Читать книгу Житие святого Глеба - Виталий Смирнов - Страница 10
Глава I. В Растеряевом царстве
6
ОглавлениеУединенные встречи с Глебом были у нас довольно редки. Второй такой случай представился в Москве, после пушкинского праздника, на который мы приехали корреспондентами от разных изданий. Он – от «Отечественных записок», я – от журнала «Дело». Отношения между этими журналами были отнюдь не дружественными, но мы на это не обращали внимания.
Когда отзвучали торжественные речи, отзвенели банкетные бокалы, Глеб, находившийся на подъеме, предложил мне очередную экскурсию в недалекое село Всесвятское, в котором он был около двадцати лет назад. Глеб Иванович прослышал, что там должно быть народное гулянье в честь не помню уже какого православного праздника.
Утро уже было в полном разгаре, когда мы взяли извозчика и двинулись в сторону Триумфальных ворот по Петербургскому шоссе: село Всесвятское расположено в четырех верстах от них.
Название свое оно получило от церкви во имя всех святых, существовавшей с древних времен. В летописи оно упоминается с конца шестнадцатого века под именем Села Святых Отец с момента встречи там шведского королевича Густава, когда он въезжал в Москву ко двору Бориса Годунова.
Село имело славную историю, во многом связанную с установлением русско-грузинских связей. Когда Иверия отдалась под покровительство России, Всесвятское было отдано некоторым потомкам имеретинских царей, поселившихся на жительство в Москве. Переселенка – царевна Дарья Арчиловна построила там в 1736 году каменную церковь также во имя всех святых. В Отечественную войну 1812 года церковь осквернили французы, устроив в ней стойло для лошадей, о чем русские помнили и в девятнадцатом веке. Богослужение в ней с момента ее освящения совершали грузинские священники.
– Там погребены, – вводил меня Глеб в историю села, – потомки имеретинских царей князь Дмитрий Егорович и дочь его Мария Багратион, князья Дмитрий Павлович, Михаил и Петр Дмитриевичи и княгиня Елисавета Михайловна Цициановы. Но не только историческими именами, Иван Силыч, славно село, а умением гулять и веселиться. А что под этим понимается на Руси, вы знаете не хуже меня. У меня в прошлый раз тоже не только по усам текло, – Глеб улыбчиво пригладил усы, – но кое-что и в рот попало… Успеть бы к обедне, когда и начинается основной праздник.
Отдаленные переулки Москвы, по которым нам пришлось ехать, все больше и больше напоминали уездный город, а в иных закоулках стук и дребезжание калибера вызывали появление чего-то столь неожиданного, что отдергивались занавески на окнах, а иногда открывались и сами окна, заполонявшиеся изумленными физиономиями, которые пока что еще не успели приобщиться к веселью. А уж собаки тем более не могли упустить случая, чтобы выразить преданность своим хозяевам: они с остервенением бросались в подворотни и захлебывались лаем.
Извозчик наш, склонный к покою и философским размышлениям, реагировал на них лениво:
– Эко их развезло…
Глеб Иванович слушал собачий брех смиренно. С неизменной папиросой он внимательно глядел по сторонам, видимо, вспоминая минувшее. Потом проронил:
– Вот, Иван Силыч, жизнь идет, а ничего не меняется. Все то же Растеряево… Кабаков вот только прибавилось в громадной прогрессии.
Кончился последний закоулок Москвы, и колеса покатились по Ходынке. Открылось огромное поле, на котором в разных направлениях белеют протоптанные тропинки.
В стороне пасется одинокая лошаденка. Заслышав стук, она поднимает голову, потом опять прыгает по траве, глухо стуча спутанными ногами.
Тучи мух преследуют нашу клячу, которая поминутно отмахивается и судорожно бьет задней ногой.
– Экая пропасть! – отмахивается от мух извозчик.
– А отчего это? Не знаешь ли? – интересуется у него Успенский.
– Мух-то?
– Конечно, – отвечает Глеб на вопрос.
