Читать книгу От мира сего. Рассказы. Из дневников - Гелий Ковалевич - Страница 14
Рассказы
Далеко, далеко за морем
ОглавлениеНа пятьдесят шестом году его жизни, ранней весной, близ селения Антиб.
Южная, грязная теснота известняковых домов – что-то, пожалуй, крымское, гурзуфское, если бы не эти мертвые, посбитые мистралем лозины, зеленью все лето прикрывавшие стены до плоских крыш. Как худой парус, с треском отдувало их и колотило о камень.
Он сидел, криво разбросав под столом тяжелые боты, смотрел на булыжник мостовой сквозь еще зимние рамы. Он чувствовал положение ног и тепло грубого меха. На столе и на комнатных стенах разрасталось, сникало солнце, блеск лежал полосами с рыжими подпалинами по краям – Бунин косил строгое веко.
Крепкую небольшую сухую голову он держал, однако, высоко и твердо и, в ожидании внятного звука в себе, страдальчески раздраженно следил за суетою теней на холмах и в облачном беге: ощущение небрежного несоответствия позы со строгостью его ежеутренней мысли, казалось, отдаляло удар, эту ясную жуть первого слова.
Он встал ото сна со внушением: гостит человек на земле. Сон был длителен. Но помнилось только чувство, с которым проснулся: мизерны и банальны радости наши! Бога нет, стало быть, ничего не обещано человеку, а время его скудно. Жизнь есть рай, но во веки веков не будет этого знать человек…
Печальным Бунин поднялся из-за стола. И когда он, думая сойти к заливу, оделся с тщательным обыкновением в свежую сорочку с отогнутыми на стороны концами тугого стоячего ворота, повязав новомодным вялым узлом галстук, ощупывая при этом горло, обтянутое все еще молодой крепкой кожей, – утренняя его печаль, заметил, хороша и к лицу.
Сырая дорога в холмах была открыта блеску залива. Редкие встречные, катившие свои ручные тележки с рыбного базара, как в русских деревнях кланялись: «Доброе утро, сударь». Бунин кивал. Пригревало солнце сквозь тонкий реглан, пружинила отличная кожа ботинок, приятно было ее скользкое соприкосновение с замшей калош. «Боже, какое это чудо – весна! Даже на милой и навеки чужой земле… А в России о сию пору метели уездные!» – сердито и рассеянно твердил он, но глаза его были влажны.
Полгода, шесть зимних месяцев, прошло со дня, когда он завершил писание «Митиной любви», и на том кончилось его прибежище в мире, где были «наступающее лето, небо, облака, солнце, теплый ветер, хлеба в полях, села, деревни, девки… стихи в старых журналах», как кончилось оно и для Мити…
Писал он легко, несколько даже презрительно по отношению к собственному удивлению: откуда что приходило, откуда бралась в нем жестокая ясность? А вот-таки бралась! Он жил постоянством горького удовлетворения собой и сейчас, в пути, думал о себе…
Он обедал в полдень в портовой таверне, где снова неплохо готовили из-за ожидаемого наплыва туристов.
Высотою разделенных арками узких зальцев, бедной тишиной таверна напоминала сельскую церковь. Но пахло здесь морем, аптекой. Окна, проветривая, открывали на залив, и йодистый запах держался свежие утренние часы. Как раз в полдень – всегда странно точно – появлялась за окном пара: больной старик в пальто, с тростью, в соломенном нелепом канотье, сопровождаемый дочерью, тоже очень немолодой. Передвигался он мелкими и поразительно быстрыми шажками, все время будто падая. Иногда дочь оставляла его, и, освободившись, старик далеко убегал вперед на своих стремительных шаркающих ножках – совсем как заведенный. А дочь шла позади, наблюдая… Бунин смотрел на них, как на привидения.
Он долго курил, выпил безо всякого, впрочем, вкуса бутылку сухого сицилийского вина.
Потом он гулял по набережной, поглядывая на качание теней под боками старых лодок, думал, вспоминая о Волге, о собственной молодости… Ему были слышны голоса где-то внизу и порожний, деревянный звук при ударе лодок борт о борт. Погода была на переломе: небо и яснело, и мглилось.
Обычно в дни большой работы он сейчас же направлялся домой, не позволяя себе отвлечений. И каменной дорогой шел быстро. Вид его был нелюдим, взгляд высок и достоин, словно предстояла ему некая миссия. И, войдя с каменных ступеней в свое временное каменное жилье, садился к столу, чтобы написать положенную раз и навсегда дневную страницу.
