Читать книгу Введение в русскую религиозную философию - Л. И. Василенко - Страница 12
Раздел I. Проблемно-тематическое самоопределение русской религиозно-философской мысли
Глава 3. Константин Леонтьев
§ 1. Духовный опыт и идеи
ОглавлениеСначала страх Божий, побуждающий к смирению, покаянию и послушанию Богу, потом активный подвиг и в итоге – любовь как плод духовного пути – вот что Леонтьев вынес из своего нелегкого духовного опыта. Его душа основательно поработала в предварении пострига, и он сам это понял так: если простому человеку нужно победить в себе обычные страсти, что, конечно, отнюдь не просто, то образованному «борьба предстоит гораздо более тяжелая и сложная. Ему точно так же, как и простому человеку, надо бороться со всеми этими перечисленными чувствами, страстями и привычками, но, сверх того, ему нужно еще и гордость собственного ума сломить и подчинить его сознательно учению Церкви; нужно и стольких великих мыслителей, ученых и поэтов, которых мнения и сочувствия ему так коротко знакомы и даже нередко близки, тоже повергнуть к стопам Спасителя, апостолов, Св. Отцов» (8, с. 83).
Леонтьев готов был принести в жертву все, в том числе и творческий дар. Такой жертвы старцы от него, однако, не требовали. Он сжег одно сочинение и продолжил работу – не ради самовыражения, а в борьбе за истину, за Россию. Он стал, по признанию о. Сергия Булгакова, «самым независимым и свободным русским писателем, притом принадлежащим к числу самых передовых умов в Европе» (8, с. 84).
Победил ли он свою бурную натуру? В. Розанов писал: «Чувствуется, что здесь – натура пишущего, которой некуда спрятаться, с которою он не может совладать, когда даже и хотел бы, когда нужно бы; и в глубине души своей он с нею не захочет даже совладать» (17, с. 296–297). Он писал броско, ярко, крупными мазками. Его произведения отрезвляют, а где-то и очаровывают и завлекают. Еще в Турции в начале 70-х он подготовил серьезную работу «Россия, славянство и Европа», которую тогда современники не заметили. Тем не менее Леонтьева быстро занесли в число крайних реакционеров – левые грубо и высокомерно назвали его «проповедником палки».
«Вдохновенный проповедник реакции» (характеристика С. Булгакова), Леонтьев видел то, до чего левым не было дела: в России нет «реакционной культуры», умения адекватно реагировать на вызовы века. Слово «реакция» в его устах означало ответ на вызовы под знаком консервативности – здорового чувства того, что духовная традиция православия непреходяща, что ее надлежит бережно хранить, чтобы сохранялась и крепла народная нравственность, политическая воля и сила монархического государства. Леонтьев не интересовался ее обновлением, он считал, что у нас мало охранительного духа – меньше даже, чем в то время в Англии.
Леонтьев был широко известен словами: «Россию надо подморозить, чтобы не гнила». Гниение, считал он, невозможно остановить, но замедлить можно и нужно. Следует не только подмораживать, нужно поддерживать каждую положительную реакцию на деградацию, с надеждой приостановить и даже возместить некоторые ее последствия.
Он часто делал сравнения не в пользу России, опасаясь, что мы можем оказаться впереди всех на пути прогресса и раньше всех угодить в какую-нибудь крупную яму истории. Прогресс он описал как всеобщее разложение, яды которого пропитывают все. Заголовки произведений Леонтьева звучат соответственно: «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения», «Чем и как либерализм наш вреден», «Национальная политика как орудие всемирной революции». Он опирался на труды Н. Данилевского, чьим учеником скромно себя считал, хотя был намного глубже, ярче и интереснее.
У него же Леонтьев позаимствовал схему: культурно-исторические типы растут, достигают зрелых форм, а затем ослабевают, дряхлеют, вырождаются и уходят со сцены. Ее он применил, чтобы осмыслить грядущие пути и судьбы славянства, Европы, ближневосточных народов. Период зрелых форм он назвал «периодом цветения», «цветущего разнообразия», когда действуют яркие сильные личности. Начальные фазы развития – «первоначальная простота», а то, что следует за цветением, – «период вторичного упрощения» или «вторичного смесительства».
