Читать книгу Житие святого Глеба - Виталий Смирнов - Страница 3

От издателя

Оглавление

Был по-вечернему серый декабрьский день, каких в Ленинграде немало, прояснявшийся медленно-трудно. И так же медленно, с какой-то неохотной обязательностью, будто выполняя надоевшую работу, с застиранного мутного неба сыпались снежинки. Мелкие, неопределенного рисунка, до унылости однообразные, они ложились на плечи снежным слоем, приводя в какое-то полудремотное состояние.

Серафима Васильевна запаздывала.

Я стоял на конечной остановке пятого трамвайного маршрута, на Васильевском острове, уже пятнадцать минут. Перетаптываясь с ноги на ногу, нетерпеливо всматривался сквозь щели досок, будто покрытых – под стать дню – мутной мыльной водой, которые плотной стеной окружали Смоленское кладбище. Но не роптал.

Серафиме Васильевне исполнилось 80 лет. Она уже на год была старше того, кто почти семь десятилетий лежит здесь, за мутно-мыльной оградой, и могилу которого Серафима Васильевна должна была мне показать.

Не роптал потому, что знал вечную хлопотливость Серафимы Васильевны. В те немногие часы, которые я провел у нее за последние годы, она ни минуты не сидела без дела. То хлопочет на кухне, отвлекаясь от разговора и выбегая посмотреть, не подгорел ли лимонник, который так любит ее правнук Колюнька. То вяжет шарф или шапку для внучки Аннушки, уехавшей вместе с мужем-офицером на Камчатку. То самым внимательным образом, подставив почти вплотную к развернутой газете старенькую металлическую настольную лампу и надев в незамысловатой оправе очки, читает свою любимую «Советскую культуру», для которой не жалеет крохотной пенсии.

Мало ли дел могло случиться у непоседливой старушки!

Не роптал и потому, что «пятерка» не балует ленинградцев избыточностью рейсов.

Живет Серафима Васильевна в двух трамвайных остановках от кладбища, на углу улиц Гаванская и Шкиперский проток, в том самом доме, где более полувека прожил Иван Силыч Харламов и откуда отправился в свой последний близкий путь.

…Было это тоже зимой, в такой же ненастный, но не декабрьский, а ноябрьский день 1928 года. До 80-летия (а Иван Силыч был январским) оставалось каких-то два месяца. К нему уже начинали захаживать «братья по перу», журналисты – настоящие и бывшие. Некоторые, его сверстники или чуть помоложе, знали его хорошо, самые молодые – из рассказов его сверстников или тех, кто чуть помоложе.

Серафима Васильевна, а тогда попросту Сима – двадцатидвухлетняя, незамужняя, щечки-помидорчики – часто, когда бывала дома (а работала она тогда поблизости, в КУЖДе – Комиссии улучшения жизни детей), открывала им и провожала их в комнату Ивана Силыча, из которой в последнее время он выходил все реже: то что-то писал, согнувшись над большим обитым зеленым сукном столом, то перебирал короткими ручками многочисленные бумаги из пухлых папок с бязевыми завязками.

Уходя, он иногда говаривал Симе:

– Ностальгия по прошлому. Пойду приобщаться к истории…

Слова эти перестали быть загадочными для Симы, когда Иван Силыч рассказал ей, что он пишет книгу о большом русском писателе и чуточку о своей жизни, которой волею судьбы и истории удалось соприкоснуться с жизнью этого писателя. И иногда ходит в библиотеку и архив собирать недостающие факты.

Сима никогда не расспрашивала, кто этот писатель, потому что и любовь к чтению, и потребность в газете появились у нее значительно позднее, когда бойкая ясноглазая девица, щечки-помидорчики, вышла замуж за «собачника», как в шутку соседи звали ее мужа, работавшего в Институте экспериментальной медицины, у Павлова, и который на семнадцать лет был старшее нее. Но это самостоятельная история, на которой нынешняя Серафима Васильевна предпочитает не останавливаться, упоминая только, что его не стало через девять лет после смерти Ивана Силыча, из чего следует заключить, что прожили вместе они не слишком долго.

