Читать книгу Откровение Блаженного - Виктор Ростокин - Страница 20

Рассказы и очерки
Изба на Угоре

Оглавление

Памяти моего пращура

1

Взойдя на холм, Никита положил в траву жердину с подвязанной на конце холщовой торбой. Огляделся. С той стороны, откуда он пришел, до горизонта снежными свеями тек ковыль; по правую руку лазоревыми цветами румянел пойменный дол, по левую – яснилось неоглядное, как небушко, озеро; прямо, перед взором, сочно зеленели лесные кущи. Осторожным шагом спустился к речке. На отмели резвилась стайка рыб. Невольно залюбовался на них. В душе словно лед растаял. И Никита улыбнулся… А думал, что разучился улыбаться. Двадцать лет отсидел в остроге за участие в Пугачевском бунте. Многие братья-казаки там загнулись и сгибли. А он выдюжил. Благодарение за это Господу Богу! И вот срок каторги истек. И он притопал на родную Донщину. Родственников близких и дальних давно порастерял, перезабыл. Не помнил того места, где родился. Да если бы и помнил, то вряд ли туда вернулся: кому нужен бывший каторжник! Лучше уж жить на отшибе отшельником, по-монашески да с исповедальными молитвами!

Никита, стараясь не распугать рыб, ковшом разлапистой ладони бесшумно зачерпнул проточную свежесть. Выпил.

– Иисус мой светлейший! – промолвил радостно, ощутив на губах бодрящую сладость влаги.

На вербе куковала кукушка, в темно-фиолетовой гущине зарослей и деревьев нежно щелкал соловей; на противоположном берегу цвела черемуха и отражалась в воде – словно на дне снежный сугроб.

По мелкому перебрел. На угоре нарвал увесистой зоревой клубники, поел. Прилег под дубом, весело осыпаемый пчелиным и шмелиным звоном. Целый день он проспал. И еще ночь. И еще бы, наверно… Но над поймой загремел гром. И разбудил. Сверху, при солнце, радужно падали дождинки. Никита разделся догола и прыгнул с обрыва в струящуюся родниковую прозрачность. Прибрежный тальник от крутого вала аж вздыбился, а лилии подпрыгнули, из своих лепестков выплеснув ночную росу.

В это время на исподвольке, над излукой, за кустом конского щавеля прятался некрупный захватанный до иверней репьями медведь. Он глядел-глядел на человека… да и сам бултыхнулся в реку. Купались поврозь, не мешая друг другу. Волна от Никиты шла накатистая, гребнистая. Мишка на плаву на ней качался, довольно пофыркивая.

Когда Никита одевался, то слепой дождь уже не мельтешил цветисто. Из торбы он вытащил топор, срубил ветловые колья, с косым уклоном забил их в дерн, с боков обложил зеленым камышом. Супротив развел костер. Над огнем подвесил котелок. Вскоре в затончике жердиной подцепил соменка, сунул его в кипяток. Тут же посорил дикого лука и щавеля. Горячую рыбную похлебку хлебал деревянной ложкой. Съел сваренного соменка. Перекрестился. Сияли звезды. Из леса потягивало студеным приправленным ароматом черемухи воздухом. Сладко зевнул. И уже намеревался укладываться на ночлег в камышовом укрытии, как услышал с луговой стороны принесенные порывом ветра голоса и смех. Потом заржала лошадь. «Нешто цыганский табор? – подумалось Никите. – Сходить бы да расспросить, есть ли поблизости какое-либо селение».

Деревянной гребенкой расчесал на голове косматые, давно не стриженные волосы, широко спадающую на грудь бороду.

Отволглый от росы травостой мягко холодил, щекотал босые ноги. И тут, в низине, пахло черемухой ключевой прохладой.

Когда Никита пробрел затишливой луговиной, то оказался у реки. Нет, это не та, возле которой он поставил шалаш. Эта просторнее и, судя по упружистому, громкому журчанию, резвей в беге. На опушке горели костры. Пригляделся. Совсем не цыганский табор. А сенокосный люд на ночевке. Стало быть, по соседству хутор или станица?

Шагах в десяти гулко всплеснулась вода и женский голос словно задохнулся от радости:

– А-а-ах!..

Женщина купалась недолго. Она вышла на сушу. И пока отжимала долгие волосы, Никита глядел на нее почти в упор из-за ветки. Света было предостаточно – он исходил от костров и водной глади, где отражался бликами. Ее влажное, гладкое тело светилось само по себе. Она оделась. И, напевая, пошла к стану.

Никита возвращался по недавно им же промятому в траве следу, влажно темневшему в звездной ночи. В душе с горькой досадой усмехался над самим собой: «Эх, даже и погутарить не смог!»