Пока развитие идет от первичной простоты к цветущему разнообразию, либералы будут правы, а консерваторы не правы. Но когда цветущее разнообразие остается позади, тогда правы уже консерваторы, охранители и друзья реакции, причем, по решительной оценке Леонтьева, не иначе как все правы, по крайней мере, в теории, поэтому он к ним и присоединился, несмотря на то, что нация не хотела их слушать. Напрасно было бы соглашаться, что консерваторы будут «все правы», потому что по крайней мере некоторые из них являют себя чуждыми вере Христовой и духу подлинного православия.
Финальное «смесительство», «упрощение», всеобщее демократическое «уравнивание» всех в чем-то примитивно среднем губит величие и красоту «цветущего разнообразия», чем и отталкивало Леонтьева не только эстетически, но и религиозно. Он отвергал это как деградацию «безбожного и безличного человека» (3, с. 284), как всеобщее демократическое опошление и своеволие, готовящее путь антихристу.
Европа, рассуждал Леонтьев вместе с учителем, началась с Карла Великого. Жизненный цикл культуры – 1000–1200 лет; Запад его исчерпал и обречен деградировать. Он отвратителен и невыносим, величие попрано, святыни оплеваны, героев, рыцарей и королей больше нет. Все, что обычно считают признаками прогресса – рационализм, индивидуализм, демократию, урбанизацию, рынки, частное предпринимательство, комфорт и пр., – это признаки вырождения народов и нарастания антихристианства. Остается лишь оплакивать былое величие Европы и бороться за то, чтобы задержать народы на пути дехристианизации и отодвинуть грядущее пришествие антихриста. Европа идет к катастрофе, от нее следует отойти подальше, ядам европейского разложения не место в России, ими легко заразиться – ведь «и мы не молоды уже» (с. 285). «Падем и мы», – говорил он не раз. Новый культурно-исторический тип создавать не из чего и нет на это времени и сил – так Леонтьев исправил своего наставника.
«…Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей восходил на Синай, что эллины строили свои изящные акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр (Македонский. – Л.В.) в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы немецкий или французский буржуа в безобразной комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах своего прошлого величия?.. Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!..» (3, с. 286).
Если страна подпадает под пресс европеизации, она кончает плохо. Например, пока турки были в Болгарии, болгары хранили верность национальным традициям и православию. Любая мать учила детей, что лучше принять смерть, чем изменить вере. Это делало болгар героями. Выгнали турок – и что же? Пришли европейские нормы жизни и социальные институты, забыты Бог, православие, прекрасные обычаи и традиции, настало крайнее убожество и безобразие взамен былой эстетики героических характеров и поступков.
«Благоденствие земное вздор и невозможность; царство равномерной и всеобщей правды на земле – вздор и даже обидная неправда, обида лучшим. Божественная истина Евангелия земной правды не обещала, свободы юридической не проповедовала, а только нравственную духовную свободу, доступную и в цепях. Мученики за веру были при турках; при бельгийской конституции едва ли будут и преподобные… Жалко, скучно и страшно за будущее славянство» (4, с. 212–213).
Конечно, вспомнив логику, нужно возразить, что мученики за веру были не благодаря туркам, а вопреки им, что святые могут появиться и в Бельгии вопреки ее конституции. И мы не найдем у Леонтьева также и того, что есть у бл. Августина: мир поляризуется, царство зла растет, но и царство добра (Град Божий) – тоже. Леонтьев не писал, что Град Божий растет вопреки граду земному.
Национализм и панславизм Леонтьев считал такими же гнусными, как и космополитизм. Русификацию окраин России он приравнивал к безобразию их демократической европеизации. Под знаменем национальным, например, фактически шел разрушительно-эмансипационный процесс в Польше. «Один породистый остзейский барон стоит целой сотни эстского и латышского разночинства» (7, кн. 1, с. 139), – писал он не без эпатажа. Нельзя трогать аристократов, иначе результатом будет ужасный космополитизм. В России мало кто вдумывался в то, почему Леонтьев так считал. Бунт и мятеж в стране не так страшили Леонтьева, как постепенное, но необратимое вырождение России под прикрытием цивилизаторской работы: «Тихий и мирный ход домашнего разложения во сто крат ужаснее» (4, с. 317).
