Читать книгу Жизнь продолжается. Сто чудесных, утешительных, поучительных и необычайных историй - Олеся Николаева - Страница 13

Семейное богословие
Как я завоевывала моего мужа

Оглавление

Недавно, разбирая архив и желая его сократить до минимума, а остальное сжечь, нашла в старой-престарой тетрадке, в которую я записывала на первом и втором курсе института стихи, а также всякие дневниковые впечатления и размышления, прелюбопытный рассказик. Он о том, как я наконец-то познакомилась со своим будущим мужем – Владимиром Вигилянским, о котором у меня было мистическое предчувствие еще фактически до реальной встречи с ним и в которого я была влюблена уже более полугода, с тех пор как поступила в Литинститут и увидела его там: он уже был студентом второго курса.

Из этой записи я узнала забытое: оказывается, поэт Виктор Гофман, которого я знала еще с отрочества, считал Вигилянского своим «духовным отцом», а меня называл своей «духовной дочерью». Таким образом, предмет моего обожания приходился мне «духовным дедушкой». И это все у меня фиксируется в студенческой тетради: как Витя Гофман позвал нас к себе в гости (у него уехал отец в командировку), как я волновалась при обсуждении с самой собой предстоящей встречи и как тщательно ее анализировала по свежим следам.

В той же тетрадке я отыскала стихотворение, которое тогда считалось у меня «убойным», я знала его наизусть и даже не потрудилась перепечатать на машинке или хотя бы переписать набело. Вскоре оно мне надоело, потом я и вовсе от него внутренне отказалась, стала его стыдиться и пожелала забыть. Что и вышло: я напрочь выкинула его из головы и лишь сейчас обнаружила исчерканные листки старой тетради, в которой сквозь вымарывания удалось мне восстановить, и то не полностью, тот текст, написанный мною в семнадцать лет. Короче говоря, вот это стихотворение я тогда и прочла у Вити – вслед за ним и Сашей Росляковым, который учился на филфаке и писал стихи про журавля в небе и синицу в руке. Поэты в те времена, собираясь вместе, читали стихи по кругу, даже если не было других слушателей, кроме них самих. А в нашем случае критик Вигилянский нам благосклонно внимал.

И правда, чем я могла завоевать его сердце? Только вступив на его территорию и показав, что я отнюдь не чужая его «системе трансцендентального идеализма»!

Я встала перед собранием друзей, откашлялась, запрокинула голову и…

В общем, сюжет такой: трое друзей отправляются искать истину. Один ищет ее на море, другой ищет ее в воздухе, а третий (некое «я», причем мужского рода) пускается по земле. И вот он везде ходит и никак не может найти: в городах – алчность, торговля, суета:

Я долго шел. Я шел сквозь города.

Я заходил в дома и гостевал.

Я видел праздность и разгул труда

и тех, кто пел, и тех, кто горевал.


Но истина была так далека,

оттуда, где блаженство лишь руке,

что в день базарный будет столь легка

и копошиться сможет в кошельке.


Проходит он («я») и лугами-лесами, любуясь их красотой, но и понимая, что все это «земное, слишком земное» и потому не может быть истиной:

Я шел через овраги и леса.

Заглядывал в провалы темноты,

ревниво слушал птичьи голоса,

расспрашивал деревья и кусты.


Не находил глубокую, как клад…

Но столько кладов из земли извлек.

Земным же было все вокруг подряд:

орел и лань, растенье и цветок.


И наконец путь его («мой») уткнулся в пещеру:

Я все обшарил, я ошпарил грудь,

я отморозил ноги, но – увы! —

пещерою заканчивался путь,

безумный, как круженье головы.


Но истины я так и не нашел

в миру растений, света и людей,

я лег на землю, немощен и желт,

и вполз в пещеру по примеру змей.


Я задыхался, мокрый ворот рвал.

Стонал, но полз по склизкой тишине,

и наконец я нечто увидал,

прикованное к глиняной стене.


И здесь шло пуэнто! Голос мой, уже истративший в предыдущих строфах запас звонкости и ослабив струны, начинал чуть дрожать, вбирая в себя бархатцы более низких нот и хрипотцы. Не ослабляя широкого дыхания, я продолжала, извлекая звуки из груди и напрягая горловое яблоко:

И было оно склизкое, как грязь.

И было оно грязное, как грех.

И прядь волос вокруг цепи вилась.

И рос на шее мох, как стертый мех.


Я отшатнулся. Я прирос, как гриб…


Здесь я делала паузу. Мне этот «гриб» самой очень нравился. И, набирая воздуха, я переходила к последней, самой драматической части:

Я рот кусал, но вымолвил: «Ты кто?»

И эхо подхватило этот хрип.

«Я – истина! Я черное Ничто!»

Я обезумел. Принимался петь.

С землей сливался, хохотом звеня.

А истина, спокойная, как смерть,

безмолвствуя, смотрела на меня.


Тут голос мой совсем понижался, почти переходя на шепот, благо и слушатели мои уже сидели напряженные и ожидали, чем же все это закончится и что же все это значит:

Со мной был храм теней и прах могил,

и на коленях, голову склоняя,

я землю ел, как будто воду пил.

А истина смотрела на меня.

Невыносим был взор, и я притих…


И дальше начиналось крещендо:

Я изнемог, вскричав ей: «Помоги!

Что я скажу теням друзей моих?»


Тут пауза. Совсем тихо, poco, poco и piano, piano:

И истина ответила: «Солги».


Выдох. Allegro moderato, буднично и не без горькой издевки в голосе:

И я солгал. И понял я, что жив.

На воздух вышел, но дышать не мог.

И чувствовал себя, как Вечный Жид,

Переступавший с пятки на носок…


Конечно, это была ужасная ложь и клевета на Истину, с моей даже той, не говоря уже о нынешней, точки зрения: Истина – «черное Ничто»! Этой притчей я была обязана Гале Ж., бедной-бедной девушке в сиротском пальтишке, которая привязалась ко мне на семинаре поэзии Бориса Слуцкого и пошла за мною до самого моего дома, рассказывая по дороге, как ее изводят голодом, как бьет по голове отчим, издевается мать и как она замерзла. В результате я привела ее к себе, где она и поселилась на какое-то время, пока ее не изгнали друзья моих родителей, и то после того, как выяснилось, какие интриги она плела и какую клевету на нас возводила… Но тогда эта ее притча, будучи мною закованной в строфы, зарифмованной и соответствующим голосом произнесенной, звучала очень эффектно и производила на иных слушателей почти гипнотическое впечатление. Время было лукавое: пребывая под идеологическим давлением и атеистическим гипнозом, люди порой говорили одно, подразумевали другое, а делали третье. Именно поэтому это стихотворение и пользовалось таким успехом у слушателей, где бы я его в те поры ни читала.

Мне показалось, что и тут, у Гофмана, оно возымело некое действие. Конечно, не сомнительным своим смыслом, а тайной мелодией, заключенной в нем. Это было пение: то, что завораживает в поэзии. То, о чем сказано у Лермонтова:

Есть речи – значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно.


Во всяком случае, господин моего сердца, он же – взыскательный критик Вигилянский, отправился меня провожать до самого подъезда, и шли мы долго сквозь метель – от Малой Грузинской до Кутузовского проспекта, где я тогда жила.

А потом оказалось, что путь этот растянулся на половину века.

Жизнь продолжается. Сто чудесных, утешительных, поучительных и необычайных историй

Подняться наверх