– Да от лесу, надо быть.
– Как от лесу?
– Знамо от яво. В лесу-то какой гадины не бывает! Теперича, вишь ты, вот на дубу; дуб-то есть…
– Ну? – пытается понять Глеб логику размышлений извозчика.
– Ну, дуб это, осина тоже… сосна… А то орешник, девки по орехи ходят.
– Ну, так что же? – уже с недоумением и раздражением спрашивает Глеб.
– Стало быть, всякое произволение в ём… в лесу-то.
– Так мухи-то отчего же? – уже злится Успенский, выбрасывая докуренную папиросу.
– А господь их знает… – невозмутимо отвечает извозчик, сплевывая попавшую в рот муху.
Наступает молчание, во время которого Глеб Иванович раскуривает новую папиросу.
Колеса застучали по камню – выехали на шоссе. Из-за леса выглянула церковь. Извозчик, переложив вожжи в левую руку, молится.
Чем ближе к Всесвятскому, тем больше признаков, что праздник начался до обедни. Чуть в стороне от дороги под жарким с утра солнцем в самых живописных позах спят уже нагулявшиеся.
– О, поле, поле, кто тебя усеял пьяными телами? – улыбаясь в усы, перефразирует пушкинские строки Успенский.
К обедне мы успели и, кажется, даже не испортили ее, потому что никто на нас не обратил внимания.
Перед церковью я, по обычаю, троекратно крещусь. Глеб молча стоит, дожидаясь, когда я закончу обряд. Тщательно вытер ноги о тряпку, положенную перед ступенями. Входим в церковь. Она полна народу. В ней прохладно. И Глебу, я вижу, это доставляет удовольствие. Служба уже идет. Мы встаем в толпу прихожан. Глеб стоит спокойно, стараясь вглядеться в отдаленное лицо священника. О чем он думает, мне, конечно, неизвестно. О чем говорит священник, мне мало понятно. Но, когда все молятся, молюсь и я.
После службы неспешно выходим на солнечный простор. Глеб, выйдя за пределы церковного двора, тут же закуривает.
Народ «гуляет», «как и раньше», замечает Глеб, на небольшой низменной лужайке между церковью и лесом. Возле палаток с пряниками толпятся ребятишки. По обеим сторонам узенькой пыльной дорожки, ведущей к мостику через ручей, расположены распивочные с самыми заманчивыми вывесками. На одной стоит мужик, почему-то в синих шароварах, как запорожский казак, и с пенным бокалом, чуть ли не во весь его рост. Внизу надпись, наверное, для тех, кто сомневается в содержимом бокала: «Господа! Это пиво!» На других вывески еще короче: «Раздолье», «Доброго здоровья!» или еще проще – «До свидания». Свидание не заставляет себя долго ждать: распивочные пользуются у мужиков и баб не меньшим спросом, чем пряничная у детворы. Шум и гам, поцелуи и объятия под громкие тосты все усиливаются. Раздолье да и только!
Со стороны шоссе два мужика ведут угрюмого, в отличие от его поводырей, ученого медведя, который при приближении к веселящейся толпе заученно становится на задние лапы. Теперь кажется, что идут уже три мужика, только один – лохматый – не по-праздничному тверез. Со всех сторон к этой экзотической компании сбегается люд в ожидании потехи. Вскоре из середины круга, образовавшегося около медведя, доносится барабанный стук и долетает не по-хозяйски заискивающий голос поводыря:
– А ну-ка, Миша, покажи господам-боярам, как бабы угощают мужиков.
За спинами жаждущих зрелищ нам не видно, что выделывает Миша, но, знать, он не без актерских способностей, потому что толпа дружно хохочет и одобрительно покрикивает:
– Ну, ловок, пострел, расшиби его мамашу!
Недалеко другая куча народу. Там его развлекают какие-то собаки, и две-три шарманки одновременно тянут три разные песни, чтобы удовлетворить «скус» каждого, отчего в этом гуле нормальное общение невозможно, нужно орать во всю глотку. А коль не выпил, тебе такой подвиг не сподручен.
