Читать книгу Тридцать три ненастья - Татьяна Брыксина - Страница 10

Сенокосы разлук
Здравствуй, мама!

Оглавление

В доме Данилиных все спали. Валентина спросила:

– Есть хочешь? Или сразу ляжешь спать? Может, чайку? – Нет, Валь, давай ложиться. Всё остальное утром.

Постель для меня была уже приготовлена. Я вошла в чистую прохладную комнату, осмотрелась. Уютно, просторно. В книжном шкафу обложками вперёд стояли книжки Василия, и сразу же стало спокойнее. Я у своих!

Проснулась от лёгкого шебуршания в дверях. С ласковым любопытством на меня смотрели Валентина и маленькая, сухонькая бабушка. «Мама Оля!» – догадалась я. Василий много рассказывал о своей любимой тётке. В руках женщины держали белый изумительный пуховый платок, растянув его во всю красоту за уголки. День, начавшийся с такого подарка, обещал быть добрым.

Я порывисто приподнялась в постели. Мама Оля накинула мне на плечи свой воздушный подарок. Расцеловались, радуясь друг другу. Судьба – это судьба. Она бывает жестокой, но не бывает бессмысленной. Значит, всё будет хорошо. Семья принимала меня, согревая с первых шагов.

Анатолий готовил машину к поездке на хутор. Валентина, нагрев воды, окупывала меня в крохотной баньке. Видимо, ритуально или что-то вроде этого. Сопротивляться я не стала, но чувствовала себя неловко.

Небольшой дворик Данилиных утопал в цветах, компактной полосой шли тучные овощные грядки. В доме пять комнат. Везде чисто, ухожено. Отдельным домиком стояла летняя кухня, где суетилась мама Оля, стряпая завтрак.

У Валентины с Анатолием двое детей: сын Игорь и дочка Олечка. Очень ладная семья. На тот момент без особых проблем. В закутке рядом с гаражом блеяли козы-кормилицы, чей реликтовый пух и шёл на вязание платков. И не только. Шарфы и шапки, носки и варежки, перчатки и карпетки – всё вязали из козьего пуха. И уж, конечно, тёплые дремучие кофты и жилеты – для сугрева души.

На моей родине пуховые козы не водились, деревенский народ обходился овечьей шерстью. Зато носки получались куда прочнее козьих, хоть и не такие мягкие. Мне было интересно всё. В Новой Анне, городе Новоаннинском, я не бывала раньше. Городок оказался очень похожим на мой Кирсанов, но как-то позакрытее, поугрюмее. Городков таких тысячи по России, но для меня было важно, что именно этот – родина Василия, колыбель его поэзии. По большому счёту как человек он дорог лишь кругу своих родных и близких, а как поэт – очень, очень многим. Об этом и речь! Сочиняющих множество, поэтов – единицы. Как мир в капле росы, в каждой строчке Макеева отражается вся или почти вся крестьянская Россия. Таково свойство его поэзии. Пишет вроде бы о малом, а получается – об огромном поднебесном мире земной красоты, любви и страдания.

И я еду к нему в родной хутор Клеймёновский, волнуясь до того, что влажнеют ладони. На мне красивый клетчатый костюмчик, губы накрашены, щёки припудрены. Несколько раз достаю зеркальце, смотрюсь, беспокоюсь, придусь ли по душе Васиной маме. Ведь еду-то практически без его приглашения! Может, потому он и не писал мне, что сам трусит, коли не принял окончательного решения относительно нас. Эта встреча всё прояснит.

По сторонам не оглядываюсь, смотрю только вперёд, и мы подъезжаем наконец к высокому голубому забору, к дому с палисадником под окнами.

Валентина открыла калитку и легонько подтолкнула меня в спину. Посередине двора стояла пожилая натруженная женщина в тёмном переднике и светлом платочке, повязанном вокруг головы. Неуверенным шагом я пошла к ней. Само собой сказалось:

– Здравствуй, мама.

Мы обнялись и обе заплакали. Заплакала Валентина. А в кухонное окно, почти прижимаясь носом к стеклу, напряженно смотрел Василий. Эта встреча была для него судьбоносной, чего уж скрывать! И он вышел на улицу.

Мать обернулась к нему, воскликнула:

– Сынок, да какая же она ладная, хорошая! А ты говорил, что чересчур большая.

– А то маленькая!

И все рассмеялись.

Василий повёл меня показывать дом, дворовые постройки, огород, безнадёжно запущенный сад, терны, подвёл к Панике, оказавшейся совсем близко от усадьбы. Там мы и поцеловались.

Вернулись к уже накрытому на улице столу. Женщины всё чего-то подносили, теснили тарелки: отварная домашняя курица, миска с золотыми от щедрого масла варениками, овощной салат, жареные грибы. Уселись.