Лег в шалаше. И опять вспомнил женщину: «Кровная донская казачка! Красавица на загляденье! Небось, от женихов отбоя нет! И правильно, что я ее не затронул. Не по зубам яблочко. Вон какой я косматый да страшный! Ить мог бы девку до смерти напужать».

До Яблочного Спаса на угоре Никита срубил избу: от обчинок и до конька – чистый дуб. Мохом законопатил промеж бревен пазы и щели. Потолок залил речной глиной, оконце обтянул оттертым до прозрачности песком лосиным пузырем. В кладовке полнились кадки окороками звериного мяса. Окорока пересыпал солью, которую нагребал на плешине солончаковой макушки горы, что белелась в версте за поймой. Несколько раз на самодельной повозке возил на ярмарку в станицу свежую лосятину и кабанятину. На вырученные деньги купил муку, лопату, вилы, теплую одежду и всякую другую мелочь для хозяйства. На знойном предосеннем солнышке насушил на повети грибов, лесных яблок, калины, чабреца, мяты. За избой почал катух, дабы в него до холодов загнать стельную коровенку. Впрок запасал сено, палые листья. Благо, крайние дубы так близко нависали кронами, что желуди с веток осыпались прямо во двор. Добро само шло в руки. Желудями завалил чердак. Не откладывая на потом, решил в чулане отгородить закром, засыпать и его. За излучиной как-то видел старую расщепленную вербу. К ней и зашагал, сунув за пояс топор. И не извилистым берегом, а через заросли. Вверху шумливым вихрем пронеслась скворчиная стая; в станице брызнул звоном церковный колокол. Никита перекрестился:

– Воскресенье сёдня. Аль и мне, грешнику, оставить суету да помолиться в горенке.

– Ау-у-у! – прозвучало в одной стороне. Никита насторожился: аль заблудился кто?

И снова, но уже с другой стороны:

– А-у-у!

«Эхо? Непохоже. Верно, кто-то отозвался».

– А-у-у-у! – прокатилось за спиной. «Не иначе, леший забавляется».

В одном, особенно затемненном, влажном месте, похожем на урочище, Никита узрел женщину. Она стояла по пояс в ежевичных дрожливых листьях в напряженном ожидании. «Не она ли в сенокосную ночь купалась в Бузулуке? Она! Истинный бог»! Сердце его заколотилось. Он подошел к ней, поклонился:

– Здорово живешь, красна девица! Аль заблукала часом?

– Ишо чаво! Выросла туточки, кажный кустик знаком! С матушкой перекликнулась. Ягоду с ней собираем.

«Ты сама, как ягодка!» – хотелось ласково сказать Никите. С минуту он молча любовался ею, румяной, с откинутой назад головой – тянула толстая коса. Девушка отвернула край запона – в ведре заманчиво сизовела ежевика, отборная, одна к одной! Голубыми глазами доброхотно улыбнулась. Никита тоже улыбнулся, взял щепотку, отправил в волосяный рот:

– Скусная.

– Бери ишо.

– А ты не скупая.

– Смотря для кого…

– Дак я-то с клеймом…

– В станице гутарят: людей ты убивал.

– Убивал. За нашенскую казачью волюшку.

– А ишо смеются: отчего живешь не с обчеством, а один, как лешак.

– А-у-у! Настя! Настена! Иде ты?

– Матушка моя…

Прощальные слова молвила жалостливые:

– По твоим глазам вижу: настрадался ты…

Ветки за ней сомкнулись, а листья ежевики еще подрагивали.

2

Что бы Никита ни делал – рубил ли сушняк на топку, набивал чулан листьями, готовил еду – он вдруг впадал в хандру. Неведомая тоска до боли сжимала сердце. И тогда все валилось из рук. Уходил из дома, неприкаянно бродил окрест. Из Мудрова ключа крупными глотками пил морозистую влагу. Неожиданно становилось легко и радостно на душе. И мир казался сказочно-дивным, сокровенно принадлежавшим только ему, Никите. Шел по бугристым Пескам, разнаряженным красноталом и рослыми жаркими цветами. Березняки весело обороняли солнечные листья – как золотой слепой дождь. Околесил небесно сияющее озеро Ильмень, увидел сросшееся с ним русло Паники – той самой малой речки, на угоре которой поставил избу.

«Что в моей душе в последнее время происходит? – пытался вникнуть Никита. – То в ней хмарь, то – ведро, то – жарко, то – знобко. Неужель виной тому Настя? Нет, нет… Упаси бог! Я – каторжник, отшельник! Зачем я ей!» Но тут же в памяти всплывает: она угощает его ежевикой, говорит исходящие от сердца слова. Вовек подобных ни от кого не слышал. Аль чем приглянулся ей? Аль просто пожалеть хотела?

Никита склонился над ключом, взглянул на свое отражение:

– Срамота! Леший пригляднее меня!

