Читать книгу Мои философские размышления здесь, на Камчатке. Том 3 - Александр Северодонецкий - Страница 12

Глава 109. Тот супрематичный «Черный квадрат» Казимира Малевича, наводит меня на мысль об черных и длинных тоннелях и часто о нашем туннельном видении нами всего окружающего нас мира

Оглавление

Теперь вот мыслю я о тоннелях и о всём тоннельном нашем видении мира и о самом нашем мышлении, как и любой в узкой области ученый, чем глубже зарывается в дебри науки только своей, тем менее он видит всё вокруг него, происходящее рядом, и вовсе он не видит другого, такого же как и он ученого, но копающего такой же довольно глубокий колодец и им всем таким людям нужен такой, как я прекрасный всё видящий философ с кругозором таким широким от горизонта до горизонта какой и есть здесь у Тихого океана, чтобы все явления, добытые ими в тех своих глубоких колодцах этих еще и как-то им бы осмыслить, еще и все как бы их суммировать, чтобы всё это воедино сопоставить, и чтобы сделать, затем синтетические и обобщающие выводы свои, как бы поднимаясь на новую ступеньку самого их знания и понимания их окружающей действительности.

– Как и мой пример, детям своим, когда не раз и не два, наставляя учиться их: про капитана подводной лодки, и про капитана корабля надводного и даже о командире самолета рассказывал я им, а то и о командире нового космического корабля…

– И, видят все они на абсолютно разное расстояние, и возможности у них довольно таки разные… Да и горизонты видения у них еще так диаметрально отличаются.… И, вероятно, и весь кругозор их профессией определяется, и даже тем, какой и где ВУЗ они закончили университет им. Баумана в Москве или в Санкт-Петербурге то морское или военно-морское училище им. адмирала Макарова, а то и школу космонавтов им. Юрия Гагарина, что где-то в подмосковном Королёве…

– Да и, дрожь меня даже теперь пронимает, как вспомню те свои детские первые ощущения познания мира окружающего, те мои впечатления от его новизны и страха по-человечьи обычного, и свойственного любому живому существу, даже еще не знающему и не понимающему всей философии жизни нашей, как таковой и как поистине уникального и единственного божественного явления земного, когда ничего лучше, ничего краше и ничего совершеннее, и придумать ведь нельзя, ни самой эволюции нашей, ни самому Мессии и Господу Богу Иисусу Христу нашему только вот и способному на такой вот удивительный подвиг.

– Вот и за квадрат черный-пречёрный тот Малевича Казимира супрематичный «Черный квадрат» коллекционер не такой уж и богатый платит ведь не за само это прекрасное и высокохудожественное произведение. (А этой красоты и особой ценности в нём и в помине ведь нет! Уверен в этом я! – это я так думаю между прочим и между этих длинных строк). А он, уж наверняка, платит свои кровные, и свои заработанные, и даже отложенные он их платит за фамилию его и даже, за ощущение своё то детское, сидящее, как Фрейд писал, давным-давно где-то там в глубине души его и даже, оно не исправимо даже кислотою сильною во всей подкорке его… Он, именно тот коллекционер прижимистый, платит свои и реальные деньги за то своё пусть и детское искреннее ощущение, а может это его ощущение еще и первородный страх за жизнь свою того узника концлагеря Маутхаузена, который чудом избежал той черной топки круглые сутки горящего внутри крематория? И у него, на всю последующую сознательную жизнь тот её узкий квадратный, как и у квадрата Малевича Казимира проём, остался и теперь его сознание настолько по-особому так у него тоннельно сужено до того, как ему кажется маленького квадрата той концлагерной Заксенхаузена или Маутхаузена той его закопченной черной сажей топки, что она ему каждый день теперь по ночам беспрестанно снится и он, согласен платить, и не раз, и платить теперь все свои последние 32 миллиона долларов, чтобы те его каждодневные ночные избыточные ощущения из подкорки его идущего в сознание его страха на грани самой его жизни и даже на грани смерти его, в памятном мне мае 1945 года в том же Заксенхаузене, Маутхаузене или Равенсбрюке, а то и в Саласпилсе, и за той квадратной чугунной, испачканной сажей черной топкой ведь настоящая, но уже другая их вечность была бы и его, и вся моя сингулярная бесконечность закончилась бы, и не было бы этого моего сегодня, и не было бы у него у коллекционера, заработанных непосильным трудом его этих его тридцати двух, нисколько не нужных ему долларовых или в фунтах стерлингах для всех и для кого-то вожделенных миллионов и, даже этих зелененьких их из США долларов.