– Ой, а щи-то! – всплеснула руками хлопотунья-мама.

Разлили по тарелкам густые наваристые щи. И мне вспомнилось макеевское:

Парные щи в щербатой чашке,

Прозрачный, хрупкий холодец,

И мама, тихая от счастья,

И чуть подвыпивший отец…


– Грибы я сам собирал! – хвастался Василий, налегая на жарёху. – Для тебя старался.

Но меня манили плавающие в масляной сыте вареники с творогом.

– Ну, давайте ещё по одной! – Анатолий подплеснул в стопки магазинной водки. – А то нам ехать надо.

Сам он не пил – за рулём! Валентина обещала налить ему дома. Договорились, что за мной они приедут через два дня. Отпуск кончался, впереди – рабочие будни. Василий оставался ещё на пару недель.

Проводили Данилиных, и я полезла в сумку за подарками и гостинцами. Протянув матери шаль, сказала:

– Это бабушкина, семейная реликвия. Крёстная сама предложила.

Мать молча приняла подарок, осторожной рукой погладила шерсть. О нас с Василием ничего не спрашивала.

Не успели убрать со стола, как подъехали бочаровские родственники: сестра Василия Наталья, её муж, тоже Василий, их дети Лена с Володей. Опять сели за стол. Наталья рассматривала меня придирчиво, в упор. Может, показалось – не знаю.

Когда и Макаркины уехали, Василий повёл меня на дальний сад смотреть Фетисов плёс и сенокосное угодье. Плёс разочаровал. Видно, что глубоко, и лилии цветут на воде, но ни мостка для купания, ни обихоженной обережи. Повсюду бобровые рытвины, заросли крапивы. Окунуться в воду не потянуло. Подумалось об иле и пиявках. Бр-р-р! Но какая тишь! Какая эфирная благодать! Часть сена уже смётана в копны, часть – ещё в валках. От запаха свежего сена заходилась душа.

– Ты почему не отвечал на мои письма?

– Не поверишь – то дождь, то почтарка болеет. Почта-то в Вихляевке! И твои письма не сразу приходили, зато по две штуки разом.

– А Чапаева получил?

– Получил. Смешно, в самом деле.

В самой дальней, Васиной, комнате мать постелила мне на отдельном диване. Думаю, из стеснительности. Мы беззлобно посмеялись над её наивным целомудрием и легли вместе. А в ночь у Василия стало сводить живот. Отравился грибами. Рвота, понос – ужас! Навела ему слабый раствор марганцовки, заставила выпить через силу. Помогло. Но промучился он, бедный, до утра. И мыла я его, как малого ребёнка, на заднем дворе, мазала воспаленные до красноты участки кожи детским кремом.

– Да, хорошие были грибы! Может, перестояли в сушь? А я, дурак, уплетал за обе щёки! – горился страдалец Вася.

А мать так и не спрашивала ни о свадьбе, ни о совместном проживании.

В Волжский приехала в смятенном состоянии. Кухня сверкала свежей голубизной, а на душе кошки скребли. Что-то скажет он, когда вернётся?

Ещё в Клеймёновке я попросила Елену Федотьевну рассказать, каким был Вася в детстве, откуда в нём такая тяга к чтению и стихам. Мать отёрла губы передником, стала рассказывать:

– Он был хороший мальчик, с детства умный. Посажу его на лавку, а он смотрит строго, как большой, как будто чем-то недовольный. Всплесну руками, спрошу: «Сынок, блин ты мой пашаничный, что же ты так строго на мамку глядишь?» Молчит. Иногда соберёмся всей семьёй: отец, я, дед Алёшка, мать Олька – начинаем допытываться: «Васюшка, ты, когда большой вырастешь, станешь богатый, кому шубу купишь, кого будешь кормить?» Отвечает: «Маму Олю». – «А мы как же?» – «Вам – чего останется!» Мне аж до слёз было обидно. Но чего с дитя спросишь? Мы-то с отцом весь день на работе. Он комбайнёр, я на прицепе, а сынок с мамой Олей. Она его любила, как родного. Муж-то её, Матвей, на войне сгиб, а у неё дитя малое, Валя. Так все вместе и жили, одним двором. По ночам мать Олька овчарню сторожила. Чтобы пожалеть нас со Стёпой, дать выспаться, заворачивала Васюшку в ластиновую шубу и несла с собой. Овечки блеют, сынок посапывает. Такая жизнь вот была. А к пяти годам выучился Вася читать – и ничего больше не нужно! Нет, он и на салазках любил зимой кататься, и с ребятишками озоровать, а придёт домой, отогреется – снова за книжку. Потом, уже в школе, стали у Васи глазки краснеть. А всё от книжек! Дед Алёшка посоветовал выучить его на гармони, отвлечь от чтения. Купили гармонь, попросили Ивана Бочкова показать лады. Вначале показалось ему интересно, а потом разондравилось. Книжки пересилили. У нас в соседках жила вихляевская библиотекарша, иногда не хотела отрываться от домашних дел и шесть километров топать, чтобы Васе книжки поменять… Дала она ему второй ключ со словами: «Пусть читает. Большой человек, может, вырастет?» Нет, я на сынка не пожалуюсь. Пойдём, бывало, колхозные подсолнухи пропалывать, он резво свой рядок пробежит и на наши с матерью Олькой рядки переходит, помогает. Всегда любил быть поперёд всех. А стал стихи сочинять – мы думали вначале: баловство, пройдёт… А оно вон как вышло!