Об покатистую макушку валуна почиркал лезвием ножа. Полоснул им чуть ниже подбородка – более четверти бороды отхватил. Помолодел лет на пятнадцать! Вздохнул…

Станица Ярыженская. На кольях сушились горшки. По их круглым донышкам прядали воробьи, оставляя белесые отметины помёта. В глубине затишливого дня бабьего лета колыхалась паутина.

На Никите новые штаны с лампасами, хромовые сапоги. Сам причесанный, веселый. Шел мимо палисадников и гадал: в какой избе живет Настя? Вот городьба из чакана, вот – из горбыля, из паклены. Вот из желтого хвороста, а посверх плетня узор из густо-малинового краснотала. Залюбовался. В чистое оконце кто-то выглянул. Угадал: Настя.

В пригожей светелке поклонился в передний угол, трижды перекрестился:

– Здорово живете!

– Слава богу!

– Намедни Настя угостила меня ежевикой, а теперча я…

Поставил на столешницу сплетенное из свежей белой лозы лукошко с рябиной. Захватил жменю, поднес, как на блюдце. Щеки девушки полыхнули жарче спелой ягоды. Мать кинула недовольный взор:

– Зачем пришел, казак?

– Ягоду принес.

– Сказывай прямо!

– Твоя дочь мне по душе.

– Она жениха ждеть со службы. Возвернется – свадьбу сыграем. Так-то, родимый. Ступай с богом. И больше в наш двор не заходи. Дурные сплетни по станице поползут.

– Ладно… чё ж… оно, конечно…

В станичной лавке купил бутылку вина. На луговине выпил ее. Долго лежал в траве. Думать ни о чем не хотелось. О чем думать? Все просто: Настя помолвлена. Да и зачем ей связывать свою судьбу с каким-то пришлым с каторги и забиваться в паникские урёмы.

В повечерь Никита услышал: скрипнула чуланная дверь. Кто-то вошел к нему в избу. А он продолжал отрешенно и мрачно сидеть, опершись локтями о столешницу. Потом чья-то легкая ладонь прикоснулась к его затылку, погрузилась в волосы и кончиками теплых пальцев дотронулась до кожи. Он обернулся… Настя! Вскочил, прижал к груди. Захлебываясь от радости, произнес:

– Как же ты… Какая ты смелая, Настя!

– Я – трусиха! Пока лугом бежала, все время боялась: ну-к, матушка хватится, а меня нет дома, да в погоню бросится, да за косы схватит!

Сеновал. Никита пробудился: ему на чело обронилась роса. Встал. Под навесом подоил козу. Принес в кружке молоко и ломоть хлеба.

– Настя?

Настя открыла глаза, улыбнулась:

– Я, наверно, продолжаю спать и видеть хороший сон.

– Нет, это не сон, моя голубушка. Это явь. Я и сам все никак не могу поверить.

– Давай помолимся Господу, поблагодарим его.

– Помолимся в часовенке.

– У тебя часовенка есть?

– В березках…

Позавтракали. Никита спросил:

– Он кто… твой жених?

– Бывший жених… Зовут его Старынин Федор.

– Видать, из богатеньких?

– Сын станичного атамана.

– Понятно…

Никита тяжело вздохнул. Настя прижалась к его плечу:

– Чё опечалился?

– Да так… давнее… Вспомнил, как они, богатенькие, предали Пугача. Ну да ладно. Было и быльем поросло.

Вновь повеселел. Обнял Настю:

– Неужель ко мне навсегда?

– А зачем бы я притащила узел с бельем? А ты че… и вправду, намеревался отшельником жить?

– Намеревался. Да в сенокосную ночь подглядел, как ты купалась в Бузулуке. И с того часу…

– Это ты был за кустом? А я думала: медведь Трофим?

– Со мной один медведь купается в Панике, немного поодаль. Любо ему на волнах качаться.

– Это он. Его когда-то цыганский табор оставил – чем-то захворал. Так и прижился.

– Я-то ентот раз даже и не помыслил пред твоими очами явиться. Я был пострашнее медведя. Испужалась бы меня.

– Медведя я совсем не боюсь – он ручной. И тебя не испужалась бы: у тебя глаза добрые. И еще в них… такое… дай я лучше их поцелую.

Лучи солнца просеивались сквозь реденькую камышовую кровлю. Под обрывом журчала речная струя. С небес обронялся молитвенный клик журавлей.

Еще шелестели листопады, когда с неба повалил ядреными, разлапистыми хлопьями снег. По свежей пороше Никита выбрался в степной дол поохотиться. Из дымящейся Мокрой пади кобель вспугнул глухаря, под уклон разогнался за ним и плюхнулся в бочажину. Выкарабкался. И, уже не помня о дичи, как оглашенный стал бегать кругами, чтобы согреться и просохнуть.

