Читать книгу Техническая ошибка. Корпоративная повесть, лишенная какого-либо мелодраматизма - Александр Степаненко - Страница 31
День первый
Оглавление*****
Почти пять минут нужно было, чтобы дойти от приемной президента Топливной до находящегося в конце длинного-длинного коридора кабинета Щеглова. За эти пять минут на его пути не попался ни один человек. Было еще рано, и офис компании был почти пуст.
Начало дня тоже не предвещало ничего хорошего. Ковыляев был необъяснимо, но вполне обыденно раздражен. Ничего более толкового, чем сказанное ночью по телефону, добиться от него не удалось. Невнятный, да еще и прервавшийся, разговор с Кравченко в совокупности с не вызывающей особого доверия «схемой», описанной Ковыляевым, – все это вместе все больше тревожило Антона. Надвигалось что-то бесформенно-неприятное.
Зайдя в кабинет, Щеглов включил компьютер, налил себе крепкой заварки зеленого чая и залил ее кипятком из кулера. Из холодильника он вынул плитку горького шоколада. Ожидая, пока компьютер загрузится, Антон подошел к окну. Откусывая шоколад небольшими кусками, он почти заставлял себя проглатывать их. Девяностопроцентная горечь проникала внутрь, горячий чай обжигал губы и язык. Его тело, его чувства, его голова постепенно приходили в рабочее состояние. Открыв окно, Антон подставил лицо свежему воздуху. Холодная уличная сырость устремилась в духоту офисных стен.
Привычной картиной из окна его кабинета было абсурдно-вызывающее визуальное соседство в небе над старой Москвой золотого креста Храма Христа Спасителя и огромного трехлучевого мерседесовского логотипа, установленного на крыше Дома на набережной – зрелище, от которого Антон испытывал странные, иногда даже несколько пугающие ощущения: его, выросшего в советские еще годы, его, вовсе не воспитанного в духе национальной, религиозной или даже упрощенно патриотической традиции, да и вообще в духе какой-либо традиции (скорее уж в атмосфере бессодержательной псевдоинтеллигентской каши из идейных огрызков, контрастно-бездуховного советско-антисоветского идеологического болота), его, пережившего распад страны и смуту и ко всему, к любому цинизму, казалось бы, уже привычного, и этим цинизмом, конечно, изрядно дезориентированного, и, при этом, к тому, что не касалось лично его и его самых близких людей, как он сам о себе полагал, абсолютно равнодушного, его – крайне неприятно и, даже больше, необъяснимо глубоко задевало то, что он видел, глядя отсюда, из окна своего служебного кабинета, в московское небо; оно задевало его как нарочитое, наглое кощунство, унизительное для чего-то общего и большего, чем он один, но, вместе с тем, и его, только его собственного, его части этого общего, унизительное и унижающее в нем что-то бесформенное, невыразимое, однако, всегда, когда вдали, глухо, цепко сжимающее тоской грудь в самой ее середине; оно задевало то самое, что клубится где-то за областью сознательного и четко очерченного, где-то там, где не все очевидно и однозначно, но зато искренне, зато тепло, где-то в грезах и снах – смутными образами берез, елей и сосен, лесов и полей, и хмурых речных берегов, и летнего рассвета, и орошенной утренней влагой густой зеленой травы, с отраженными в ней первыми лучами солнца, и мокрого асфальта после весеннего дождя, и промозглой сырости усталой осени, и пьянящего воздуха морозной ночи, и пронзающего величия церковных куполов над седыми равнинами, и двора своего дома, и привычных стен, и своей постели, и запаха волос любимой женщины, и нежной кожи ребенка, и детского голоса, и полной чашки с горячим чаем, и уходящих в бесконечность просторов железнодорожных рельсов, и… и еще… и еще… десятками, сотнями, тысячами образов, запахов и не оформившихся ни во что ощущений, всего, что называлось избитыми словами, но совершенно неизбито ощущалось как родное, как свое; оно задевало его как изощренное надругательство над его серединой, над сердцевиной, над тем, что жило в нем, и не только в нем, и не только сегодня, а жило еще в миллионах лиц и тел, и жило в вечных веках, и жило с общими словами на одном языке, с общей древностью, с общей историей, с общей связью времен, с общими книгами лучших в мире писателей и общими стихами лучших в мире поэтов, с общей памятью обо всех ушедших, о миллионах павших за это родное, миллионах за него даже неживших, и с родными могилами на тихих, лесных кладбищах, и с памятью об общем детстве среди одноэтажных деревянных изб, среди двухэтажных бараков, среди городских пяти- и девятиэтажек; его задевали и собственное бессилие, и собственная покорность, и собственная неспособность подняться, распрямиться, дать наотмашь, изо всей силы пощечину всем пытающимся обидеть все близкое, все родное, все материнское и отцовское, растоптать, облить грязью тихую, терпеливую святость, его собственную, и всех тех, кто говорит с ним и думает на одном языке, и всей их огромной, измученной, изувеченной уже до неузнаваемости родины, и его большого, израненного ненасытным варварством города, зло, жестоко, беспощадно ответить заполоняющей все вокруг безродной, враждебной мерзости, словно нашедшей для него олицетворение в этом паскудном виде из его большого окна, с которым он хотел бы – этот опоясанный трелучник в небе казался таким близким, что его можно схватить рукой, – но не мог ничего сделать.8
По счастью, сейчас туман, нависший с ночи, все не рассеивался; с высоты четвертого этажа не было видно даже автомобилей под окном. Хоть эта дрянь на небе не портила сегодняшний день.
Антон посмотрел на часы: было пятнадцать минут девятого. Если отпустить час на путь до офиса Газовой компании, то у него было сорок пять минут на то, чтобы написать Ковыляеву его «речь», показать ее ему, внести правки и уехать. А еще ведь надо было бы сопоставить написанное с тем, что будет у Кравченко…
Скинуть с себя занудство первоначальной подготовки этого текста было, таким образом, невозможно: времени было недостаточно, да и вряд ли в такое раннее время он бы смог обнаружить кого-то из своих сотрудников на рабочем месте.
Антон сел за компьютер. Посмотрев на блокнот, где он делал пометки в ходе разговора с Ковыляевым, он так и оставил его закрытым.
8
8-метровый 6-тонный логотип немецкого автоконцерна «Мерседес-Бенц», установленный в рекламных целях на крышу Дома на набережной, красовался в небе над Москвой более 10 лет. Со многих точек в Москве эта конструкция оказывалась в перспективе соседствующей с крестом на куполе находящегося на противоположном берегу Москвы-реки Храма Христа Спасителя, а с некоторых точек – перекрывала крест только что восстановленной после варварского сноса большевиками в 1931 году главной православной святыни России. «Трелучник» был демонтирован с крыши Дома на набережной в начале ноября 2011 года, причем последние несколько лет, как выяснилось, логотип находился на этом месте даже без надлежащего разрешения, поскольку концерн «Мерседес» и городские власти долго не могли решить, за чей счет будет осуществляться демонтаж.