Читать книгу Казачья Молодость - Владимир Молодых - Страница 39

Глава 4. Революция 905 год
4

Оглавление

Манифест от Октября не принес обещанных свобод. Все свободы в России только декларируются. Так было и так будет. Да и было бы самоубийством, если бы государство – читай – власть стало бы исполнять буквы закона. Вот и Манифест свободы обещал, а на деле их нет. Ибо государством не закреплено в указах право на свободы собраний, союзов, а не закреплено, значит, этих свобод просто нет. Обещанные свободы вскоре были забыты и под окрики надзирателей начались обыски запрещенной литературы у членов кружков.

А следом вскоре пошли и репрессии. Угроза попасть в список неблагонадежных нависла и надо мною.

Царизм держался за самодержавие, и даже Думская монархия вызывала у власти дрожь, так как этот путь для России опасен: он может поколебать правосознание народа и дать повод к смуте. Ведь люд в России таков, что, по словам современника Петра первого: «…он на гору еще и сам десять тянет, а под гору миллионы тянут: то како дело его споро будет?» Вот и сейчас власть царя тянула Россию к революции. Хотя образ царя вызывал в умах и сердцах простых людей мистическое благоговение. А ноне так же мистически звучит слово «социалист», но в нем от всякого злодейства больше позора и ужаса.

После известных потрясений в гимназии, в доме, кажется, ничто не предвещало бури. Хотя что-то сестры, конечно, слышали, хотя бы о том же митинге в гимназии. Но сестры были воспитаны и имели достаточно здравого такта, чтобы одолевать меня вопросами, добавляя лишь горечи в мою душу. Но от этого мне не стало легче. Росло внутреннее напряжение. Я замкнулся, ушел от общения с сестрами.

В один из дней в доме был гость. По голосу я в нем узнал Бутина. Выйти не решился, но и меня никто не позвал. Видно я ему был не нужен. О чем он говорил со своей сестрой и моей хозяйкой – мне не известно. Но сам приезд – известного в городе золотопромышленника – в эти тревожные для меня дни, похоже, был не случайным. Видать по всему – мои дела были скверны. И уж он-то, конечно, приезжал по мою душу. Но почему-то не зашел ко мне. Выходит, плохи мои дела.

С его отъездом девушки взялись меня наперебой учить игре на пианино. Но мое состояние души не было готово к высоким чувствам. Но я был невнимательным учеником. У меня все валилось из рук, ничего не получалось, а они смеялись громче обычного. Нина была старшей из сестер, а потому более сдержанной. А вот Наталья, младшая, пыталась, наверное, что-то мне сказать или что-то спросить. Она хитро улыбалась своими темными глазками, будто они что-то знают про все. В ее вопросительных взглядах явно что-то было. Но ее во время одергивала Нина и та обиженно опускала голову. По вечерам Нина просила продолжать чтение романа Гончарова. За чтением я заметил, что они с особым интересом наблюдают за мною, как за мальчиком, которого за провинности наказали, но теперь его надо пожалеть. У русских такое принято. Только позднее они откроют тайну этого ко мне интереса. Глядя на меня, они хотели понять, как казак смог стать социалистом. Такие слухи бродили по городу. Зато у них вырос интерес ко мне. И вот я по вечерам рассказывал им о казаках-землепроходцах. Как они отстояли границу России по реке Амур. Как гибли казаки, отстаивая город Албазин на Амуре. Как освоили Даурию казаки, отбиваясь от местных кочевников. Даже напомнил им слова неизвестного поэта: «…Просторы открывались, как во сне, от стужи камни дикие трещали, в Даурской и Мунгальской стороне гремели раскаленные пищали…»

Однако учеба пошла своим чередом. Учился я с упорством, одолевая разные и трудные языки. Даже хозяйка заметила, с каким я усердием делаю уроки. Как-то девушки пригласили меня делать уроки вместе за большим столом. Я не возражал. Так оно и пошло. Нина, заметив мои трудности в русском, тут же подсела ко мне так близко, что тепло девичьего тела лишило меня всякой сосредоточенности. Наташа сгорала от зависти.