Из зарослей терновника Никита поднял двух зайцев. Но выстрелом не достал – далековато. Поразмыслил. И потянул ближе к станичной околице – тут беляки более свойские, привычные к человеку: должны бы подпустить к себе ближе. Так-таки, одного сумел добыть.

Зима была многоснежная, лютая на морозы. То и дело учиняли разор подворью дикие кабаны. Они потрошили на гумне стога, нагло лезли в катухи, даже в чулан. Не желая их обозлить более крутыми мерами, а избавиться полюбовно, Никита протянул проволоку, на нее подвесил жестяные самодельные коробочки: при малейшем к ним прикосновении они начинали долодонить, звенеть, поднимать тревогу. Кабаны перестали докучать.

На забазье приходил старый больной лось. Никита подкармливал его объедками, ставил в ведре теплого пойла. В пургу зверь оставался под навесом на ночевку. Положив на прясло голову, дремал.

В печке горели дубовые поленья. В избе тепло. У горящей лучины сидела Настя, вязала пуховые варежки. Никита штопал валенки. На лбу испарина. Ласково глянул на жену:

– Об матушке, небось, соскучилась? Сходила бы, проведала.

– На Пасху уж…

– Теперича она простила…

– Ежели бы простила, позвала. Или сама наведалась. Бог ей судья. Я, Никитушка, вот о чем хочу тебя спросить. Что по разумению… понимаю… ну, как бы это сказать…

– Ты о чем?

– Я о детях. Вот, когда они есть…

– Когда они есть, это большое счастье. А ты к чему это?

– Тяжелая я. Все никак не решалась тебе сказать: вдруг огорчу. А щас послухала…

– Настенька, родная моя, да разя я изверг, чтобы…

Весь сияя, Никита поцеловал жену в пушистый затылок:

– Ей-богу, не верится: у меня родится сын!

– А ежели дочь?

– Дак ишо лучше! Вырастет такая же красавица, как ты!

– А может, на тебя будет похожа!

– У меня большой нос. А большой нос токмо казака красит!

Разнежились, расчувствовались… И легли пораньше. По избе плавал сладкий ладан потухшей лучины.

3

На Пасху со службы вернулся в Ярыжки подхорунжий Старынин Федор. Еще летом родные отписали ему в письме, что его невеста Настя насовсем сбежала к пришлому каторжнику на Панику. С досады не одна горькая чарка была осушена им! Пить и дома не прекращал. Иногда садился на жеребца без седла и в слепой ярости внамет носился над обрывистыми оврагами Ярыженской горы.

Опухший с похмелья, мрачный, зашел к Настиной матери.

– Тетка Фроська, че ж она так подло поступила со мной, а? Аль я урод? Аль из худой семьи?

– Гутарила я с ней, остерегала. Холудинкой замахивалась. Да разя… Эвон, волосатый леший сманил. Бяда.

Федор гневно тряхнул кудрями:

– Шутковать над Старыниным?! Да мы… да я… – Бухнул кулаком по столешнице: – В пыль… в пепел… всех…

– Ой, Хвёдор, да ты чё? Никак грозишься? Остепенись!

– Сотру… и ее и пугачевского разбойника! В пепел! Старыниных!.. Да я!..

«А ну-к, и вправду с ревности сбесится и злодеяние совершит! Упредить надо. Побегу на Панику». И как только Федор ушел, Фроська прикрыла избу на поцепку и садами-огородами, а там луговым бездорожьем во всю прыть вдарилась-полетела. Когда стала переходить мосток через Мудров ключ, то квелое перильце треснуло, и она шлепнулась в мелководье. Не ушиблась. Но тиной заватлалась, запачкалась до ушей. Вылезла на затравеневший дёрн. Потянула носом воздух и почуяла: пахнет паленым…

Из станицы по простору Федор гнал коня, как в атаку: орал на него матом, до кровавых брызг хлестал плеткой! На поляне спешился с седла. Зарослями мелколесья да купырями подкрался к подворью Никиты. И аккуратно, без суеты, поджег гумно, баньку, палисадник. Костры неуемно загудели, полукругом поползли друг к другу.

– Пропади с глаз долой, поганый каторжник!

В глазах Федора суматошно роились блики пламени. На лице страшная дьявольская гримаса. Он отступил к поляне. Коня на месте не оказалось. А из кустов без рычанья выскочил медведь. Повалил Федора. И калеными когтями рванул по черепу…

Филоново. Ярмарка. Никита и Настя тут с утра. Купили кусок плотной ткани для обивки донышка колыбельки, которую смастерил Никита. «Чтоб колыбелька порхала, как одуванчик, а мой сынок в ней крепко спал и не по дням, а по часам подрастал!» Набрали дверных петель, скоб, гвоздей, ниток.

Откровение Блаженного

Подняться наверх