Повсюду пестреют разноцветные рубахи, платки, сарафаны. Изредка движется женский зонтик или выплывает убогий кринолин, посягающий на жизненное пространство, которого не хватает, и тогда толпа с неудовольствием расступается.
Многие, насладившись первыми впечатлениями, парами, а то и группами направляются в сторону леса – за самыми острыми – и получают громкие напутствия:
– Ты, Машка, с ходу-то не поддавайся… Слаже будет!
– Петруха! Если ты забыл, как с бабой управляться, зови меня на подмогу! За стаканчик сработаю!
Над массой гуляющих возвышается парусинный трактир с красными флагами по углам. Он пока не наполнен: отвлекают зрелища. Мы легко находим место и присаживаемся, высматривая полового.
Напротив нас солдатик, похожий на воробья в зимнюю стужу, и его остроносая подруга с узенькими глазками, положившая руки на колени. Солдатик заказывает шкалик и два яичка, выкладывая из узелка на стол весовой хлеб. Выпив по стаканчику, солдатик и подруга жмурят глаза и долго отплевываются. Потом закусывают яичком, после чего у солдатика пробуждается дар речи:
– Ныне водка супротив прежней много стоит! Много! А скус какой! – Солдатик еще раз пренебрежительно сплевывает.
– Как же можно! – поддерживает солдатика подруга и, отламывая кусочек хлеба, направляет его вслед за остатками яичка в рот.
Глеб Иванович закуривает, осматриваясь по сторонам. До нас очередь еще не доходит. Половой в запятнанном переднике обслуживает какого-то типа в парусинном пальто. После первой же рюмки дачник орет:
– Так это ты ромом называешь?
– Так точно! – не смутившись, отвечает возникший половой.
– Так ты мерзавец просто-напросто! – багровеет дачник. – Третью рюмку пью: вода водой!
– Напрасно, вашескородие, – начинает оправдываться половой.
– Дай штоф очищенной! – требует неудовлетворенный дачник.
Глебу Ивановичу все это явно не нравится.
– Пошли в более уединенное место, – поднимается он.
Мы идем к выходу, а вослед нам под дребезжание балалайки доносится:
Ой, сударыня, разбой, разбой, разбой,
Полюбил меня детина молодой…
– Знаю я эту песню, – ворчит Глеб, переступая порог трактира и допевая начатую балалаечником песню:
Он схватил меня в охапочку,
Положил меня на лавочку…
На улице – солнце в зените, гулянье достигло апогея. Песни несутся со всех сторон. Хмельные поцелуи и объятья легко переходят в перебранку, а то и в рукопашную. Косолапый актер Миша вместе с поводырями уходит в сторону леса. Кто из них ведущий, кто ведомый, разобрать трудно. Лохматый Миша на четырех лапах идет гораздо тверже, нежели его двулапые друзья. Теперь их ведет он, глаза его еще более тоскливы, чем прежде. Ему, наверное, праздник не в праздник.
Глеб Иванович направляется в сторону от эпицентра празднества. Я знаю, что по каким-то только ему ведомым признакам он умеет находить уединенные места.
Кабаков – запейся. Но Глеб неспешно проходит мимо многих из них. Останавливается у дома или у постоялого двора на пригорке, как бы отгороженного от села. Дом длинный, но ветхий, окон в девять, многие из которых заколочены.
Никакой вывески на доме не было. Только поверх небольшого крылечка с резными балясинами перед входом парусинилась легкая рогожка с нарисованным во всю ее высоту штофом и стаканчиком, который выглядел весьма заманчиво. Вместе с рогожкой раскачивалось сонмище крупных мух, созревших для того, чтобы проникнуть внутрь и ждавших случая, когда рогожку отдернут. Мухи прилепились здесь неслучайно: их, видимо, привлекал аромат, от которого иногда воротит морду у порядочного человека.
