Читать книгу Житие святого Глеба - Виталий Смирнов - Страница 11

Глава I. В Растеряевом царстве
7

Оглавление

Я уже начал задремывать, когда услышал голос Успенского.

– Вы спите, Иван Силыч? – спросил он глуховато, чтобы не разбудить, если я заснул. Я пошевелился и перевернулся набок, лицом к нему. – А я не могу заснуть. Разбередил мне душу этот земляк-кабатчик. Да и тот горемыка, который спит сейчас в крапиве. Ведь чёрти через какие испытания прошел русский мужик, а совесть-то в нем сохранилась, потребность жить по совести лежит в глубине его души, и мучится, страдает он, заливая эту потребность водкой. Вот увидел бы я горемыку лежащим в крапиве, решил бы, что он пропащий пьяница, каких на Руси не счесть. А послушал кабатчика и вдруг задумался, как же мается душа этого горемыки в безысходности, как томится она, не находя сил к выходу из нее. Где же он, выход, Силыч? Может, вы знаете? Подскажите, не таитесь.

Что мог подсказать ему я, живущий по принципу «день прошел и слава богу»?

Не дождавшись от меня ответа, Глеб повернулся набок и, подставив под бороду правую руку, пристально посмотрел на меня. Видно, ему хотелось курить, но, лежа на копешке, он не осмеливался рисковать. Взяв соломинку в зубы и пожевывая ее, он медленно, будто извлекая слова из далекого прошлого, заговорил:

– У меня, как говорится, с младенческих ногтей занозой в сердце сидит фигура человека из этого самого Растеряева царства, в котором мы обретаемся и по сей день. Я о нем и писал уже, но, видать, написал плохо, потому что избавиться до конца от этого наваждения не смог. Вот стоит он у меня колом в голове и постоянно бередит душу. А сегодня, когда вспомнилось многое из прошлого, он предстал опять передо мной во всей своей живой осязаемости.

Может, вы, если благосклонны к моим очеркам, что-то о нем и помните, если нет, то напомню.

Поскольку я не знал, о ком пойдет речь, я недоуменно взглянул на Успенского, и он продолжил:

– Это Юродивый Еремей, который был настоящим крестьянским, мужицким святым человеком…

Юродивого, конечно, я вспомнил, но не стал перебивать Глеба, потому что многое из жизни этого мужицкого святого человека мною уже забылось. Взглянув на меня и поняв, что голова моя не без изъянов, Глеб Иванович продолжил:

– Я говорю «мужицкий», потому что он действительно был из мужиков Курской округи. Он был женат, имел двух детей, может, даже по первости жил, как наш заснувший горемыка. Не знаю, а врать не хочу. Но, повинуясь гласу и видению, покинул дом и ушел спасать душу. Душу он спасал русским крестьянским способом: умерщвлением плоти и самоистязанием: на голове он носил чугунную, около пуда весом, шапку, обшитую черным сукном, на теле – вериги. В руке таскал чугунную полуторапудовую палку.

Вериги состояли из цепей, кольца которых были величиной и толщиной в баранку. Цепи опоясывали поясницу, крест-накрест пересекали грудь и спину. На спине, там, где цепи перекрещивались, крепилась на голом теле чугунная доска, величиной с квадратную четверть, надпись на доске гласила: «Аз язвы господа моего ношу на теле моем». Язвы на теле были настоящие, не приведи бог увидеть. Вериги были закованы на нем наглухо. Надел он их еще в юные годы, а поскольку рос, кости раздавались, и вериги въедались в тело, ржавчина и пот разъедали кожу. В жару и в бане, где его железная амуниция раскалялась, из язв текла самая настоящая кровь. Не довольствуясь этими мучениями, Еремей жег на свече пальцы свои, а стопы ног жарил на угольях. Летом ноги его постоянно были изодраны острыми каменьями мостовой, а зимой кожа на них лопалась до крови от морозов.

Он так глубоко верил в будущее блаженство, что, когда его мучила боль (а мучила она его постоянно) и крупные капли пота выступали на лице, он был истинно счастлив. Его рябое с рыжими веснушками лицо, маленькие белесые глазки становились истинно прекрасными, до того прекрасными, ангельскими, что даже самые охолоделые, черствые души чувствовали, хоть на мгновение, пробуждение чего-то детски-радостного, чего-то легкого, светлого и бесконечного.

Искренне признаюсь, Иван Силыч, что этот корявый, необразованный, невежественный Еремей, со своей странной теорией спасения, этот святой простак в такие минуты припоминается мне как одно (боюсь сказать единственное) из самых светлых явлений, самых дорогих воспоминаний. Он припоминается мне всякий раз, когда жизнь, дав хороший урок, заставляет задуматься о том, отчего в тебе нет того-то и того-то, отчего ты не запасся тем-то и тем-то, и принуждает искать причины этих недостатков в обстановке и условиях раннего детства.

