Читать книгу От мира сего. Рассказы. Из дневников - Гелий Ковалевич - Страница 5
Рассказы
Тмутаракань
ОглавлениеВсе вокруг скверно состарились…
Еще узнаваем тот или иной: дернется на лице мучительно-живой тик, и проступит отдаленно знакомое. Увядшее, бледненькое. Мне смешно, не больше.
Однажды на вечер выпускников института (десятилетний юбилей) явился дряхлый уродец и перепугал: кто? кто такой? Потом брезгливо обнаружили – сокурсник. Да, видно, был в тяжком недуге, впоследствии и доконавшем беднягу. А тут по-российски смиренное и повальное одряхление. Оптом доживают свой век…
Ну, вот эта уличная, мельком, встреча с давним моим воздыхателем. Декабрьское бесснежье, слякоть, одет дурно (донашивается), личико тусклое, обывательское, во взоре бездна… Я отвернулась к магазинной витрине. Его отражение налипло на мое в мутном стекле и стерлось. Я видела, как человек удаляется, и впервые не позлорадствовала. Мои волосы искрились на воздушной сырости, а шея, щеки в отсвете красного шарфа, казалось, обожжены.
Не люблю своего лица. Никогда не любила. До такой степени раздражало несоответствие представлений о себе с явным полу-уродством: манера облизывать сохнущие губы, ведьмино косоглазие и усики, я усатая. Странное лицо. Как бы и не мне принадлежит. С гримасой отпугивающей страсти… Обращенной внутрь.
Действительное уродство или маска, под которой нечто, еще не выраженное, младенческие, не установившиеся черты? Бесконечные их пробы – мой истинный облик?
Зато, когда голая разглядываю себя перед зеркалом, изобретая несусветные позы, то поражаюсь: с каким вкусом вылеплено тело. Пожалуй, избыточным. И не меняюсь с годами – загадка. Ни единой сухой или вялой линии. Да нет, так не бывает! – хочется мне сказать.
Девочкой я сочиняла в забаву что-то вроде стихов. Эти сведенные в созвучия словесные пары!.. Воображались дамы и щеголеватые кавалеры на блеске паркета, в струях свечных огней, в чопорном менуэте… который сопровождали внезапно совершаемые соития – музыкальные слияния двузвучий. «Красноречивей ты, когда я нем. Свое молчание с моим сверяешь…» Впрочем, каждый раз сжигала над конфоркой газовой плиты. Вслушивалась в трепетанье пламени и кусала губы. Взгляд становился беспокойным, меня душил хохот. Наверное, кто-то из моих отдаленных предков кончил на костре… Неостывший пепел жжет мое сердце!
Я могла бы выйти замуж юной девственницей. Классический вариант, под любезную мне старину: помолвка, визиты, взаимное испытание чувств… Но никакого венчания (кто бы настоял?).
В доме мужа двоюродной сестры по пятницам иногда устраивались сходки непросеянного гонимого авангарда. Что-то сладенькое и безобразное вместе, вкрадчивость (включая нарочитую трезвость – лишь чаепития). А манера говорить, держаться, полутьма от зашторенной единственной лампы (непременно!)… Читали стихи, раскачиваясь на цыпочках, словно кликушествовали. Я в самом темном углу со своими усиками. «Вам нравится?» Морщу верхнюю губу, быстро облизываюсь. Мне кажется, что все только прикидываются сумасшедшими. Садится напротив, коленями в колени и – без обиняков: я вас нарисую, напишу! Щетина на щеках, то ли отращивал «художественную» бородку, то ли просто неряшливость. Пепельно-серый (и в пепле!) мятый свитер… Я, конечно, позволю прийти, он меня нарисует. «Зачем?» – «Чтобы понять вас и себя». Это удивило.
Прекрасно сознаю, как ему удалось поддерживать во мне это одно из самых неясных чувств.
Пока он что-то жесткое выстраивал на бумаге из углов и ромбов, я размышляла об «оливковых руках, ангельском лобике и ножках царевны» (слова, слова, пробормотанные им как бы для себя, в нахмуренности). Царевна и оливковые руки… образы моих стихотворных фантазий! Мне делалось почти дурно.
Что дальше? А то. Что вскоре призналась: «Я, кажется, влюблена!» Так и сказала. Непонятный взвив, слом… Вмиг заложило горло, и на языке – миндальная горечь. На несколько дней с ангиной я свалилась в постель.
