Читать книгу Труба и другие лабиринты - Валерий Хазин - Страница 15
Труба
Часть вторая
5
Оглавление«Откуда ваше богатство?» – спросят у вас. Не важно, кто. Могут спросить. А если спросят, отвечайте: «Нетрудно сказать».
И говорите так: с прошлой зимы, а точнее едва ли кто скажет, потому как у всякого венца два отца, а беда всегда сирота. А к нам, мол, пришла беда, откуда не ждали, да никто не хотел открывать ворота, зато ударилась беда оземь и обернулась удачей – по слову пословицы: не было б счастья, да несчастье помогло.
А у нашего счастья отец один, а пасынков да падчериц много. И потому имени не назовут, сказок наплетут, а правду сокроют.
Было же – скажете – так.
Прошлой зимой, в морозы, под вечер, явился в дом человек. Чужой. В долгополом пальто, но с голой головой. Ходил по этажам, звонил в звонки, колотил в косяки – кого-то искал. Но был хмелен, почти несловесен – а те слова, что удавалось разобрать, казались темны, невнятны, угарны. Только ясно было, что человек заблудился, ошибся, попал не туда.
И где-то ему не открыли вовсе, где захлопнули дверь перед носом, а кое-где, похоже, дали толчка.
И он пошел из дома вон, но до выхода, видно, не дотянул. Упал или присел на пол прямо у входной двери в подъезде – и так, полусидя спиной к стене, заснул.
А был подъезд в те времена вонюч и, как всегда, затоплен грязью да не протоплен теплом. И человек протянул ноги по одежке своей почти к самому порогу, так что приходилось переступать всякому входящему.
И вот кто-то, проходя, сжалился и вызвал скорую. А кто – уже никогда не узнать: чем чаще спрашивают, тем больше имен называют в ответ, тем горячее становятся ответчики, а правда тонет все глубже.
Скорая меж тем оказалась нескорой. И собрались некоторые сердобольные над лежащим, говоря: что же? Вот уж второй час пошел, а человек остывает на каменном полу. И видно, что не бродяга, не пропойца[83], хотя и без шапки: пальто дорогое, заморского кроя, ботинки тонкой кожи, надушенный шарф… И, собравшись, подняли его и отнесли в квартиру. А в какую, куда – теперь уже никто не скажет.
Едва уложили замерзавшего на лоскутное одеяло[84] – появились доктора. Стали выспрашивать, кто вызвал помощь и кем приходится лежащий на одеяле хозяевам. И, не дознавшись, велели раздеть лежащего до пояса, осмотрели, пощупали, растерли нашатырем и сделали укол. Лежащий открыл глаза, постонал, огляделся и тут же снова уснул, посапывая ровно.
И доктора засобирались, говоря, что ни в какую больницу никого не берут, поскольку нет здесь ни ран, ни угроз для жизни, ни показаний к стационару, а просто человек упился, обделался, промерз. Да и куда везти неизвестно кого – того, у кого нет ни документов, ни кошелька, ни ключей? И попеняли сердобольным, что не скорую надо бы вызывать, а, скорее, милицию, и пригрозили просившим, что наложат штраф за ложный вызов, если будут упорствовать – и уехали, пожимая брезгливо плечами.
А незваный гость заночевал невольно в чужом дому.
А наутро открыл глаза – и заговорили с ним, но оказалось, что не может он пошевелить ни рукой, ни ногой, ни языком. И стали спрашивать его записками, но ничего не добились: с ночи оставил его, похоже, дар речи, а сам он лишь мычал и заикался без слов, и отворачивал лицо, и плакал горько.
Тогда опять заспорили, не вызвать ли еще одну бригаду, не сообщить ли властям, не призвать ли правоохранителей? Но кто-то – хотя и неизвестно, кто – остановил нетерпеливых, говоря: кому сдадим его? Что сделают с таким в застенке или в больнице – и подумать страшно, и что ждет его тогда, как не морг или скорбный дом? Не пропал еще человек, а там совсем пропадет. И решили подождать, поскольку снова заснул незнакомец, и не было от него ни хлопот, ни беспокойства.
А на другой день, к вечеру, обрадовались, увидев, как поднялся он на подушке и услышав голос его. Но, обрадовавшись, тут же испугались пуще прежнего – поняли, что речь вернулась к нему, а память заплуталась где-то и даже имени собственного не удержала: ничего не стал просить очнувшийся у тех, кто склонился над ним, а только спрашивал, откуда пришел он, и где был путь его, и куда привел.
И зашептались опять: не пора ли избавиться от приживалы, ибо кому по силам такое бремя, и кто скажет, что на уме у беспамятного? А иные стояли на своем, говоря: в беде человек, и видно, что слаб, и не похож на проходимца, а, скорее, на ограбленного – и шапку смахнули, и карманы вычистили, и хорошо еще, не раздели совсем, и часы почему-то стянуть не успели, а часы, между прочим, хоть и встали, но стоят дороже любой из квартир на Завражной.