Леонтьев искал высшую правду жизни, восхищался рыцарской борьбой за правду и силой духа. Это влекло его к тому, чего сторонились многие славянофилы: он считал высшим выражением величия и красоты Европы позднее Средневековье и ранний Ренессанс. Старую европейскую культуру он любил за ее красоту. Ранние славянофилы любили православие за чистоту истины. Леонтьев ценил католичество за его историческое величие (что-то чаадаевское в таких симпатиях), а также как «одно из лучших орудий против общего индифферентизма и безбожия» (4, с. 316). Ценил и Ислам, который некоторые считали психологически более близким ему, чем православие: в православии он хотел увидеть ту же непримиримость к духу века сего, какую нашел сохранившейся в глубинах ослабевшего тогда Ислама.
«Проклятая Европа» устремилась в бездну саморазрушения, настали тяжкие дни, пора дать переоценки того, где же главный враг: «Католики – христиане, а теперь настало такое время, что не только староверы или паписты, но и буддисты астраханские, мусульмане и скопцы должны быть для нас дороже многих и многих русских того неопределенного цвета и того лукавого петербургского подбоя, которые теперь вопиют против нигилизма, ими же самими исподволь подготовленного» (4, с. 313–314).
Леонтьев с интересом отнесся к идеям Соловьева о сближении Церквей Востока и Запада: «…Проповедь г. Соловьева скорее полезна, чем вредна… Читая его, начинаешь снова надеяться, что у Православной Церкви есть не одно только “небесное будущее”…, но и земное, что есть надежда на ее дальнейшее развитие на правильных и древних св. отеческих основаниях» (3, с. 200, 201). Но зачем ходить сдаваться в Рим, как это чуть было не сделал Соловьев? Не пойду, пока катехизис не прикажет: «Если хотите, я люблю даже папу римского; я чту его… Но я не смею, я не имею права дать волю моему личному вкусу, пока мне это не разрешено!» (3, с. 203). Если идти с Соловьевым, то только часть пути, а затем надо вовремя расстаться, поблагодарить за то, что он открыл широкие перспективы, и сказать: „Боязнь согрешить не позволяет мне идти с Вами дальше“ (3, с. 202).
«Если в сердце вашем крепок этот мужественный страх Божий, – не бойтесь и Соловьева; любите и уважайте его. Это твердое православное чувство научит вас само, где остановиться!» (3, с. 203).
Суеверного страха перед католиками, протестантами и нехристианскими религиями у Леонтьева не было. Особенно вдохновлял его пример о. Климента Зедергольма: «Он был сыном пастора, немец, вот если бы из каждого поляка, оставившего католичество, из каждого татарина, изменившего исламу, из каждого крещеного буддиста выходили бы такие православные поляки, такие православные татары и калмыки, каким стал этот православный немец, то можно было бы радоваться этим обращениям и сокрушаться о препятствиях, полагаемых иноверчеством нашей пропаганде, и для души, и для государства спасительной…» (4, с. 313). Храня верность православию, Леонтьев видел, что новые люди, приходя в Церковь, примиряются с Богом, находят свое жизненное назначение, обретают силу духа для труда в суровых условиях, не укрываясь в тихую нишу от холодных ветров жизни.
Данилевский считал, что славянский культурно-исторический тип лучше всех и имеет большое будущее. Леонтьев возразил, что славянство, как и все остальные народы, не годится для этого. Не стоит ждать от братьев-славян большой любви и верности византийскому православию и монархии, они – не рыцари византизма, они уже ничему не рыцари и не герои. Южные славяне заражены разложением и политически сомнительны, панславизм опасен для России, и в ней «племенные чувства начинают брать верх над государственными инстинктами» (4, с. 474).
«Национальные свойства великорусского народа стали если не окончательно дурны, то по крайней мере сомнительны. Народ рано или поздно везде идет за интеллигенцией. Интеллигенция русская слишком либеральна, т. е. пуста, отрицательна, беспринципна. Сверх того, она мало национальна именно там, где следует быть национальной. Творчества у нее своего нет: своей мысли, своего стиля, своего быта и окраски» (4, с. 314). Англия лучше сопротивляется всеобщему опошлению под знаком прогресса.
