен РСФСР по плаванию среди юношей, а потом профессор и заведующий кафедрой в Горьковском мединституте) больно толкнул и повалил меня. Он был явно сильнее, но я был импульсивнее. В руках у меня была папина военная сумка, которую мы называли планшеткой. Полог сумки закрывался на мощную скобу, в которую нужно было просунуть ремень, пришитый к пологу. Не очень хорошо понимая, что я делаю, я размахнулся изо всей своей силы этой сумкой и ударил обидчика, причем пряжка попала ему прямо по голове и рассекла кожу. Произошло это в коридоре на первом этаже на первой перемене, и меня пожурила дежурная учительница, которая видела, как на меня первым напал другой мальчишка. Она не заметила, что у Володи проступила кровь под волосами, а то мне бы пришлось плохо уже в тот момент. Правда, позже я узнал о пораненной голове Володи от моего папы. Лечащим врачом папы была главный фтизиатр Горького, Галина Михайловна Жаднова, она и рассказала ему, какой я забияка и как плохо поступил с её сыном. А сам Володя – мужественный и спокойный мальчик – промолчал. Кстати, потом мы несколько лет сидели с ним за одной партой и дружили.

На следующей перемене (это была так называемая большая перемена) я провинился опять. Дети из более состоятельных семей ходили на этой перемене в буфет, чтобы купить за пять копеек пирожок с капустой, или стакан компота за три копейки, или стакан чая с сахаром тоже за три копейки. У меня даже таких денег не было, поэтому я слонялся по коридору от нечего делать. Какая-то из нянечек везла в этот момент на каталке в буфет поднос со стаканами компота. Перемена уже началась, она где-то задержалась и почти бежала, таща за собой на веревке каталку, нагруженную металлическими подносами со стаканами. Как-то так получилось, что то ли я, то ли она сама зазевались, я оказался на её пути, каталка наскочила на мою ногу, несколько стаканов свалилось на пол, и хотя ногу задавило мне, но нянечка начала орать, что виноват я. Прискочила та же дежурная по этажам учительница и увидела, что я опять в центре скандала.

На последней перемене мы бежали из спортивного зала, расположенного на втором этаже здания, вниз на свой этаж. Мы неслись изо всех сил, и я наскочил на большую швабру, которой высокая тетя Настя – школьная уборщица – протирала пол на этом этаже. Я зацепил ногой край швабры, тетя Настя крепко её держала, я полетел на пол, но и тетя Настя упала. На мое несчастье все та же дежурная учительница оказалась неподалеку, я был схвачен и приведен в директорский кабинет. Учительница рассказала ему о моем вызывающе хулиганском поведении и оставила меня наедине с директором.

Вместо того чтобы кричать на меня или запугивать страшными карами, Вениамин Евлампиевич спросил меня, нарочно ли я натворил сегодня столько бед, что понадобилось вести меня к нему. Я сказал, что с Володей Жадновым я ввязался в драку случайно, я этого не хотел, но так получилось, а в двух других случаях у меня и в мыслях не было шалить.

– Вот видишь, – сказал мне Вениамин Евлампиевич, – вместо того, чтобы смотреть по сторонам, ты или ворон в небе считал, или вообще носился, как оглашенный, по коридорам. А ведь надо все-таки отдавать себе отчет в том, что делаешь. За плохое поведение можно и из школы вылететь. Он сказал, что надеется, что я образумлюсь и не буду ни его, ни себя подводить, и отпустил меня с миром. Надо ли говорить, как я был признателен своему директору, как я боготворил его и почитал за самого мудрого и доброго человека.

Когда мы учились в восьмом классе, в школу вдруг прислали новую персону на должность директора. Ею оказалась в чем-то проштрафившаяся секретарь Канавинского райкома партии Борисова, «спущенная» на образование. Я не помню сейчас точно, какими были её имя и отчество (кажется, Елизавета Максимовна), прочно задержалась в памяти только фамилия. В то время в СССР во всех кинотеатрах показывали ходульный китайский фильм о коммунистке-китаянке, нестарой женщине, властной и даже жестокой, которая по какой-то причине рано поседела. Фильм так и назывался «Седая девушка». Борисова тут же получила это прозвище за её безапелляционное и агрессивно наступательное поведение. Она была полной противоположностью Вениамину Евлампиевичу, и школа начала хиреть.

