Читать книгу Незаконные похождения Max'a и Дамы в Розовых Очках. Книга 2 - Afigo Baltasar - Страница 18
17. Жертвоприношение
Оглавление– Вот, перед вами холм… с древних времён его почитали капищем… но, отважиться на угодное сему благородному месту служение, в нашу эру, не смел ещё никто! Я – житель здешних мест, почитаю глубокую старину, нашу истинную историю, уважаю особенно глубокую древность, по-настоящему древние традиции. Осознанную часть своей жизни я посвятил делам, достойным былых времён, ничем не нарушая гармонию окружающего меня мира природы. Я – язычник, и всегда исповедовал свою веру так, как считал правильным. Сегодня, здесь, я проведу последний свой обряд, освятив место силы достойной жертвой! А Вы, смотрящие на меня и живущие по чуждым мне правилам, – думайте, что хотите… идолопоклонства Вам я не навязываю… дело это добровольное, требующее жертв и смелости поступать иначе, чем все прочие… Прощайте! – монотонно, будто заводная кукла, открывающая рот ради звуков, лишь пока крутится в ней ключ, высказался, показавшийся перед камерой Пушкин и, отрешённой походкой мученика побрёл к холму. Но, лишь поднявшись на его вершину, Пушкин продолжил своё движение вперёд, и тут же скрылся из виду, оказавшись на противоположной стороне кургана.
“Решил красиво раствориться из поля досягаемости собственной истории? Ушёл, вроде как, в другую жизнь, а там, наверняка, и имя, и документы, и внешность, может быть, поменяет…” – глядя на опускающийся за холм кудрявый затылок поэта, подумал майор, но через несколько секунд снова возмутился своей не прозорливости, решив на этот раз не пытаться более предугадывать дальнейшие шаги непредсказуемого чудака, обескураживающего его ум буквально каждым своим действием, начиная с момента знакомства у памятника на столичной площади.
Через несколько секунд Пушкин вернулся на вершину капища с большим – почти в человеческий рост длиною, завёрнутым в брезент предметом, который немедля выставил на вершине холма как столб. Укрепив его в имеющемся на холме специальном углублении, тут же засыпал углубление для столба серой пылью из большого пакета – вероятнее всего – цементной смесью, а следом залил серую пыль водой; наскоро поболтал смесь палкой, и так же наскоро утрамбовал столб в землю весьма крепко.
– Язычники! Собратья в вере древних пращуров! Возрадуйтесь! Идол Велги на капище древнем установляю! – завопил вдруг с неистовой силой Пушкин и, сорвав с высокого предмета материю, поднял руки к небу в жесте призывающего небесную стихию жреца.
Хоть и с достаточного отдаления, но весьма разборчиво, видеокамера запечатлела ту самую обнажённую женскую фигуру из дерева, что резал Пушкин у себя в комнате, совершая те нескромные пассы, которыми воспользовался Александр-младший ради алчного своего предательства. Ну, а покрутившись возле творения собственных рук и веры вдоволь, Пушкин вновь приблизился к камере и, исчезнув на миг из её окна, появился вновь, неся в руке автомобильную канистру.
– Жертву богине пращуров воздавать буду! – подмигнув в объектив, приглушённым и бодрым голосом заговорщика сообщил он, и отправился на холм едва ли не бегом, начав подпрыгивать на ходу, да насвистывать какую-то бодрую мелодию.
“Заколбасило! Эк, как проняло! Совсем крышу сдвинуло! Интересно, а что же было у Эрудита в пакете – номер первый, или, может быть, второй*?…” – наблюдая за экстравагантными действиями старшего брата своего нынешнего тела, подумал майор, решив не строить предположений о дальнейшем исходе и о назначении той канистры, что тащил с собой на холм Пушкин, поочерёдно меняя руки от заметной её тяжести.
Несмотря на неудачные заключения о прежних действиях Пушкина, в этот раз, невысказанные, но так и рвущиеся к оформлению мысли майора оказались драматично справедливы. И он, взирая на творимое на экране действо глазами младшего брата, мелькающего на холме героя сей сцены, увидел, как Пушкин облил ваяние собственных рук не вызывающей сомнений о своём составе жидкостью; и тут же, не поджигая идола ради шоу, и не оставляя места для оптимистичных предположений насчёт собственных намерений, полез на скульптуру, как на телеграфный столб.
Оказавшись прямо поверх головы деревянной своей избранницы, Пушкин сцепил себе руки за спиной, хранимыми до поры окончательной развязки, стальными наручниками, а обхватив идола кольцом из рук позади спины, прыгнул вниз, бескомпромиссно оказавшись прикованным к укреплённому в земле деревянному столбу.
“Неужели, подожжётся?!…” – отважился подумать майор, сам же и гоня эту мысль прочь; но в сей раз мысль его оказалась прямым попаданием, когда глазами младшего брата поэта, майор увидел, как Пушкин передвинулся за изваяние, оказавшись со своей деревянной пассией спиной к спине, а в демонстрируемых камере ладонях его чиркнули спички.
В тот миг лицевая сторона идола, с торчащими из-за спины, скованными запястьями поэта, озарилась вспыхнувшим, громадным, синим от бензина пламенем. Пламя заиграло ввысь, вздрагивая вширь, отпуская в небо клочки чёрного дыма, и, выровнявшись, наконец, в устойчивую форму, приобрело мистически совершенный силуэт огромной бабочки.