Возле дома несколько копешек скошенного сена, значит, хозяин занимается не только питейным делом. А рядом с копешками, над неглубоким оврагом был березовый колок, манивший к уединению. Воробьи безмолвно, как пули, перелетали с берез на крышу дома и обратно.
– Ну, все, Иван Силыч, подымаемся, – решительно проговорил Успенский и двинулся к рогожке со штофом и стаканчиком.
Правда, когда мы приблизились к крыльцу, откуда-то из-за дома разнесся разноголосый собачий лай по меньшей мере трех преданных хозяину хранителей. И не смолкал долгое время после того, как мы уже вошли в дом.
Мы откинули рогожку, потревожив мушиное братство, и переступили порог. Питейное заведение, на наше счастье, было не обширным, достаточно уютным, с чисто вымытыми массивными деревянными столами и тяжелыми скамейками. Помимо традиционного для кабака водочного духа, неискоренимого в старых питейных заведениях целыми десятилетиями, здесь стоял запах свежеприготовленной пищи, что положительно характеризовало хозяина. Значит, он рассчитывал не только на посетителей, закусывающих рукавом, но и на порядочного потребителя его товара. Об этом свидетельствовали и полки, предназначенные для водочной продукции. На них, помимо штофов и рюмок, лежали баранки, булки, пряники, непочатые кругляши сыра.
За стойкой находился небольшого роста крепенький мужичок, с опрятной бородкой, твердым взглядом уверенного в себе человека, в чистой серой туальденоровой рубашке и зеленой жилетке, который щелкал костяшками счет. Даже когда мы переступили порог, он не сразу оторвался от своего занятия. Глебу, по всей вероятности, заведение понравилось, потому что он без раздумий прошел к столу у одного из не забитых окон и протянул ноги, подчеркивая, что пришел не просто для опохмельного хлопка.
Хозяин не суетливо, но споро, бросив на левое плечо отглаженное полотенце, подошел к нам и протянул, приветствуя, руку. Мы пожали. А Глеб бросил:
– Как величать-то?
– Гаврила.
– А по батюшке?
– Иванов сын.
– Значит, по отцу тезкой будете, – как-то удовлетворенно заключил Успенский. – А что не с народом гуляете? – поинтересовался он.
– Да, ить свое заведение имею, которому надлежит народ обихаживать. Вот бы вы пришли, а меня на месте нет, значит, в неудовольствии были бы.
Успенский, по-моему, остался ответом удовлетворен и без лишних слов пустился в обсуждение заказа. Зная, что я никогда ему не перечу, меня к этому делу привлекать не стал.
Времени с завтрака прошло много. Мы проголодались. Помимо холодных закусок, Глеб заказал горячее блюдо – любимый гуляш с разварной картошечкой, уточнив кабатчику, как это лучше сделать.
– Сделаем, как желаете, в лучшем виде, – заверил тот. И прошел в соседнюю комнату, где стояла русская печь и находилась кухня.
В приоткрытую дверь я заметил там миловидную женщину в ситцевом немецкого покроя платье. Промелькнул и ребенок лет пяти.
Водку и холодные закуски Гаврила Иванович принес быстро, не забыв пожелать приятного аппетита.
Хоть время нас и не подгоняло – горячее быстро не приготовишь, мы накинулись на принесенное так, как будто неделю не ели. Сначала поглощали молча, потом перебрасывались отдельными репликами, потом Глеб начал втягивать в разговор и кабатчика, благо, никто нам не мешал. А когда ему удалось выведать, что Гаврила Иванович наш земляк, уроженец Тульской губернии, разговор принял затяжной оборот.