– Учиться надо легко, без напряжения. А то вон, Яша, от натуги как порозовел. Видно в пот ударило, – хихикнув, заметила Наталья, поглядывая на нас, – Еще гениальный поэт оставил нам завещание: учиться понемногу, чему-нибудь и как-нибудь! Скольких наук из гимназии мы потом выбросим за ненужностью. Чтобы записать открытую Яковым землю, не надо совсем быть филологом русского. Ведь и наскальные надписи читают. Все надо знать середку на половинку. Так, кажется, сказано где-то…

Нина глянула на сестру, как на пустое место. Я оторвался от учебника и глянул на хозяйку: что скажет она – учительница гимназии? Та подняла голову, занятая чтением, видно, почувствовав мой взгляд.

– Если, Ната, следовать твоим словам, – заговорила она негромко, почему-то поглядывая на меня, – то ты станешь полуобразованной в наше время. А полуобразованный человек в переводе с французского означает не больше и не меньше, как «вдвойне дурак». Ты даже не будешь осознавать, что ты глупа, нахватав вершки знаний. Хотя при этом ты будешь воображать, что знаешь все. Но ты только слышала, как говорится, звон, не зная где он.

Сказав это, она глянула на нас. Мы виновато почему-то смотре6ли в стол.

– Если ты читаешь с пятого на десятое, то мозг не уложит твои знания в систему. А система знаний и есть тот инструмент, с помощью которого мы сможем прочесть любой текст и еще больше расширить свои знания. Так в вашем сознании возникнет единая цепь знаний, а это уже откроет путь к цели или к мечте.

Потом она без перехода и, теперь уже ни на кого не глядя, заговорила о литературном кружке в гимназии. При одном упоминании кружка сердце мое точно остановилось. Я перестал дышать, сжался, готовый к любой морали – о том, что такое «хорошо» и что такое «плохо». Я опустил повинную голову, ожидая «казни».

– Путь к знаниям лежит через перекресток, где сходятся разные дороги. Кружок – это одна из этих дорог. Точнее начало одной из них – это путь в революцию. Я не знаю среди известных путешественников революционеров. Если не считать Петра Кропоткина. Он, бывший паж, не был истинным путешественником. Да, он был в местах глухих обитания староверов. Это просто социальные описания народа, чтоб указать царю, что он несправедлив был в его жестоком обращении с людьми той же православной веры, хотя и веры истоков Руси. Но он не путешественник, как твой кумир Яша, Пржевальский. А потом Кропоткин просто стал анархистом.

– А Пугачев не был революционером? – неуверенно спросила Нина. – Ведь он был казачий атаман…

Мать вопросительно глянула на дочь.

– А мне Яков сказал…

– Думать и следовать своей дорогой, значит, следовать за своей мечтой, – думая о чем-то своем и пропуская слова дочери, проговорила мать. – Мечта это все одно, что дерево. Оно цветет ярко весною, как человек расцветает в пору юности. Но если на этом дереве осенью нет плодов – был, выходит, пустоцвет. Так и к осени в вашей жизни – должен появиться плод трудов всей вашей жизни. Иначе вы прожили впустую, не оставив на земле свой след. Иначе жизнь ваша окажется бесплодной…


*

В тревожные дни после разгона кружка, я испытывал потрясение от все еще проходящих разборов, допросов кружковцев. И каждый из них ждал своей судьбы.

Но именно в эти дни я сблизился с Ниной. Она знала от матери, что моя судьба повисла на волоске. Я, кажется, никогда не видел Нину такой милой от ее доброй улыбки и ясных голубых глаз.

– Чем я заслужил такое внимание с твоей стороны? – спроси я как-то ее.– Я не Христос, которого только что сняли с креста.

– Ты выглядишь так болезненно бледным, будто только что, как тот Достоевский, вернулся с каторги. Ты многое нам не говоришь, но известно от мамы, что тебя выводили из класса жандармы. И что тогда все решили в классе, что видят тебя в последний раз. И что, мол, ты все равно держишься молодцом, – сказала Нина. – Вчера, когда ты вернулся, на тебе было чужое лицо.

– Я не помню себя в тот день.

– А между тем ты стал уже знаменитостью в городе. У меня спрашивают, как познакомиться с гимназистом из социалистов, что живет у нас.

– А тебе не страшно со мной?

– Я не знаю, как с социалистом, но с казаком не страшно, – улыбнувшись, сказала девушка.