Но ведь вырос-то он, Иван Силыч, – Глеб приподнялся и сел, вновь вцепившись в меня взглядом, – не на необитаемом острове, а в том же растеряевом омуте, в котором росли и мы. В атмосфере, пропитанной вечным страхом, боязнью какого-то молоха, который обязательно уничтожит тебя, в атмосфере постоянной виновности перед всеми и перед каждым конкретным человеком, с которым тебя столкнула жизнь в конкретной, отдельной ситуации. В церкви я был виноват перед всеми этими угодниками, образами, паникадилами. В гимназии перед всеми, начиная со сторожа с вешалки, куда я сдавал свою шинель. На улице, казалось мне, каждая собака только и ждала моего появления, чтобы если не совсем меня съесть, то уж непременно укусить. Мальчишки, пускавшие змея, казались мне порождением дьявола. Будочника я обходил стороной. И, наверное, от невозможности обуять всесильный страх, окружавший меня, я постоянно плакал.

И вот появляется Еремей, от которого при первой встрече я тоже бежал со страхом. Что там будочник перед ним! Это было явление с какого-то другого света. Я бежал от него сломя голову через двор, через сени, через все двери, какие попадались мне на пути, и, наверное, бормотал что-то несусветное, потому что, отдышавшись, я нашел дом пустым: все выбежали во двор. Успокоившись, вышел и я… Все находившиеся в тот момент в доме столпились около ворот сада и смотрели на Еремея.

Он шел медленно. Голова в тяжелой шапке свесилась на грудь и качалась как бы в забытьи. Тяжелая палка, придававшая медленность его босоногой поступи, с какой-то таинственной величавостью тукалась о землю, и этот звук мгновенно отдавался в моем сердце. Что-то необыкновенное надвигалось на нас! Что несло оно нам, мы предположить не могли: то ли погибель, то ли милость, но в любом случае какую-то новую Будущность.

Оцепенение продолжалось недолго. Не доходя несколько шагов до сгрудившейся толпы, Еремей остановился и вздохнул. Все поняли, что он очень устал, и бросились тащить кто лавку, кто стул. И страх исчез, заменившись благоговением. Разглядев его снаряжение, все сразу поняли, что человек этот свят и велик, и почувствовали радость чего-то нового, доброго, светлого и высокого. Нечто совсем постороннее нашему несчастному, холодному, боязливому влачению жизни пришло к нам, оторвало от земли, подняло согбенную голову к небу и звездам, вошло в плоть сердца, заставило работать ссохший на корню ум. Мы увидели новый, иной мир, мир без повсеместного страха, лжи, лицемерия, мир, который обрел нравственную цель существования, то есть жить по правде.

Тут Глеб достал папиросы, но, раздумав закуривать, сунул их обратно в карман.

– Но самое паскудное, Иван Силыч, мы оказались неспособными жить в этом новом, воссиявшем в сознании мире. При нашей рабьей бессловесности Еремея как беспаспортного бродягу и беглого крестьянина квартальный на наших глазах препроводил в часть. Да, мы еще какое-то время ощущали себя предателями, ничтожеством. Но носить это бремя длительное время тяжело. Хоть по временам хочется считать себя не совсем ничтожным и хоть капельку правым. И волей-неволей, занявшись самооправданием, мы, как сейчас я понимаю, согласились врать в собственную пользу, облегчать себя, доказывая собственную правоту всеми неправдами. То есть вернулись в свое прежнее состояние. Ну, и поехало… Вот толкует, к примеру, дядя, встретив сородича во дворе:

– Да, брат, Еремей-то, у него семь человек детей… Всех бросил, побираются, а он вот сытной жизнью пользуется. Говорят, в Киеве, у купчихи, у богатой…

– Вот те святой! – отзывается собеседник иронически.

– Они, эти угодники-то, тоже ловко! – рассуждает во дворе кучер, который днем раньше тоже вздыхал по Еремею. – Без паспорту шастает, вериги надел. Этак всяк может, особливо ежели с купчихой…

– У них и вериги-то фальшивые, – вклинивается кухарка. – Им бы только шаромыжничать… Опять же с купчихой – не сладко ли…

Солдат, стоявший в доме постоем и когда-то выходивший за пределы России, рассуждает особенно веско:

– У иностранцев, други мои, этого нет. Как это можно? Поди-ко у иностранцев не возьми паспорта. У них каждый младенец уж пронумерован…

И каждый уже забывает, что врет он сам себе самым бесшабашным образом, чтобы облегчить жизнь себе не только именно сейчас, когда еще ноет сердце, но и выработать нравственную стратегию жизни не по правде, а по лжи. Омут растеряевский ох и глубок…

А тот, что правду в себе не заглушил, – вдруг неожиданно поднялся с копешки Успенский, – тот, Иван Силыч, вон в крапивнике лежит, – Глеб хитровато дернул глазом в сторону городьбы.

Он отошел на несколько шагов от копны и разжег папиросу.

– Пойдемте чаю откушаем, как говорит Гаврила Иванович. Да и в обратный путь пора собираться…

Житие святого Глеба

Подняться наверх