Я влюблена (казалось), а он… он любит, он навещает. Он любит! «Люби», – разрешаю, словно снисхожу. Целует мои «оливковые» руки, лоб и больно – воспаленные губы… и уже рядом со мной, распластанной на простыне. Напряжены его худые ноги, спрашивает, чувствую ли его – всего, я отвечаю: да. Одна проваливаюсь в сон и просыпаюсь зимним солнечным утром (морозное золотое окно) – ни миндального жара во рту, ни этого подпора изнутри, державшего в состоянии взвинченности… тихая слабость, я вся в поту.
Странно, с небритым человеком (как всегда, в свитерке, распахнут, без шапки) оказываюсь у дверей загса, но он на замке, выходной. Какая непредусмотрительность со стороны жениха! Поделом ему. Стремглав переезжаю к отцу (с матерью в разводе, один), обрываю встречи. Только продлятся преследования и моя мстительная полуигра. Может быть, за пытку удушающим запахом миндаля, ненавистным теперь на всю жизнь.
Мои плечи, лицо, изображаемые им в виде сцепленных ромбов, и льстивые бормотания… Как вовремя я разгадала его несостоятельность! По невзрачной бороденке? Да нет же – по свитерку с оттянутым воротом.
Прошмыгал за спиной, не успев причинить себе нового вреда. Хотя как знать: что ему до прошлого!
Я пытаюсь понять смешную страну, где рождаются и прозябают несостоявшиеся личности, где пока живу. Скучно в этой смешной стране. То под аршином в кепке или картузе, то с беспалым барабанщиком… Под сухую, дребезжащую дробь пьяный клоун на подмостках вот-вот скинет штаны, разоблачатся дамы и господа и взвизгивающим скопом кинутся невесть куда сломя голову… трясутся, скачут, прыгают животы, бабьи груди, обрывком газеты стыдливый прикрывает свой зад – а уже кто-то очередной, волоча рукава смирительной рубашки, карабкается на помост…
Мой пятидесятитрехлетний импульсивный отец не верит, что надолго этот кукольный дом. Сие вообще его не касается, как дождь или вьюга за окном. (Он любит выразиться «поэтично».) И ерничает: оставил кафедру строительного института не потому, что я у него на руках, девица не у дел, а «инфернальности ради». «А это что такое?» – «Кабы я сам знал!» И – непостижимо – за три года на каких-то торговых сделках с импортной сантехникой сколотил миллионы. О, мой Савва Морозов дочке ни в чем не отказывает! У меня квартира, в придачу где-то на Оке затеял двухэтажную виллу…
– Сожгут, конфискуют!
– А вот, кстати, поезжай и посмотришь.
Вникай, конечный пункт маршрута… иди сюда, вот река, петлей, приблизительно здесь – и ногтем отдавливает отметину на карте.
Я не вникаю, меня не интересует дача. Я знаю, мне долго не жить. Это не мое время. Опоздала, пролетела свое.
Нет, отец не настаивал, но почему-то поехала. Словно, зажму-рясь, спрыгнула с балкона…
Пять часов автобус тащил меня по городкам, поселкам, набивая свою утробу людским смогом… сквозь болотистую лесную дебрь и мелькание то солнца, то мрака. Я задыхалась.
Потом открылся простор, и был только свет. И что-то черное на предзакатном небе. Оно надвигалось, прошло мимо окон – руинами заброшенного монастыря. Мощные стены вдавило в землю, ни деревца и ни птицы над ними. Лик бесшумного, неостановимого разрушения глянул и отворотился.
Старый булыжный городок встретил ранними фонарями, колокольным звоном. Гостиница-особняк замыкала пустынную площадь.
В паспорт я всунула и десятидолларовую бумажку. «Ждите», – зевнули в высоком оконце. Мало? Здесь не Россия? И вот уже вьется, надоедает откуда-то взявшееся зеленоштанное черноусье… предлагает «девушке отдохнуть, вместе покушать». Посидев в углу (рядок вокзальных скамеек вдоль стены), выхожу под уличные фонари – и все ласковей, наглее привязываются… что, есть муж? Зачем обижаешь, дуришь, косоглазенькая? У меня взъерошиваются волосики над губой. Перехватываю чью-то руку на плече и так стискиваю зло, что слышу вскрик.
В двухкомнатном номере, этакого совмещенного типа – покои и что-то вроде кабинета-приемной с конторским столом и стульями, – запыленном до духоты, с зимы окна закупорены, я пробыла до утра, одна наконец. И очень легко и быстро забылась. А с рассветом пропал сон. Это мое вечное невнятное волнение!