Вспоминая годы, прожитые в доме сестры Бутина, я представляю мои отношения с Ниной в первых для меня чувствах влюбленности. Зимой я ждал ее у входа в гимназию, она протягивала для встречи мне свою руку – и я всякий раз испытывал тепло девичьей руки, вынутой из теплой меховой варежки. Она по-доброму смотрела на меня, приводя меня в смущение. У нее были друзья из кадетского корпуса. Они приглашали меня к себе на вечер, но я всякий раз отказывался, при этом жалея, что я не кадет.

Нине не нравилось, когда я нередко говорил ей, что казак – это пахарь.

– Выходит так, что ты козыряешь своим простым казачьим происхождением. Разве в убогой вашей сельской жизни все ваше счастье? – горячилась она, когда я противопоставлял себя городским.

– Пойми, Нина, иной жизни у казака нет. Он живет своим трудом. Он и швец, и жнец, и на дудке – дудец. Вот, что хотел я этим сказать. Станичный казак не служит власти, как наш Петр из городовых. Мы, станичные, служим только земле. В этом вся разница между нами.

– А вы разве не служите власти?

– Мы служим Отечеству. Завтра революция – и власти нынешней нет. А Россия остается. Казачество – защитник России. Отечество и власть – это не одно и то же.. Власть меняется, а Отечество незыблемо, как и само казачество.

– В тебе эти мысли из общения в кружке?

– Скорее нет. Кружок придал мне уверенности в этих моих мыслях.

– Я согласна с тобою, что Родина – это не царь и не тем более его двор. Смотри, Яша, распропагандируешь меня – стану я социалисткой. Ведь, если отец узнает, то влетит и тебе пропагандисту и мне заодно. Учти, я легко поддаюсь новым идеям…

Я как-то застал Нину за штопкой моих носков. Мне стало стыдно, что я не могу старые носки поменять на новые – не было денег. Но просить их у отца я так и не стал – то же было стыдно. Зато теперь я сам следил за собою. Я не был обделен вниманием девушек, но чувство одиночества не покидало меня. Девушкам не интересны были мои рассказы о странствиях. Мне не хватало друга, интересы которого были бы близки моим. От одиночества не спасали и книги, которые я брал в библиотеке гимназии.

В такие дни я любил вспомнить мое последнее лето перед гимназией. Помню, уже пахали сжатые от хлебов поля. В тот год отец часть земли оставил «отдыхать», а взамен распахивался клин целины. В пожухлой траве свистели перепела. Работник наш Степан из бывших ямщиков приноровился кнутом сбивать перепелов. Глядя на него, и мне захотелось. К осени перепел набирает вес, становится мясистым, жирным. Вскоре и я приловчился к такой охоте. Вошел в азарт. Сбитых птиц оказалось вскоре достаточно. Сестра Вера их ощипала, а тетка Лукерья сварила их так, что пальчики оближешь. «Ты, Яков, ловок и удал, – не могла нахвалиться тетка Лукерья. – Другой бы в последний бы день пузо бы грел на солнце… Что из тебя выйдет, если все науки пройдешь? То ли генералом, а то и министром не меньше…»

Стояли чудные дни отгоревшего лета. Пока работники заняты едой, я один пробую пахать. Ничего из этого не выходит. Степан, видя мои муки, решается подсобить. Мать почему-то не любит Степана и зовет не иначе как ямщик. Это ей одно, кажется, для него унизительным. Было не доказано, но мать так только и считает, что Степан виноват, что сын ее Гриша повредил руку от коня по его вине. Она сразу запретила ставить коня Башкира под седло, а Степан ослушался ее. Теперь мать лишилась на станице двух сыновей: Гриша – инвалид, а я – в гимназию.

Степан ведет по борозде пару коней – они тянут плуг. Я иду за плугом, с трудом стараюсь удержать плуг, чтоб он шел ровно. А плуг то подбрасывает на камне, то я, увлекшись перепелами, которые так и снуют между ног коней, а то и вовсе бросаются мне под ноги, тогда я на миг забываю про плуг, а уж он-то влево уйдет, то – вправо. Порою, ямщик не видит, что я устал, а все ведет и ведет коней. Мне бы крикнуть ему, но я не могу. Зато вырываются из меня слова песни моего деда из детства: «Ах вы сени, мои сени, сени новые мои…» Так и кричу я беснующимся вокруг меня птицам. Но кони вдруг встали – я не заметил, как плуг уперся – то ли в дорогу, то ли лемех забило дерниной. Степан чистит лемех или уносит камень далеко на межу. И все же мне понравилось пахать. Так что я и в другой раз, заметив, как мужики ушли на обед, взялся пахать, но на этот раз я взял кнут гонять перепелов. Помню, я так увлекся не столь пахотой, как птицами, стараясь сбить их влёт, как только она выпорхнет из-под ног. Да так было увлекся, что и не заметил, как я давно пашу дорогу. И только вижу – наперерез мне скачет наш Петька, немой, на хромой Фекле и машет руками… Крепкий южный ветер из глубин степей бьет мне в лицо горьковатый аромат. Я стою, упоенный запахом степей, среди созревшего ковыля, волнами набегающего на меня. Мне весело посреди этой священной благодати и того, что ко мне скачет Петька, а не злой Степан – тогда бы мне влетело…