Окончить историю, погубив человечество разлитием всемирного равенства, сделать жизнь человеческую окончательно невыносимой – не в этом ли наше предназначение? – задает он вопрос и отвечает: «…Русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится еще быстрее всякого другого по смертному пути всесмешения, и – кто знает, …мы, неожиданно, лет через 100 каких-нибудь, из наших государственных недр, сперва бессословных, а потом бесцерковных или уже слабо церковных, – родим того самого антихриста, о котором говорит еп. Феофан вместе с другими духовными писателями» (3, с. 291).
Вспоминаются мрачные страницы Чаадаева. Но Леонтьев – совсем не его последователь, он уловил что-то трагически неизбывное в основах европейской культуры и славянского душевного склада. Его назвали «разочарованным славянофилом», сравнивали с «разочарованным западником» Герценом, который судил Европу за мещанство и буржуазность, за мелочность и убожество страстей. Леонтьев уважал Герцена за честность и верность аристократизму, но мыслил глубже и оценивал ситуацию мрачнее. Мещанство западное Леонтьев считал началом всесветного хамства и преддверием грядущего Конца – с омерзительной фигурой антихриста на горизонте. Для сравнения: современная светская мысль считает мещанство тем «средним классом», который нужен для социальной стабильности и правопорядка.
Отношению к славянству соответствует отношение к славянофилам: «Пышные перья Хомяковской своеобразной культуры разлетелись в прах туда и сюда при встрече с жизнью…» (4, с. 315), – безжалостно расправлялся Леонтьев, игнорируя тот факт, что не культурой же был озабочен Хомяков. Хомяков мог бы возразить, что Леонтьев подавляет соборность церковной дисциплиной. Соловьев замечал, что недостаточно характеризовать соборность как один только дар Св. Духа. Этот спор вывел бы на вопрос о равновесии духовной свободы и церковной дисциплины, который чисто философски не решаем.
Боль славянофильских сердец о всеславянском братстве не отозвалась в душе Леонтьева. «И.С. Аксаков во время пожара читает благородную лекцию о будущей пользе взаимного страхования любви. Бог с ним в такую минуту. Я люблю полицейского, который в такую минуту и меня самого съездит по затылку, чтобы я не стоял сложа руки» (И. Фуделю – 6, с. 383). И. Аксаков возразил: это «сладострастный культ палки». Лучше, отвечал Леонтьев, стать на сторону «нашего великого охранителя» – государя Николая I. Вл. Соловьев спокойнее назвал Леонтьева – «замечательного писателя и хорошего человека» – просто «проповедником силы и сильных мер» (14, т. IX, с. 406).
Леонтьев верил в величие России вопреки своей низкой оценке славянства и чувству фатальности всеобщей деградации. Вера, соединившаяся с неверием, раздвоившаяся… Нет здесь глубокого внутреннего единства веры и разума, – сказал бы Киреевский. Нет ничего похожего на известное высказывание Тертуллиана: «Душа человеческая по природе христианка». Нет и убедительности в критике славянофильства, при правоте в отношении славянофильских иллюзий. «Хомяков лучше выражал дух русского православия, чем Леонтьев» (Бердяев, 11, с. 271). Слово «соборность», любимое славянофилами, Леонтьев отстранил, а вместо него поставил Афон, как если бы Афон исключал соборность.
Теоретическая мысль Леонтьева поддавалась надвигавшемуся мраку, но вера, воля и связанная с ними практическая мысль упорно противились. Бороться без надежды на победу – так можно выразить его позицию. Несмотря на всю фаталистичность картины движения от цветущей стадии к вырождению, он еще надеялся, что не все потеряно, что Россия затормозит и свернет в сторону от пути Запада. «И пусть тогда бушующий, гремящий поезд Запада промчится мимо нас к неизбежной бездне социальной анархии» (16, с. 157), а мы должны вовремя оторваться от этого поезда, за который так охотно цепляются другие.
С этим согласуются такие его оценки: либерализм в России приведет к социальному взрыву, а конституция – к социальному перевороту, новой пугачевщине, еще ужаснее прежней. Чем дольше мы останемся без конституции, тем лучше для силы государства и тем опаснее будет Россия для своих восточных соседей. Вопрос продления жизни смертельно больной России должен решаться политическими средствами, далекими от христианского милосердия.