Через два года после её окончания мы снова собрались на каникулы в Горьком. Володя Брусин поступил в Горьковский университет (позже он стал крупным математиком, доктором наук и профессором, заведующим кафедрой), Юра Фролов поступил в МГУ на механико-математический факультет, я учился в Москве в Тимирязевке, и собирались мы теперь вместе только на каникулах. Мы решили навестить Георгия Иосифовича Перельмана. Володя знал домашний адрес своего дяди, мы отправились пешком до дома, где наш учитель жил, и позвонили в его дверь.

Принял нас Георгий Иосифович как родных. Он искренне обрадовался, заинтересованно и дотошно расспрашивал о наших делах, а потом стал жаловаться на жизнь. Оказывается, через год после окончания нами учебы, школу из мужской превратили в смешанную, и Георгий Иосифович рассматривал это совмещенное обучение мальчиков и девочек как катастрофу и личное несчастье.

– Ведь наша школа была прекрасной в полном смысле этого слова. Это было мужское братство, с понятиями мужества и благородства. А сейчас, что это? Тьфу! Представляете, на верху лестницы (а в нашей школе была удивительная по красоте литая чугунная лестница, ведшая на второй этаж, необыкновенно широкая и звонкая, изготовленная, по-моему, в Касли) стоит девица и с похабным визгом бьет ногой под зад мальчика, который летит вниз по ступеням. Видеть этого не могу. Знать ничего не знают, хитрят и увертываются. Всё. Восьмая мужская школа умерла. Больше её нет. Вы были моими последними любимыми воспитанниками. Пора умирать. Вынести это невозможно.

Этот разговор был полвека назад, уже ушли из жизни мои любимые друзья, ставшие профессорами и заведующими кафедрами горьковских вузов, – Брусин и Жаднов, а в моей памяти четко запечатлелось раздосадованное лицо Георгия Иосифовича, как будто мы говорили с ним только вчера.

Хочу также вспомнить об одном учителе, который в нашем классе не преподавал, но, тем не менее, оказал большое влияние на меня – о Николае Николаевиче Хрулёве, учителе русского языка и литературы, который был классным руководителем параллельного класса «Д». Невысокого роста, располневший и уже немолодой Хрулёв был ленинградцем, а в Ленинграде какое-то время работал актером Большого драматического театра. Он часто вспоминал о своих коллегах по актерскому мастерству из этого театра и особенно часто о Полицеймако, которого он называл великим драматическим актером.

Николай Николаевич организовал в школе театральный коллектив, который ставил многоактные и сложные по драматургии пьесы. Например, в восьмом классе я принял участие в поставленном им спектакле по пьесе Л. Н. Толстого «Плоды просвещения». Я исполнял роль старика, меня загримировали, приклеили усы и бороду, напялили седой парик, наклеили толстый красный нос, вложили под ремень особую подушку-«толстинку», чтобы превратить меня в обрюзгшего старого человека. Я тренировался шаркать ногами при ходьбе, говорить слегка надтреснутым хриплым голосом и читать всем вокруг нравоучения. Николай Николаевич провел немало репетиций со мной, стараясь научить меня «держать воздух», «опирать голос на диафрагму» и произносить длинные монологи. Надо было добиться того, чтобы сложные толстовские фразы, изрекаемые достаточно громким (театральным) голосом, не обрывались на середине из-за нехватки воздуха, и чтобы я не начинал лихорадочно хватать воздух ртом. Школа Николая Николаевича была, с одной стороны, довольно экзотической, а с другой – оказалась полезной позже, когда я стал читать лекции и не раз вспоминал добром его наставления.

На спектакль пригласили родителей всех классов, наш огромный актовый зал был забит до отказа. Каким-то образом Николаю Николаевичу удалось заполучить в драмтеатре кое-какие декорации и реквизит. Спектакль имел успех, а когда мы закончили его, разделись и смыли с себя грим, чтобы выйти на последние поклоны, я слышал, как некоторые мамы говорили, показывая на меня пальцами и посмеиваясь: «Посмотрите-ка на него. Это же старик. А как он ногами шаркал и ходил, заплетаясь!»

9

Александр Васильевич Цингер – профессор Московского университета, автор выдержавшего с 1919 до 1930 гг. 20 изданий учебника «Начальная физика», а также задачника по физике. Примечательно, что А. В. Цингер, кроме физики, интересовался ботаникой и написал столь же знаменитую как «Начальная физика» и «Задачи и вопросы по физике» (1912) книгу «Занимательная ботаника» (1927). Он был хорошо знаком с Л. Н. Толстым, и последний высоко его ценил.

Очень личная книга

Подняться наверх