Начались воспоминания и о разных местах Тулыцины, и о ее природе, и о людях, с которыми и тот и другой были косвенно знакомы, и о событиях, в которых они могли бы встретиться. Но сколько Успенский ни предлагал кабатчику выпить и за праздник, и за встречу, и за знакомство, Гаврила Иванович твердо, с достоинством отвечал:
– Не можем-с. С клиентами не пьем-с…
Успенский на некоторое время примолк. Миловидная женщина так ни разу и не вышла в кабацкую комнату. А она бы могла, подумал я, придать новый стимул разговорчивости Глеба. Потом он встрепенулся:
– Вот смотри, Силыч! Ведь настоящий растеряевец, истинный растеряевец! А ума не пропил и стержень есть. С достоинством человек! – убежденно говорит Глеб, отнюдь не обескураженный тем, что кабатчик отказался с ним выпить. – Значит, Силыч, и в нашем Растеряевом царстве еще сохранилась душа. Значит, есть еще, Силыч, Бог, который бережет человечью душу.
– Истинно говорить изволите, – вдруг неожиданно ворвался в Глебову речь кабатчик, до этого пристально смотревший от стойки в окно. – Вот взгляните в окошко, – обратился он к нам.
Мы повернули головы в окно, не примечая за ним ничего удивительного для сегодняшнего дня.
Мимо окна с бормотаньем шел мужик в одной белой рубахе, ободранных холстинных штанах и босиком. Лысая голова его блестела в солнечных лучах. Шел он как-то странно, но вполне понятно для дня народного гулянья: то очень торопился куда-то, то, вдруг вспоминая что-то, замедливал шаг, останавливался и что-то бормотал. Было видно, что не он управляет ногами, а ноги несут его, куда им хочется. Из всего, что бормотал он, можно было разобрать слово «Бог», которое он произносил более отчетливо и сопровождал его поднятием тощей руки к небу.
– Ишь, ишь, как швыряет его, – сочувственно произнес Гаврила. – Э, как двинуло его, – добавил он через несколько секунд.
Мы и сами видели, что двинуло его довольно шибко. Мелкой рысцой он стремительно приближался к изгороди, затем подгибающиеся коленки понесли его в сторону, он ударился боком об загородь из жердей и, перевернувшись к ней животом, стал невольно переносить ногу через загородку, но управляемая им сила перебросила его на другую сторону и шмякнула навзничь. Из крапивы виднелись только белая рубашка да протянутая к небу сухая рука.
– Ну, ничего, отлежится, – приговаривал Гаврила, – он к этому делу сподручный. И жалко его, и греховодник он великий. Ну, хорошее ли это дело – живут двое с одной бабой? Ну, аккуратно ли это. Ведь, это надо сказать, и у господ-то в редкость, не только в крестьянстве… Срам! Пьянствуют трое целый божий день, вот уж который год не могут расцепиться!.. Доведись до меня, так я уж не допустил бы такого безобразия… Прямо за топор: либо ее, либо его!
– Кого? – спросил Глеб, не успев понять еще суть дела.
– Либо бабу, либо любовника. Как же иначе-то? Хоть какой закон утверди, а покуда живы, канитель будет тянуться. Это верно. Там господь рассудит, так али нет? А что разводить такую погань, боже упаси. А он ни с ней, ни с ним пошабашить не может. Потому что свят больно. Перед богом вам говорю: совсем был спасен – угодник, одно слово. От этого и рука не поднимается у него! Вот и валяется теперь в крапиве… А господь и разбойников, и убивцев ведь милует. Отмолил, отгостил бы… А теперь что? Служил, служил богу, да вдруг дьяволу поклонился. Все и пошло невесть куда, как будто и богу не угождал… Вот теперь пьяный плачет, жалуется, все бога поминает. А бог теперь и внимания ему не дает. Потому, что он такое? Свинья! И больше ничего!
Глеб Иванович совсем смолк, видно, что-то ему не понравилось и в самом происшествии, и в комментарии кабатчика. Он поднялся и засобирался на воздух.
Мы вышли на крылечко, опять потревожив мушиный рой, и направились в сторону копешек под березами. Глеб с размаху опрокинулся на спину, подложив правую руку под голову, а левой прикрыв глаза. Я пристроился рядом, тоже почувствовав желание отдохнуть.