Итак, оставалось несколько месяцев… Но судьба распорядилась иначе. В один из своих походов «в историю» Иван Силыч не вернулся. А вечером к Симе прибежала соседка, которая видела, как он упал на запорошенный снегом тротуар возле дома, несколько минут полежал, потом поднялся и, не отряхиваясь, сутуло побрел вниз по Шкиперскому протоку.

Несколько дней никаких вестей о нем не было. А на четвертый или пятый день откуда-то приехала плотная широкоскулая женщина, которая прямо из-за порога, не переступая его и не блюдя дипломатического этикета, рубанула в глаза оторопевшей Симе:

– Помер ваш писатель-то, царствие ему небесное! Все бумажку у нас просил и какие-то записочки писал. Одну и тебе прислал. Тебя, поди, Симой звать? Вот, – протянула она, достав из кургузой кацавейки вчетверо сложенный листок и перечитав по слогам: «Си-ме Ко-жев-ни-ко-вой». – В голову его, видать, шибануло… Он упал и простудился. От воспаления легкого-то и помер… Царствие ему небесное, – повторила она и, не прощаясь с Симой, пошла вниз по лестнице. А Сима еще некоторое время глядела в ее широкую медленно удаляющуюся спину.

Потом развернула записку и прочитала:

«Дорогая Сима!

Мне уже отсюда, видимо, не выбраться. Да, наверное, и незачем уже, хотя последней точки я поставить не успел. Родственников у меня, как вы знаете, нет и потому распорядитесь моим скарбом по своему усмотрению. Все, что горит, можете пустить в печь. Прошу лишь об одном: сохраните (и можете прочесть) синюю папку, которая лежит у меня в правой тумбе стола. Может быть, она чем-нибудь заинтересует и Вас. Это плод моего приобщения к истории. Та самая книга о писателе, о которой я вам как-то говорил. Может быть, она пригодится и еще кому-нибудь. Мне просто жалко с нею расставаться, даже сейчас, у гробового входа, как сказал некогда Пушкин. Да и грех прожить на свете, не оставив после себя ничего, даже вот таких «приобщений», что в синей папке.

Попадутся Вам и другие папки. Их много. Они лежат на полке, слева, у входа. Вот с ними можете расправиться самым беспощадным образом. Это мои дневники, которые я по своей инфантильности, донесенной до смертного одра, вел многие десятилетия, занося туда события частной жизни моей, забытой богом и историей, персоны. Да сгорят они в синем огне, не став предметом чьего-либо недоброжелательного любопытства. Если бы успел, я бы уничтожил их сам, хотя никакого криминала с точки зрения общественной они не представляют.

Засим прощаюсь с Вами.

И уповаю на будущую встречу, до которой живите светло и счастливо, во имя правды и добра не только Ваших, но и всех, кто живет с нами рядом.

Уважающий вас Иван Силыч Харламов».

Сима в этот же вечер разыскала и синюю папку, и толстые тетрадки, которые стояли в одном ряду с толстыми же, солидными, в золоченых переплетах книгами. «Какой-то писатель» и книга о нем Симу тогда интересовали мало. А до дневников она была охоча, знала, что это такое. И в этот же вечер начала чтение с них.

Впрочем, чего она ждала, того не встретила: были какие-то сумбурные выписки из газет, названия которых она и не слыхивала, стихи – длинные и короткие, рассказы о встречах с какими-то не известными Симе людьми. Но встречались среди них и имена, уже слышанные ею: Салтыков, Достоевский, но тем не менее чужие для ее сознания.

Бросив читать дневники, Сима благоразумно спрятала их и так и не раскрытую синюю папку в плетеную корзину, которая стояла в углу под кроватью и в которой хранились письма матери и подаренный ею образок.