Солнце оплывало за оконными шторами, и, когда отдернула, они вспыхнули облачком пыльного дыма. Створки окна все же подались с квакнувшим звуком: словно тутошний домовенок чмокнул губешками. Я кожей ощутила его присутствие… Донесло речную свежесть, тут же свернувшуюся в пыли, как скисшее молоко.
Б-бр! Нет, за дверь номенклатурно-чердачного… Вниз, вниз, мое путешествие кончилось, вниз на булыжную площадь. Сожгла бы тмутараканью казарму!
Шла мимо ларьков, магазинчиков под совершенно бандитскими вывесками. Вчерашние физиономии, дыры зевающих ртов… Все это, временное, бодрящееся через силу, сваливалось куда-то к реке, к базарному гульцу. И стягивалось в полукружье, с середкой в виде обломанного бетонного изваяния. Я походила в реденькой толпе (местные мужики, бабы) и вышла к паромному спуску.
Брели навстречу бабули. Одна перекрестилась, заглянув мне в лицо. Меня передернуло. Набожная старушка напомнила мать: такие же вкрадчивая истовость и притворство. Я любименькая, но нежеланная… Двухлетним ребенком, на море (рассказывали), я упала с мола. Мать не заметила. Меня, голенькую, выплеснуло на песок – я не могу утонуть. Вообще я росла, что называется, сама по себе. Ни в добрую мать, ни в дурного отца-молодца. «Сама по себе?.. Вот и живи!» Я так и живу, распрощавшись с мамулей.
Паромный причал был пуст. На речную рябь натягивало синюю пленку, день был ветреный, где-то влажно стреляло развешенное белье. Я поискала его глазами и нашла – у крайней избы, с человеком, смотревшим в мою сторону.
– Виноват, на приеме у вашего отца не имел чести быть представлен, – сказал он, подойдя, и поклонился. (Короткий, воспитанный кивок.) – Михаил Александрович, с вашего позволения.
Мне послышалось, щелкнули каблуки.
– Здесь по долгу службы. А вы приехали вчера. Скверная ночевка. Позавтракать не успели…
Я отодрала волосы с лица. Какая церемонность и каков напор! – Неподалеку неплохой кабак. Всегда свежие скатерти. Вид на заречные дали.
– А потом что? – спросила я.
Он засмеялся.
– Потом вы в собственном распоряжении. Прошу, Ольга Сергеевна! – И согнул руку в локте.
Да, забавен. Манеры… Правда, легкая ироничность. Худощав, строго подтянут, стрижен накоротко, отросшая мальчишеская «нулевка», с сединой. Хорош портрет? Хм, Михаил… Александрович. Стало быть, еще одно уличное знакомство? Теперь и провинциальное… кабацкое.
Поклонники (до романов не доходило) быстро увядали. Одна-две встречи – и вот уже потерял себя… скука, ощущение прилипчивого сорного пуха. Заискивания, робкие телефонные звонки, попытки выяснить отношения! Любовный симулянт не догадывается, что с ним покончено.
– Ну, ведите. Что мы стоим, – сказала я.
Он молча взял под руку. И молчал, пока не поднялись к собору с желтевшей в провальную тьму лампадкой над папертью. Вдруг освободил руку и придавил мои разлетавшиеся волосы:
– А вы и впрямь напоминаете ведьму.
– Я и есть ведьма.
Вид из кабака «на заречные дали» присутствовал. И скатерти действительно белые. Ну а почтительность (по отношению к моему спутнику) юного официанта сразила.
– Что будете кушать? – полуоборот ко мне: что, дескать, в этот, исключительный раз?
(Значит, баб еще не водил.)
– От рюмки… скажем, коньяка дама не откажется?
Я кивнула.
Разговор… да и был ли он в привычном смысле? Ни о чем, случайные реплики. Ни намека на «продолжение». (Это обычное, мужское: надолго ли? Планы? и т. п.). Вежливое подчеркивание расстояния. Но от кого отсчет?.. Род его занятий, возраст? Не определить. Седина над висками? Она и у меня.
Вставая, он сказал:
– Уезжаете? Автостанция рядом. Тем и хорош городок, что все под рукой. Но я провожу.
Довел роль до конца, и остался докучный пустяк: закруглиться. Я была вне себя. Какого черта! Подобрали неприкаянную одиночку, исподволь рассмотрели вблизи. Интереса не вызвала… Конечно, была оскорблена. Выяснилось: стройподрядчик у моего отца-плебея. С десятком таких же «сосенок с бору», из заводских КБ и НИИ… На судорожную отцовскую затею – дом, вилла – взглянуть отказалась, все равно там не жить.
Чего мне стоило успокоить себя! (Это уж я одна дождалась автобуса. «Знаете, идите вы…») В дороге угомонились и тетки, оставив мешочную суету.