Но сегодня день казался особым. До́лжно было приступить к размышлениям тяжелым: что есть жизнь человека? Уже очень давно, в пору, «когда была Россия», Бунин завещал себе этот срок. Но не был готов – в той мере, в какой надлежало. Вновь убеждая себя: нечто от разума не дает ни покоя, ни простоты, нужных человеку для ощущения своей принадлежности природе. Это телесное чувство! Разум его оскорбляет…
В сущности, он не любил и избегал самовнушений такого рода, они были не в его духе. Да и не утешали. Это был снова день бегства: когда в тусклом утре разглядел полуденную приветливость неба, представил себя в дороге и у рыбачьих причалов, в винном возбуждении, вызвавшем предвкушение свободы.
Набережная сворачивала, забирая круто вверх, – уже и не набережная, просто улица над заливом. К воде вели обрушенные, истертые ступени, не такой уж, верно, давней кладки, но восхитительно запущенные. Залив был то ультрамариновым, то делался серо-зеленым и вдали горбился, как под луной. Нечто неправдоподобное.
И вот, спускаясь к воде, услышал он быстрые каблучки и остро почувствовал что-то нездешнее в них, в их энергичном легком взбегании со ступени на ступень, скосил глаза и увидел женщину почти рядом с собой. Молода, в ловкой жакетке, крупные уверенные колени, лицо явно русского типа… светло-карие раскрытые глаза: как она глянула ими!
Ах, женская молодость, беспечное изящество, каблучки так и летят! Куда, чему навстречу?
Бунин брел по сырому и плотному, как камень, песку. Он был взволнован. Удивленно время от времени качал головой: в глазах живость, внезапно откуда-то появилась… Кто она? И мысленно произносил с силой и горечью: «Видение, видение!»
Живешь, дышишь одним – надеждой на беспечальную легкую связь, тайно воображаешь греховные утехи… Казалось бы, наконец и встреча.
Но какая далекая даль – жизни и лет – между ними!
Холодно и иронично Бунин прислушался, приостановившись, к затихавшему сердцу. «И чувством молодости странной, как будто после похорон, кончается мой сон туманный!» – подумал он стихами, сочиненными им где-то и когда-то.
За полдень стало моросить, бросать ветром в окна, в мостовую; запахло пресностью мокрой пыли, скоро смешавшейся в воздухе с солью моря.
Бунин сидел в тесном рыбачьем кабачке. Он изредка бывал здесь – заходил из-за ненастья, непонятно зачем, несмотря на грубую толкотню и с годами все возраставшее в нем недружелюбие к этой так называемой простонародной непосредственности, выражавшейся, как и везде, одинаково. Было дымно; в помещении с разноцветными шаткими столиками, прожженными пеплом сигарет, тоже казалось сыро от дождевых лужиц на низеньких подоконниках. Щелкал бильярд, в глубине стоял табачный туман. Одолевая зевоту, Бунин переводил взгляд с окна на дверь, которая, впуская или выпуская, отскакивала и захлопывалась, грохоча тяжелой блочной гирей…
Кончалось всегда одним и тем же – скукой, сидением до какой-то урочной минуты.
Господин в лиловых штиблетах прошел мимо с маленькой тугощекой девицей – скованно и с достоинством. Устраивались с двиганием, переставлением табуретов, оглядыванием. Наконец, тесно склонившись над столиком… Поднимаясь, Бунин взглянул еще раз. Нет, восхитительно, какая скромная банальность: зелень намокшей шляпки и этот отсвет желтого крашеного стола на девичьем румянце! Почему бы господину не обращаться к ней с ласковым: «Яблочко мое!» Имени ее, конечно, не знает.
Да и зачем знать? Вот ему, например, все, что составляет жизнь молодой женщины, в полдень им встреченной, ему, человеку как бы без роду, без племени, вечному узнику собственных чувств?.. Слова, каторжное придумывание обстоятельств, волнений! Есть лишь счастье мига, счастье быть застигнутым хотя бы вот этим – стуком каблучков, мелькнувшими широким раскрытием глаз… и продлить этот миг в воображении уже корыстно, с неким намерением…
И она, уличная девица, живет жизнью поддельной, поддельной молодостью, красотой. И тоже жизнь, пусть ее трагическая изнанка, способ обмана, но жизнь!
Утром он пил кофе за письменным столом, думал о «даме у моря», стал писать с привычной внезапностью… И закончил «Солнечный удар» близко к вечеру.
Он долго смотрел в окно, за которым было пустынно и по-прежнему текла мглистая сырость, и чувствовал, что у самого «разрывается сердце»: чем-то безмерным представлялась Россия… словно бы и не существовавшим никогда!
Март, 1966