*

Днем не выходит мысль о кружке. Петр все знает и только издали поглядывает на меня.

– Все это пустяк и вздор, – сказал он мне однажды, видя, как я скис и зачах. – Экая, подумаешь, важность, что не стало кружка. Да и дружков твоих еще успеют и арестовать, и из гимназии исключить. Не переживай – все пройдет. И хорошее, и плохое.

Да, подумал я, может это и вздор, но это моя жизнь. Что – я должен отказаться от этих прожитых дней? Или были они бессмысленными? Для меня сейчас как будто весь мир опустел. Я вновь стал одиноким, а весь мир – бессмысленным. А как бы мне сейчас хотелось быть вместе с друзьями…

Я гляжу в окно, вижу уходящую в сторону станиц реку – и вновь думаю о доме.

Я однажды спросил Петра:

– Ты любишь путешествовать?

– Я… – Петр, было, опешил, быстро собрался и, глянув на меня с высоты, сказал. – Ну, с отцом… да в коляске. Еще куда бы ни шло. Чтобы домашнюю провизию кучер-казак не забыл. Тогда я не против выехать за город. Кататься я люблю…

– А верхом на коне? Ведь у вас целая конюшня прекрасных коней, – намекнул я.

– Ну, это не то! – протянул Петр.

– И у тебя нет своего коня?

Ответом было удивление в его глазах: а зачем?

– Но ведь мы с тобою казаки, – решил льстить ему. – Плохо ли скакать навстречу упругому ветру в лицо. Казак не может жить без коня. Он для нас, как воздух для всех.

Петр изменился в лице, зарделся, как девица.

– Только… – кадык его дернулся, проглотив горечь моих слов. – Только я намерен поступать в университет. Так что конь мне как бы и ни к чему. А скачки! Я люблю их смотреть. Хотя отец готовит мне военную карьеру.

– А, может, как-то прогуляемся верхом на конях по окрестностям города?

– Я…я – не против, – вдруг размякшим голосом проговорил он


*

Но нашим намерениям не суждено было сбыться.

Революция, стачки в мастерских взбудоражили город. Вновь вверх дном перевернули нашу гимназию. Искали запрещенную литературу. Но теперь это делалось с таким ожесточением, будто гимназия было зачинщицей беспорядков в городе. При этом жандармы утверждали, что стрелял кто-то из гимназистов. Началась вторая волна репрессий. Многих старшекурсников отчислили, нашего лидера Евгения арестовали. Готовился над ним суд. Другие оказались в списках политически неблагонадежных. Иных отправили под надзор полиции. Кружок наш, как признанное осиновое гнездо социалистов в городе, уничтожали с особой яростью. Были слухи, что, мол, найден список кружковцев, но меня, мол, там нет. И все же кто-то донес о моем участии в кружке. Меня обыскали, но ничего не нашли. Тогда к себе вызвал тот самый жандармский офицер с повязкой на лице, получивший рану от того злополучного выстрела. Я запомнил тогда это лицо.

– Я знаю тебя, казак, – с заметным польским акцентом проговорил офицер. – Ведь это ты остановил моего коня. Смелый ты человек. Этот конь мог тебя убить. Но тебя обвиняют в том, что ты был соучастником того, кто стрелял? Тогда скажи, кто стрелял?

Я все отрицал.

– А что этот конь мог меня убить – это ложь. Я на этом коне от конюшни полковника казачьего полка я сидел верхом, и мы прекрасно общались. А у коня, выходит, память лучше, чем у жандармского офицера.

– Но мы с тобой еще поговорим… казак!