Если бы у созерцающей захваченные огнём зрачки нашего героя видеокамеры была бы душа, или если бы чья-то душа могла бы, сквозь объектив, проникнуть через те агонизирующие зрачки, в сознание и душу, в сам предсмертный миг этого мученика, то открылось бы, что истинно переживал сам Александр Сергеевич Пушкин за миг до своего трагического возгорания.
В тот самый, последний миг, сознание изучаемого нами героя достигло в своём бешеном галопе ужаса и отчаяния, уже самого края, самого предела смыслов существования, и, как бы само собою, обратилось вспять, в лихорадочной интроспекции отыскивая ответ на главный вопрос, ответ на саму первоначальную причину того, почему же он оказался в этом месте, в таком вот положении.
И тут Пушкин вспомнил, как находился прежде в той самой исправительной колонии, и даже в том самом, заброшенном цеху промышленной зоны исправительного лагеря, где испытал своё психоделическое перевоплощение в кузнеца Василия Цоя байкер Ярила из войска Велги.
Это был тот самый, видимый Ярилой-байкером, пустынный, давно заброшенный без всякой работы и без движения, промышленный цех, с хмурыми, тяготящимися собственного многотонного веса, прячущимися по тёмным углам и ещё не сданными на металлолом, покрытыми густой пылью станками эпохи глухого Азирийского социизма.
Как помнил себя, он – Александр Сергеевич Пушкин, осуждённый по статье, карающей за нелегальный оборот психотропных веществ на внушительный, но не чрезвычайный срок наказания, был отправлен завхозом отряда на пром-зону за какими-то, необходимыми для ремонта барака инструментами.
Пушкин уже знал этот цех, уже бывал в нём; и особенно запомнил себе, как впервые встретил в пустой громадине того самого кузнеца – Василия Ивановича Цоя. Он помнил, как после сдержанного приветствия, кузнец попытался пробудить в фантазии новичка, впервые посещающего столь жуткое место, именно страх, немедленно поведав, да так, что высокие стены пустого и уже тёмного в тот час промышленного цеха зловеще аккомпанировали его густому басу, историю замученных ещё при социизме в этом цеху заключённых, мнгочисленных человеческих душ, по-прежнему, по его словам, обитающих в сем месте, обитающих и вечно прислушивающихся ко всем забредшим – к их голосам, к их дыханию, к их шагам, а особенно – к словам, чтобы судить тишиной, отзывающимся и порой жестоко хохочущим эхом, внезапными громкими звуками, не напрасно принимаемыми за разгул духов.
Так, впрочем, Пушкин помнил, в сей миг, практически все свои встречи, словно калейдоскоп из пережитых событий, вместо битого цветного стекла, с этим кузнецом, с этим странным, суровым и замкнутым для окружающих, но весьма щедрым, и на ум, и на чувства, для тех, кого решил посвятить в свои товарищи или в друзья человеком, осуждённым социальной системой к двенадцати годам лишения свободы, по статье, карающей за нанесения умышленного вреда служителям церкви и их имуществу.
Этот странный человек имел не только странную, редкую для Азирии, в точности схожую с известным певцом ушедшей эпохи фамилию, что, разумеется, привлекло Пушкина, как пациента с той же проблематикой. Ещё большая привлекательная странность кузнеца по фамилии Цой заключалась в его способности порождать вокруг себя легенды. Каким-то неведомым чудом по зоне распространялись тревожные слухи о тайной силе и тайном могуществе сего человека. Фактически с кузнецом Цоем не хотел связываться ни один более-менее трезвый дубак*; тогда как небылицы о могущественном и тайном колдовстве кузнеца не давали покоя алчным до власти и силы завхозам, дневальным, бригадирам пром-зоны, да и всем, активно проводящим время своего осуждения арестантам.
И не раз, за всё время их невольно завязавшейся дружбы, кузнец показывал Пушкину разнообразные чудеса, не то – фокусы. Но, тем не менее, больше всего дружба их сплотилась вокруг интереса и безусловного восторга к некоей, хранимой кузнецом весьма осторожно книге.
Книга, но вовсе не та, которую принёс в изолятор, ставший хозяином зоны старший опер полковник, погубивший на глазах души Ярилы в своём штабном кабинете кузнеца Цоя. Эта книга, хоть и была внешне чем-то похожа на ту, что листал находившийся временно в теле кузнеца Ярила, завёрнутая в такой же, что и книга восточного мастера невзрачный зелёный брезент, эта – ещё не знакомая нам книга заинтересовала Пушкина намного более, чем изучение единоборств, книга ведала в прямом смысле о магии и отношениях с духами или с демонами.
То не была обще-популярная, доступная рядовому потребителю книга; то был истинный, попавший в лагерь неведомыми путями, древний фолиант эпохи языческого культа нынешней территории Азирии. То была практическая чорная книга, где объяснялось прямо и доступно – какую жертву следовало совершать, ради чего, в каком виде, количестве и как именно, то есть – весь необходимый для жертвоприношений ритуал.
Именно там, как вспомнил в тот, последний для своего земного существования миг Пушкин, в той книге почерпнул он этот обряд; и ныне воздавал собственную жертву из собственной плоти для описанной в той книге Богини, готовой принять за это душу страдальца к себе в обитель отдохновения, дабы не возвращаться вновь к мучениям в колесе земной Сансары.
В тот миг лицевая сторона идола, с торчащими из-за спины, скованными запястьями поэта, озарилась вспыхнувшим, громадным, синим от бензина пламенем. Пламя заиграло ввысь, вздрагивая вширь, отпуская в небо клочки чёрного дыма, и, выровнявшись, наконец, в устойчивую форму, приобрело мистически совершенный силуэт огромной бабочки.