Мать говорила плавно, тихим речитативом, а я верила и не верила. Да, конечно, он был таким, и многое в нём осталось от детства, но знает ли она сегодняшнего сына, его способность быть упёртым, жестоким, небрежным?

– Сейчас он совсем другой… – осторожно вставила я.

– Москва его попортила, литературный институт… Легко ли из хуторской простоты очутиться в этом кипящем содоме? Я ездила один раз, чуть без ног не осталась. И выпивать он там приучился, и гордость лишняя в нём пошла… А нешто он не добрый! Добрый, я же чую. С женитьбой ему не повезло – так оба виноваты! Думаешь, она ему сюда не пишет? Пишет. Как-то прислала письмо, позвала отдыхать на море вместе. Уж и не знаю, к чему это! А сердце материнское болит. Уж ты пожаливай его.

В лад материнской речи вспомнились строчки Василия из стихотворения «Материнское благословение»:

На подмогу и жалость женщины,

Мама милая, благослови!


Встретить Василия я готовилась голубой кухней, васильковыми занавесками, полноценным обедом и… новой шифоновой блузкой персикового цвета. Он войдёт, а я стою – вся персиковая на голубом фоне!

Так всё и вышло, но с небольшим недочётом: к его появлению на пороге не успела надеть юбку. Честно, не успела. Кто-то, наверное, скажет: специально выпендрилась! А хотя бы и специально. И что? Повела его на кухню, сказала:

– Под цвет твоих глаз. Нравится?

– А выпить что-нибудь есть? Я чертовски устал.

Пока разогревался обед, Василий принял душ. Вышел, показал растрескавшиеся до мяса пятки:

– Смажь чем-нибудь…

Вместо придуманного мной пасторального сюжета реальность обернулась бытовой правдой жизни.

За столом мне не терпелось спросить, что сказала мать о моём приезде, как я ей показалась. А он сказал:

– Давай я почитаю тебе новые стихи. Слушай!

Всё дожди никак не перебесятся,

На земле печальный неуют,

Оттого что молодому месяцу

Оглядеться тучи не дают.

Может, люди радость проворонили,

Может, звери этому виной,

Но висит проклятием над родиной

Третий день унылый сеногной.

По ночам невесты не невестятся,

Соловьи прибаски не куют,

Оттого, что молодому месяцу

Оглядеться тучи не дают.

Надо избы новые закладывать,

Надо песни старые певать,

Надо лица милые угадывать,

Надо косам память отбивать!

Но скулит и стонет по-собачьему

На земле печальный неуют,

Оттого что солнышку казачьему

Оглядеться тучи не дают.


И таинство это длилось долго – счастливое для обоих. Он читал, я слушала, подперев ладонью щёку.

– А про меня ничего не написал?

– Сейчас найду. Вот!

Глухим ли стал, с ума ли спятил,

Не различая ничего,

Стучусь с отчаянья, как дятел,

В берёсту сердца одного.


Плакучий лист – мой брат по крови,

Что вербой ронится в тиши.

Обил я осенью пороги

Одной придирчивой души.


Печаль за пазуху не прячу,

Люблю за совесть, не за страх.

Ущербным месяцем маячу

В одних колодезных глазах.


Я поздно понял, а не рано,

И вот исправиться спешу:

Одна на свете несмеяна,

Которую не рассмешу.


Её ж нимало не тревожат

Догадки ветреной молвы,

Что не сносить скорей, похоже,

Одной усталой головы!


Я слушала и затаённо думала: «Что дальше? Что же дальше? Опять никакой ясности! Его сенокосы – это же и мои сенокосы, и моя жизненная страда. Главный укос конечно же не сено, а стихи, вписанные неуклюжим почерком в простенькие блокноты с загнутыми от паницкой влаги и ветра уголками. И какие стихи!» Но сердце знало: пока все наши сенокосы – это сенокосы разлук.

«Глухим ли стал…» меня разочаровало. Не таких стихов я ждала от него.

Тридцать три ненастья

Подняться наверх