– Ему место в списках неблагонадежных, а не в гимназии, – вставил подвернувшийся Блинов.

Что ж, теперь угроза надо мною стала реальной. Хотя члены кружка и сам Евгений заявили, что я не был членом из кружка.

– Господа, уже то, что Дауров знал о существовании кружка и не донес, достаточно, чтобы применить к нему закон, – твердо заявил всему классу офицер с повязкой.

Были найдены листы рукописной нашей газеты «Демократ», так что не было сомнений в разглашении нами запрещенной литературы. И все ж на этом «наше дело» кажется, прикрыли. Однако у меня состоялась еще одна встреча с жандармом польского происхождения. Как-то встретив меня в коридоре гимназии, он отвел меня в сторону и внушил убедительно, что если меня нет в общем списке неблагонадежных, то ты, мол, есть в моем личном списке политически неблагонадежных и ты там будешь, пока не проявишь себя. А такой казак, как ты, обязательно проявишь. Попомни мое слово.

Только позднее я узнал, что приезд Бутина в город был не случайным и что он разрешил все недоразумения в отношении меня в списках неблагонадежных. Еще я видел жандарма не раз в гимназии, но ни он, ни дирекция меня не вызывали. И надо же, именно в это время Петр вдруг становится моим адвокатом-защитником. Я не был из трусливого десятка, но услуга Петра, больше похожая на медвежью услугу, мне запомнится надолго. При одном из появлений жандарма, этого «голубого офицера», как мы прозвали офицера в повязке, Петр с высоты своего монумента заявил ему, будучи сыном известного в городе казачьего полковника, что Дауров случайно был затянут по своей сельской простате в этот, якобы, литературный кружок. Даже не предполагая всех подводных камней этого собрания. От этих слов меня бросило в жар. Ведь сколько раз твердили, что я не был в кружке. Нет, сказал Петр, ты там был, я знаю. И мне поверят, а не вам.

– Я не нуждаюсь в адвокатах, – твердо заявил я.

Офицер одним глазом – другой почти закрывала повязка на щеке – как циклоп, вонзился в меня.

– Что ж, казак, твой друг, по-казачьей чистоте сказал правду – ты был в кружке. Так и запишем. А слова твои: «Я не нуждаюсь в адвокатах» – это известный прием преступника на суде.

В эту минуту я ненавидел Петра, проклиная судьбу, что дала мне в товарищи этого человека. Во мне все кипело, когда вышел жандарм, я высказал Петру все, что я о нем думаю сейчас.

– В вас городовых те же замашки, что и у жандармов. Не вы ли нагайками разгоняли митинг в парке. Тогда под нагайками трещали шинели на спинах твоих товарищей по гимназии. А этот поляк- жандарм получил по заслугам. Ибо его люди били по головам и спинам рабочих шашками плашмя. Я не хочу, чтобы следом мне неслось, как тебе, «каратель». Меня станичного казака не надо путать с тобою, городовым казаком. Вы отрабатываете хлеб от власти, разгоняя народ, лишая его свободы слова. Но учти – рухнет эта власть и тебе никто не подаст кусок хлеба.

Я все выпалил на одном дыхании, не думая, конечно, о последствиях. Но я это должен был сказать. Сказанное я осознаю позже, ибо тогда я плюнул в колодец, из которого я буду вынужден пить воду. Такова жизнь…

А тут как-то Денис, мой старый дружок, сообщил мне – он знал все новости в городе через своего отца – что, мол, казачий полковник, отец Петра, признался полковнику жандармов, что участие Даурова в кружке было случайным и что, мол, подобное больше не повторится. И т.д и т. п.

Итак, факт моего участия в кружке стал явным.

И вновь зачастил «голубой офицер» в гимназию. Он выследил меня на перемене и отозвал в сторону.

– Ну, вот и все так просто разрешилось. Осталось занести тебя в список ненадежных. А друг твой оказался честнее тебя, Дауров, Я уж и не знаю, кто сможет помочь тебе. Скорее на этот раз тебе не выкрутиться…

Эти слова и привет от жандарма я передал Петру.

– Я хотел как лучше…, – виновато буркнул он.

– Спасибо, Петр, за твою медвежью услугу, век не забуду. Ведь ты хотел отвести беду не от меня, а от себя. Но роль карателя ты, городовой казак, исполнил справно и жандарм тебе за это передал благодарность.