Спустя два года, когда Сима носила под сердцем своего первенца и по какой-то непонятной стыдливости предпочитала сидеть дома, не показываясь на людях, она раскрыла и синюю папку и перепуганно захлопнула ее, прочитав название рукописи, выведенное четким каллиграфическим почерком, свидетельствующим о твердости руки: «Житие святого Глеба». Оно испугало Симу показавшейся ей принадлежностью к писаниям о святых, литературе, чтение которой могло вызвать неправильные толки и испортить ее юную репутацию. И хотя подзаголовок «роман-воспоминание» говорил об ином (прочитав к этому времени несколько так называемых романов, Сима уже знала, что о святых в них не пишут), она уже поняла, что в нем рассказывается о русском писателе Глебе Успенском. Смутное ожидание какой-то подстерегающей ее опасности заставило Симу вернуть папку в темный угол под кроватью.

А когда еще спустя полгода (тогда она кормила своего первенца Володю грудью) к ней пришел какой-то невысокий седовласый мужчина, который сразу же почему-то олицетворил в Симином сознании профессора, и поинтересовался, не осталось ли от Ивана Силыча каких-нибудь бумаг (книги его она к этому времени уже распродала, а бумаги в соответствии с завещательной запиской предала огню), Сима с легким сердцем отдала ему эту смущавшую ее покой синюю папку. Дневниковые же тетрадки остались при ней и очень пригодились во время блокады для растопки крохотной буржуйки, которую смастерили ей на бывшей работе мужа.

Жгла она постранично и, научившись к этому времени отличать важное от несущественного, кое-что оставляла себе, а до нескольких тетрадок и вообще дело не дошло.

Не скрою, существование харламовских воспоминаний о Глебе Успенском я предполагал и, в течение трех десятилетий занимаясь изучением народнической литературы, неоднократно предпринимал их поиск. Несколько раз приезжал к Серафиме Васильевне, пытаясь выудить хоть какие-либо дополнения к облику того «профессора», о котором она рассказала при первой нашей встрече, чтобы попытаться найти его в коллекциях старейших литературоведов. Но годы шли, время брало свое, детали не только не пополнялись, но, напротив, начинали улетучиваться. Только в 80-х годах, когда я стал уже утрачивать всякие надежды на то, что рукопись Ивана Силыча когда-нибудь найдется, мне удалось ее обнаружить совершенно случайным образом в одном из незвучных сибирских городков. У людей, не имевших отношения к литературной науке и потому не спешивших с ее опубликованием.

История это длинная, отчасти детективная, о которой, может быть, и придет время когда-нибудь рассказать.

…А пока я стоял на остановке пятого трамвайного маршрута и ждал припаздывающую Серафиму Васильевну. На двадцатой минуте моих ожиданий Серафима Васильевна довольно резво (зарозовели на морозе опавшие щечки) выкатилась из трамвая и, не оглядываясь, а только огорченно и покаянно махнув ручкой, увлекла меня на улицу Беринга, к одному из проломов в кладбищенском заборе, и вскоре вела меня протоптанными в снегу тропками – соответственно кладбищенским улицам – к Бариновской дорожке (какому барину она обязана своим названием, Серафима Васильевна не знает). Здесь, недалеко от пересечения Бариновской дорожки с Гаванской улицей (есть такая и на кладбище), под сиротливым железным крестом, отдаленно напоминающим русский сарафан с рукавами-фонариками, и покоится более семи десятилетий Иван Силыч Харламов, оставивший нам бесценный материал о жизни святого Глеба, одного из самых совестливых писателей земли Русской – Глеба Ивановича Успенского.

Роман-воспоминание И. С. Харламова публикуется с некоторыми сокращениями: выпущены главы, не представляющие существенного интереса для характеристики Глеба Успенского. В некоторых случаях я считал возможным привести фрагменты из дневников Ивана Силыча, которые оказались не использованы в его мемуарах. Но многое в этих дневниках еще не прочитано.

Работал над своей книгой И. С. Харламов длительное время, поэтому есть на ней налет разностильности, повторы, которые я постарался убрать. Но вмешательство в текст было минимальным, дабы сохранить и стиль времени, и индивидуальные особенности авторской манеры письма.

Конечно же, в романе-воспоминании много имен, фамилий, событий, дат, которые были хорошо известны автору, но ни о чем не говорят современному читателю. Поэтому без примечаний не обойтись.

Не сетуйте, господа!

Житие святого Глеба

Подняться наверх