С воем летело не шоссе – летела Земля подо мной.
Как я ненавидела себя, когда растолкала баб и выпрыгнула на первой остановке. Ненавидела и немстительные, неженские свои слезы!
Какой-то босяк возлежал у монастырских стен, ватник, грязная бороденка, и пялился, усмехался, пока я металась. Запорошил дождь, тип умылся из водосточной трубы, утершись тряпицей, которую достал в мешке… Видела его на базаре, утром.
Я вернулась в город попуткой. Как-то дожила этот день.
И был вечер, была ночь. И снова вечер.
Моросило, я шла от реки, а он, М. А. (серое пустое лицо), торопился к причалу. Я не окликнула, но сбился с мелкого полубега… И как изменилось его лицо! Не смена выражений – слетела запыленная серость, лицо осветилось, разжалось… и это, промежуточное, словно бы сдернуло: я увидела юношеское.
– Где ты была? Звонил… Где ты была?
– Я была здесь.
– Не уезжала… – Нахмурился – и очень зло: – Ну вот что. У меня угол у старика и старухи. Возле реки. «Жили-были старик со старухой…» Идем, все остальное потом, потом!
«Потом», «остальное» – в незначащей фразе. Он пропустил в калитку, сказал: во дворе, на террасу.
Я поразилась, какая тут бедность. Мокрый половичок на ступеньке, скопилась лужица… потянула фанерную дверь (торчал гвоздь вместо ручки) и за порогом сбросила туфли. Ноги были как лед. Ледяными были и руки, лицо. Я выпятила губу и отдула налипшие волосы. Прилегла куда-то, поджав ноги. И мгновенно уснула. Однако слышала, как вошел, как осторожно что-то расставлял на столе. Слышала его близкое дыхание: склонился надо мной… Под веками я свела зрачки и невидяще глядела ему в лицо, в упор, пока не отпрянул.
Казалось, глубокая ночь. Было же начало одиннадцатого. Взвои ветра, в оконце сарая напротив отсвечивал уличный фонарь; тихий дождь, на мне одеяло… Я ощупала оттаявшие ноги и вытянулась на узком топчане. Сквозь что-то постланное давили неплотные доски. Пресно, горьковато пахло от наволочки и от моих выветренных волос. Люблю этот запах – запах дождя.
Я опустила ноги с топчана.
– Извините, Михаил Александрович. Заставила вас…
– Извиняю. И давайте ужинать.
– Придется потом провожать.
Он зажег лампу. Сказал скороговоркой:
– А зачем тебе уходить?
«Даже так?» – подумала я.
Я уехала на второй день, неожиданно для себя. Ничего не предвещало бегства, не тяготило… разве что зачуханный быт (к такому я не привыкла). Все дни сырой ветер, ветер… Седые русалочьи космы на песке мне представлялись… И вспоминала злые свои метанья вдоль монастырской стены, усмешку бродяги. Перед М. А. не было никаких обязательств. Близости я не допустила. Была бы она полна и взаимна? Да и насколько это важно для меня?
То самое «остальное» обернулось бы пустотой. Пространством пустот. (Давно сложившаяся жизнь, возрастная разница.) И мое вторжение в это пространство… В М. А. чувствовалась порода – только совсем не моя, из неопределенностей и отрицаний.
Я не выпрыгнула из автобуса. А он встал и стоял на черной монастырской траве, будто ждал, и тронулся, дребезжа заклинившей дверцей. В нее дунуло сквозняком.
У меня гадко мерзли колени.
Дома окружила никлая духота, но не отворила ни одного окна. Бросилась в горячую ванну, меня заволокло туманом. И когда всплыла, увидела, как стянуло кожу, как погрубел ее оливковый оттенок.
Вечером позвонил отец. Не узнал моего осевшего голоса, решил: какая-нибудь подруга.
– У меня нет подруг, – сказала я.
– Учту. Дочь, приезжай. Ради тебя облачусь. Манишка, понимаешь, фрак. – Сколько энергии, шутливого довольства собой! – И кое с кем познакомлю… Ты слышишь?
– Да. Но мне это не нужно.
День был как день. Мой день, снова мой. Не выношу длительных отлучек. Своей потной, человечьей безликости. Оставляю клочья нечистой кожи…
День был как день. До момента, пока не позвонил отец. А я ждала не его.
Я закрыла глаза и из-за сотен верст мысленно проследила за перемещениями человека, ставшего тенью. Скользнувшей под стенами собора и затерявшейся среди водянистых теней от уличного фонаря.
1995