А «медвежья услуга» Петра сработала. Помнится, жандармы неожиданно появились в классе. Хотя многим казалось, что «дело» наше улеглось. Два жандарма встали у двери в ожидании команды своего офицера. Как только они вошли, я глянул на Петра, ища ответа на то, чего он добивался, якобы, защищая меня. Но ни одна черта не дрогнула на его правильном лице. Появился надзиратель, Он заставил меня встать из-за парты. Более унизительного в присутствии класса я никогда не испытывал. Но держался я твердо, хотя при виде жандармов вдруг почувствовал арестантскую обособленность и бесправность в классе. Я понимал всю униженность своего положения и почему-то неловко улыбался. Класс смешался: не каждый день можно видеть арест живого «социалиста». Кто-то хотел поддержать меня словом. Кто-то старался пожать мне руку. Жандармы оттесняли любопытных. Ведь меня должны вот-вот отвезти, лишить свободы разлучить со всей обычной жизнью. Все слышали разговоры в городе о социалистах. И вот это слово «социалист» материализовалось в их классе. Одно дело безобидные игры в партии, в партию эсеров, кадетов, но не было никого из партии социалистов, живых, настоящих. Но зато как злорадствовал надзиратель. Худой, как пересохшее дерево, высокий, он и говорил скрипучим деревянным голосом, меряя класс из угла в угол на длинных, как ходули, ногах, гулко стуча подковами каблуков сапог. А то вдруг останавливался и из-за спин жандармов заглядывал на меня, как на пойманного зверька. Еще бы! В его классе поймали социалиста. Он о чем-то спрашивал охрану, но те молчали как истуканы. Они смотрели на меня, как на провинившегося шалуна, которого они должны будут волей-неволей увести. Меня лишат воли распоряжаться собою и я окажусь на положении того мальчика из детства, бредущего по этапу за каторжанами.

Прошел час… другой… Класс заволновался.

– Господа, успокойтесь. Сейчас явится капитан и все, Бог даст, обойдется, – с ласковой усмешкой проговорил один из жандармов.


*

Я не мог представить, что было бы с матерью, когда она увидела бы мой арест. От слез, она закрывала бы платком лицо, но рыдания бы ее прорывались. Отец только бы махнул рукой: он не переносил слез матери, как не любил долгие проводы – это лишние слезы.

Но арест и на сей раз провалился у жандармов. Они покинули класс так же неожиданно, как и появились. Может это была сцена общего устрашения? Не знаю. Хотя и может быть. Офицер даже не зашел, не извинился за срыв урока. А ведь был урок закона божьего. Наш священник только перекрестил уходящих жандармов.

На выходе из гимназии я меньше всего ждал встречи с крестным. Я боялся услышать от него поучительной морали по поводу только что случившихся событий: и разгон кружка, где мое участие теперь всем известно, и этот разыгранный фарс ареста моего. Нет, он не стал ни ругать, ни журить меня. Он только напомнил мне о встрече с полковником казачьего полка и с директором гимназии.

– Яков, ты пойми, – начал он, когда мы пошли, – вольнодумие – это все одно, что твоя шашка. С ней надо обращаться осторожно. Во-первых, в руке должно быть достаточно сил, а в голове – ума, прежде чем эту шашку ты возьмешь в руки. А во- вторых, это оружие в любом случае. То же и вольнодумие. Вольницей не надо махать, как булавой. Наши предки вольницу отстаивали, встав крепкими бойцами. А ты ни силой, ни рассудком пока не силен, чтобы встать на защиту вольницы. Знаю, всякое бывает. Казак вспыльчив. Но коль вырвал шашку, да замахнулся, то не трусь – руби.

– Я и вначале рубил, когда посягали на мою казачью честь. Я не посрамил и сейчас нашу вольницу. Да она, вольница, потянула меня в кружок. И разве в этом моя вина?