– И вот только теперь, уплатив их те миллионы, как же он рад свободно дыша, ощущать и еще раз за разом понимать, что видит пред собою только этот магический супрематичный «Черный квадрат», а не ту ужасную для его сознания лагерную топку, и там, в глубине его полной и закопченной по краям черноты именно теперь нет того, всё поглощающего красного, нет теперь того полыхающего оранжевого плазменного низкотемпературного только в шестьсот градусов блеклого желтого пламени, превращающего и могущего превратить именно его жизнь буквально в ничто, в какую-то никем не ощутимую колеблющуюся плазменную теперь внеземную сингулярность, превращая ранее до этого всё живое, ранее всё дышащее, ранее всё еще и так искренне страдающее, как и сам я в какое-то молекулярное клубов пара и в месиво самого едкого того концлагеря дыма и плазменных языков того солнечно-желтого пламени горящей беспрестанно лагерной топки, а еще и, сочетания только нашего добра, и того вселенского не человеческого зла, да и моей сегодняшней полной ненависти и даже разочарования во всех людях

– И, поняв это, и еще, осознав истинную цену имени Казимира Малевича, а не творения его, зовущегося теперь супрематичный «Черный квадрат» я нисколько не корю того нисколько неизвестного мне прижимистого коллекционера, заплатившего те свои личные тридцать два миллиона долларов за сам это черный для него символ, заплатившего за призрачность душевной пустоты его, выгоревшей давным-давно и тогда в том лагерном желтом пламени, оставляющем после себя под колосниками чугунными серо-черный рассыпчатый пепел и оставлявший только память бездонных глаз у кого-то открытых, а у кого-то из тех узников другом его прикрытых в последний тот момент, когда уж наступает наша поистине вечность и в мгновения когда наступает вся наша бесконечность, когда только наша память не может упокоится и не дает ему до сих пор спокойно, чтобы ему уснуть. Навеки теперь ему уснуть! Он без сожаления платит не мои же те зеленоватые как эта трава доллары. Также я нисколько не корю того коллекционера, который остался для меня инкогнито и он не захотел мне раскрыть даже своё имя, которым его нарекли влюбленные в жизнь родители Абрам ли, Макар ли, Ивнат ли, а может и дед или бабка его крестили в ближайшей деревянной церквушке, сгоревшей как и дом мой в том горниле не той киношной и не той постановочной, и даже некоей семантической, а уж наверняка, для них всех реальной кровопролитной той войны, так как её страшное дыхание они ощущали шкурой своею, да это мне теперь-то и не так важно, и не так существенно какое имя их Станислав ли, Борис ли, Архип ли, Василий ли, Федор ли для моего понимания всех ощущений моих нынешних. Теперь и сейчас, важно только то, что я понял, и что я осознал, что тот коллекционер фактически списывая те деньги со счёта своего не малого он ведь платил и рассчитывался за свои те из самого концлагеря Матхаузена, из Равенсбрюка или из того же Грюнвальда памятные только ему и за только те его прошлые ощущения, как и я именно теперь, смотря на фото моего брата Бориса, вспоминаю ту невероятно теплую и невероятно практичную суконную чуть коричневую гимнастерку брата моего старшего Бориса, еще со значками его армейскими, которая так меня в то моё четырнадцатилетнее время грела только меня его особым и родным для меня братским теплом и она, своим чуть колючим сукном по-братски обогревала еще душу мою, чтобы затем и сейчас, мог я о том счастливом и в чём-то о том беззаботном времени и вспоминать, и еще так долго по утру или вечером размышлять, излагая теперь все то на бумаге белой, как снег этот камчатский, который с октября и по май как неким теплым одеялом покрывает здешнюю землицу олюторскую теперь и мою, теперь и сына младшего моего да и внуков моих. И, будь я тогда хоть чуть постарше, и будь я хоть чуть посмышленее, и даже будь я чуточку поопытнее, и та не раз стиранная, и много раз перестиранная мамой моею братская гимнастерка лежала бы теперь у меня на особой, специально для этого в шкафчике, выделенной полочке в квартире или в том особом братском музее моём, и я, прикасаясь к особой её, выстиранной не раз шелковистости, знал бы, что это брата старшего моего Бориса гимнастёрочка, та по-братски особо теплая, та еще послевоенная суконная гимнастерочка его, в которой и он, и я так долго ходил, и он, когда служил в ракетных войсках, когда Никита и еще Хрущев на Кубу те ракеты и те все ракетные войска в своём революционном запале тогда в 1961 году посылал, нисколько не думая о роковых последствиях, и он их туда на революционную Кубу посылал, чтобы только Мир, чтобы только утихомирить их всех масонов американских аппетиты и их особые к золоту тому концлагерному апетитики…