И уговорились потерпеть еще день-другой, пока не догадался кто-то показать незнакомцу часы, предусмотрительно снятые с его руки перед приездом скорой. И, взглянув на них, он закрыл лицо свое руками, и заплакал, и попросил разрешения воспользоваться телефоном…
Вот кто стал отцом нашего счастья, хотя имя его никто не назовет, ибо не принято произносить его всуе в доме номер девять по улице Завражной.
Был тот нежданный гость подданным Норвежского королевства, но русским – и не простым эмигрантом, а весьма важной персоной. И был, как выяснилось, не просто состоятельным, а служил секретарем у той знаменитой русской красавицы, что родилась когда-то под Вольгинском, а потом уехала и стала женой тамошнего князя, и нынче живет с ним в замке, оглядывая мир с журнальных обложек.
И хотя теперь никто уже не скажет, каким ветром занесло гостя на Ветловы Горы, кого искал он на Завражной, и что случилось с ним на самом деле, – узнали потом, что прибыл он в Вольгинск по каким-то делам своей госпожи, не забывавшей, как оказалось, ни дома, ни Волги, ни родного города.
Вот так, по слову пословицы, ударилась беда оземь и обернулась удачей: покинув девятый дом на Завражной, не забыл его и благородный норвежский посланец – через время отблагодарил своих спасителей, не отделяя жестокосердных от милосердных. Выделил средства всем на ремонт квартир, обновил дом изнутри и снаружи, и поныне высылает два раза в год щедрое вспомоществование жильцам. Где воля, там и доля.
Вот откуда наше богатство, скажете вы, если спросят. Вот почему вошла жизнь дома в спокойное русло, и не прерывает больше течение времени ни дрель, ни прель, ни мусорный ветер вокруг. Вот отчего радуется всякий входящий, когда видит чистоту, лакированные перила, вазоны с цветами – с первого этажа по девятый.
А спросят про бочку или баррель, либо про смоляной занавес – посмейтесь в ответ и скажите, что теперь уже никто не вспомнит, была ли бочка, лгала ли сказка, или смутила быль…
Так говорил Шафиров, обходя соседей. И слово его было ясным, твердым и острым, как сапфир, но не уходил он до тех пор, пока не убеждался, что врезалось слово в сердце собеседника, пока не переставал сам собеседник различать, язык ли его овладел словом, или слово овладело его языком. В то, что передавали ему, Шафиров вслушивался внимательно, вникал в детали, переспрашивал.
Некоторые, однако, спотыкались на часах. Правда ли, изумлялись, что бывают такие часы? Совоголовый Шафиров утвердительно кивал. Почему же тогда не стащили их грабители? Шафиров пожимал плечами: могли одуреть от другой добычи – кошелька или портфеля; кто-то мог их спугнуть; а, может, и не было никаких грабителей. Как же вышло, не унимались неверующие, что такие часы не пропали за несколько дней, пока лежал незнакомец без памяти? Шафиров же потирал лоб пальцами, посверкивая перстнем, и уже менее уверенно отвечал в том смысле, что вещь была слишком заметная, а народу вокруг крутилось немало, да и понятно было любому: в таких часах в Вольгинске далеко не уйдешь, и запросто их не продашь. И, в конце концов, – добавлял он, понижая голос, – разве не могло случиться так, что среди склонившихся над лежащим не оказалось воров?
И все же, если трудности пересказа становились неодолимыми[85], Шафиров разрешал опустить эпизод с часами, и снова, но уже еле заметно кивал, понимая: чем мелочнее будет рассказчик, тем резче переданное будет различаться в мелочах – тем охотнее поверят в сказку, тем глубже утонет правда.
А, вернувшись к себе, понял еще кое-что: не довольно уже соседям обновленного дома, уюта, теплых дверных отблесков. Скоро одолеет их новая жажда, возжелают доли большей, захочется жизни вольготной, привольной, волнительной. И скоро придут опять толкаться локтями и толковать, и станут просить утоления, скоро явятся толпиться и роптать.
83
И видно, что не бродяга, не пропойца…
Возможно, ироническая аллюзия на строчку из баллады Булата Окуджавы, популярной в 70-80-е годы XX века: «Не бродяги, не пропойцы! За столом семи морей вы пропойте, вы пропойте славу женщине моей…».
84
Едва уложили замерзавшего на лоскутное одеяло…
«Лоскутное одеяло» – реминисценция, отсылающая к Библии. «Acoatofmanycolours» – так в английской (а позднее – в европейской) традиции со времен Библии Короля Якова (1611) называется пестрая рубаха (на иврите – «кетонет»), которую Иаков дарит Иосифу в знак особой любви (Бытие, 37:3). Это одеяние срывают с него братья, бросая его в колодец (Бытие, 37:23).
Русский синодальный перевод описывает этот предмет иначе: «Израиль <Иаков> любил Иосифа более всех сыновей своих, потому что он был сын старости его; и сделал ему разноцветную одежду».
85
если трудности пересказа становились неодолимыми…
История, рассказанная Шафировым, восходит к сюжету современного городского фольклора, распространенного в городах Поволжья.
Возможен также намек на голливудскую мелодраму «Трудности перевода».