– Ты, сынок, все верно ты поступил. Но учти, чтобы птенцу взлететь надо время. Дай срок и ты расправишь крылья – вот уж тогда и взлетай, – гладя жесткой сухой ладонью по моей голове.– Вот тогда-то можно и пострадать за нашу вольницу казачью. А ведь я пришел тебе сказать совсем про другое. В этом во всем, я уверен, ты поступил верно, и так же верно будешь поступать. Тебе бы почаще бывать в конюшне отца Петра. Зайди – ведь он тебя пригашал – оглядись, вникни со временем, как варится кухня скачек задолго до стартового колокола. Как готовят скакунов, сам попроси – попробуй свои силы. Может им приглянёшься, как всадник. Вот это наш казачий путь в жизни. А кружки, партии – это не наше дело. Ведь казак более всего предан не власти какой-то, не партия, а коню! Он тебя никогда не придаст. А все твои огрехи «куриной слепоты» снял с твоих глаз, как пелену, твой благодетель Бутин. Так что молись за него и ничего не бойся. Он так и сказал мне в разговоре, что молодые люди в этом возрасте должны ошибаться, набивать шишек. Да и время ныне смутное – Россия на переломе. Нужны, мол, молодые горячие сердца…

Крестный уехал на другой день утром. Было солнечно и ветряно. Дул холодный северный ветер. Резкий, он очистил город от копоти печного дыма. Было чисто и ясно. А легкие как пух облака пробегали тенью по земле. На окраине города у монастыря я – благодарный ему до слёз – простился с крестным. Мы обнялись, прощаясь.

Солнце поднялось выше, но теплее не стало. Я долго, не отрываясь, смотрел вслед паре коней и коляски. С обочины налетел порыв ветра и из глаз вбил слезу. На сердце стало одиноко и грустно. Вспомнил на обратном пути слова крестного: «Ничто нас, казаков, не может выбить из седла. Наши предки- кочевники пришли с востока, принесли восточную мудрость: чем хуже, тем лучше. Казак сварен так, как готовилась булатная сталь. Поколение к поколению, так от века к веку прикипало в огне боев наша казачья стать. Получалось то, что называют булатной сталью. Гнется, а не ломается. Таков и казак.

Подгоняемый ледяным ветром я затрусил в город, как бочком, бывало, трусит дворняжка, чем-то озабоченная…

Я спешил мимо монастырской стены, из-за которой неясно, тускло, будто от грязи времени, проступают соборные маковки, чернеют, будто мертвые, сучья кладбищенских деревьев. Старые монастыри, говорила мне тетка Матрёна, это вехи, по которым когда-то шла вглубь России старая православная вера. Мол, монастыри были опорой государства и веры до Романовых. Долго на севере держался Соловецкий монастырь старой веры. Царь приступом, мол, с трудом его взял. Там вере отцов наших стояли насмерть…

Через дорогу против солнца глядит на монастырь своими решетками на окнах желтый острожный дом.

На громадных запертых воротах монастыря, на их створах, во весь рост вырезаны из камня два святителя с зеленоватыми от времени ликами со священным писанием в руках. Сколько веков эти древнерусские старцы старой веры стоят на воротах, глядя на острог. Уж не ровесники ли они?

А может вон за тем решетчатым окном смотрит на меня наш Евгений, дожидаясь решения суда? Я стал креститься, прося святителей на воротах облегчить участь бывшего моего друга.

Я шел, часто останавливаясь, оборачиваясь то на монастырь, то на острог. Я спрашивал себя, что заставило сблизить острог и веру? Видно так было угодно новой вере.

Солнце было в зените, но ветер все крепче обжигал меня морозом. Я обошел кругом почти весь монастырь, надеясь где-то найти вход. В одном месте показался монах в грубой черной одежде. Я остановился, присмотрелся ему вслед. Он мне показался монахом того дониконовского времени. Время, известно, быстротечно, но в монастырях оно, кажется, останавливает свой бег. Как будто и не было раскола веры в православии. А может так оно и есть: самой жизни в монастыре вовсе и не коснулся тот царский раскол веры. Ведь тогда царю нужны были только богатства старых монастырей. Ведь в старой Руси монастырь иной мог снарядить целое войско для князя.

Может вот так же триста лет назад выходил из этого же монастыря в грубой черной одежде, как вот этот монах, только что вышедший из монастыря. Раскол не изменил одежды служителей. Да и много ли нового стало в душе того и этого монаха? Ибо суть раскола: не в числе перстов для моления, и в не в азах, а она в том, что заключено под ними…

Уходя от монастыря, я еще раз глянул на него со стороны. Видно, как и триста лет, на монастыре были все те же черные тесовые, как принято у староверов в их станице Сбега, крыши. Не есть ли этот монастырь ровесник нашему, от которого остались лишь развалины. Так подумал я, возвращаясь домой.

Казачья Молодость

Подняться наверх