– А уж, правильно ли он тот Никита еще и Хрущев и делал, то теперь и не мне судить, так как тогда и в то время, когда он принимал своё историческое решение, и может то было еще и его то особое его личное туннельное видение окружающего мира из того многим памятного 1933 его года, когда он сам, участвовал в такой революционной предвоенной круговерти, боясь и, прежде всего, за семью свою, боясь за сродников своих, и, естественно, боясь за жизнь свою, будучи первым секретарем ЦК КПСС моей Украины тогда, ставя миллионы украинцев и не только в ничто, и ставя свои карандашные, и красным, и даже синим карандашиком подписи, как Украинской КПСС Генсек, на тех расстрельных списочках, так как он уж, не ставить свои те завитки и убористые завиточки ведь не мог именно он из-за всегдашнего нашего и лично его человеческого животного того особого страха, и еще из-за его боязни, что-либо и как бы в противу сказать и чтобы высказать долго, дожидаясь того своего 1959 года, чтобы уже на ХХ съезде КПСС, набравшись смелости дать правдивые оценки им всем и даже оценки самому себе. Да и еще потому, что хоть один разок, не поставь он тот свой размашистый росчерк на тех расстрельных списочках, где судьбы сотен и тысяч людей, где их жизни, за которым следует неминуемо выстрел черного-пречорного, как и «Черный квадрат» Казимира Малевича нагана и маузера кем-то в тиши кабинета, старательно начищенного до антрацитового блеска его.

И хвала ему, и хвала его отваге, да и смелости его, и хвала его терпению, и даже хвала моя его особому мужеству, чтобы терпя и чтобы перенося издевательства самого Сталина ему самому всё же дождаться своего того урочного часа, чтобы только сказать всему народу и сказать всем нам, и прежде всего, вероятно сказать тогда самому себе, и еще своим сыновьям, что да, был еще как виноват, но как еще сам каюсь, как сам винюсь, а пошел для осознания той несправедливости ведь не один годок, а целый десяток таких долгих лет и все то надо было и ему, как и Калинину, жена которого в ссылке и под надзором, и все то вытерпеть – это тоже настоящее их мужество и только их настоящая отвага, чтобы в той стае «волков» им как-то выжить и еще как-то выдюжить. Именно это их терпение и можно назвать их тем героизмом, чтобы хоть на закате жизни сказать, чтобы на закате жизни признать свою вину и, повторить это не раз, и еще не побояться. А мне то, в те времена в 1961 году было всего одиннадцать лет и ни судить, и ни решать я естественно еще в силу возраста своего и в силу своего суженного мировоззрения и не мог, и даже не имел такого права, так как еще был в том и в таком возрасте, когда и мыслил по-другому, и воспринимал всё именно из своего, как теперь бы я сказал – из своего узкого и такого длинного под железной дорогой идущего «туннеля» из моих Савинец в ту соседнюю Довгалёвку, так как горизонт видения мой был именно в то мое время сужен до невозможности, до того малюсенького клочка неба, которое выглядывает в то овальное его длинного туннеля отверстие.

Я еще в свои те одиннадцать лет не мог ни решать, ни даже что-то там оценивать, так как не пришло то и только моё историческое Время, и только моё Время, когда человек и смотрит, и когда человек видит, и человек анализирует, и человек сопоставляет, и даже все вокруг философски оценивает, и он размышляет, и он делает выводы, и он принимает те значимые и ответственные для судеб наших решения.

И тогда, вспомнишь ту народную мудрость, что и дерево надо посадить, а то будет в 1964 году, и дом построить надоть, а это состоится и в 1969 году, а затем в 1976, когда с помощью братьев и семьи мы с женою оплатим свой кооператив, получив кредит в 9 тысяч рублей под 0,3 процента годовых на 13 лет и даже, в 2013 году, когда мы, собрав немного деньжат, заложим фундамент своего дома под Липецком рядом с сыном младшеньким нашим, и сына родить, а это радостное событие случится и в 1976 году, и, затем в 1984 году, когда радость сама в душу твою, придет и, когда приходит к мужчине настоящая ответственность за семью и, даже, осознание своей роли земной и, исполнения той генетической твоей сути и некоей программы предков твоих, когда твой половский род нисколько не угасает, а живет и еще развивается, заполоняя все земные просторы сыновьями, внуками твоими и только твоими.

И тогда, такое щемящее ощущение важности твоей, значимости твоей для всех них, для их философского осмысления смысла жизни нашей и, когда ты фотографируешь сына старшего Алексея у памятник прадеда его Якименко Ивана Андреевича в его, моих и наших степных Савинцах ты это ясно видишь, а когда ты также фотографируешь внука своего Даниилу на могиле также прадеда его Клышникова Павла Кузмича в его героическом и также символическом Содатском, что в Белгородской области и в Старооскольском районе, так как и прадед внука твоего также участник сражений на той Великой и Отечественной и был ранен, то ты видишь на Солнце этом в их глазах одновременно отблески и невероятной и непередаваемой их радости сопричастности к самой великой истории, и даже ясно видишь ты отблески, некоей слезинки то ли от ветра, то ли от их генетической глубокой корневой памяти их правнуков, изнутри их идущей радости, когда они могут здесь на этой землице стоять и безмерно радоваться, что они живут и, что они сами творят, и что они созидают сегодня и даже, сейчас.

Мои философские размышления здесь, на Камчатке. Том 3

Подняться наверх