Читать книгу В пейзаже языка - Лазарь Соколовский - Страница 10

Век уходящий
Январское

Оглавление

Вдогонку Иосифу Бродскому

1

Январь уже сдавался февралю,

уже зимы качнулась амплитуда

поближе к солнцу – пуля вдруг оттуда,

что ты во сне ушел… А я все сплю,


верней не сплю – меж нами океан

меня, как смерти, приобщил стихиям.

С утра собрал детей, читал стихи им,

где клекот твой, картавый чуть, был дан


плывущим сзади, где издалека

уже нездешнего еще ты падал эхом.

Где я куда-то шел, куда-то ехал —

ты обживал грядущие века


вне первых полудней, получасов,

где позднее сцепление с окружным

разбилось на осколки голосов

любви последней и последней службы.


В инерции дыханья я не мог

прервать едва намеченные связи,

где уж манил тебя все-общий бог —

я оставался в этом без-образье


осиротевшим, без подпоры, без

сознания, что ты как будто рядом…

Хоть с опозданьем вытянулся лес,

окутанный прощальным снегопадом.


2

Когда уходит гений – пустота

накроет как свалившимся сугробом…

Мне мнится, будто двинулись мы оба

туда, где та же облачность и та


же узкая прогалина, где свет

еще едва касается разрыва

с друзьями, со страной, которой живы,

которой был лишен на столько лет…


Но память, что настойчиво строга,

не позволяла слабости хоть в малом:

Фонтанкой пролететь бы иль каналом

и сквозь очки, ощупав берега,


их вещно передать, как мог лишь ты

еще вчера… Увы, с утра пытаю

мелькающие дактили трамваев

трехдверные и чистые листы,


что ждут тебя у старого стола

остывшей комнаты обшарпанного дома,

где выбоинка каждая знакома

от ближнего Литейного угла,


где время будто шло наоборот,

лишь память только рыскает по следу…

Как тот Иосиф, ты прощал народ,

поскольку что тот знал, хоть что-то ведал…


3

Я был моложе на год, на чуть-чуть

поменьше (оба вышли пред войною),

чрез две столицы пролегал наш путь

еще не развеснившейся весною


страны, как будто проклятой, как буд-

то в собственном просторе затерявшей

ту искру, что потомки назовут

с чего-то божьей. Где ты шел по пашне,

по пастбищу, и страстный Авраам

вел на закланье и тебя, как сына,

а сердце уже билось по краям

сомнений первой терпкой половины…


Мы были много мельче, чтоб понять

пути судьбы и твой порыв упрямый,

покуда ты не сбросил эту кладь

от дома отрешен и папы с мамой.


Но жертвенность – не выход, и не зря

ты стаскивал наручники с запястий,

в последнюю неделю января

последние врата раскинув настежь


туда, где стих иной, и смысл, и гул

кружились бы, как в детской карусели…

Где я дышу, где ты не дотянул

до мая иль хотя бы до апреля.


4

Мы так и не списались, не сошлись,

не съехались на часик, на денечек,

и я тебя надумывал из строчек

«Холмов», где обволакивала высь


тогда еще не явная, не та,

кроимая по музыке предчувствий,

где совпаденья больше от искусства,

от глюковского нотного листа,


свободного от знаков… Флейта шла

в отрыв, когда всего два шага – малость

до столкновенья. Вдруг струна порвалась

в преддверье не родимого угла —


земного срыва, где сойдут снега

с полей в венецианские каналы

воспетые, где ляжешь вдоль портала

не питерского пусть… Но к берегам,

как полкам книжным, высь перетечет,

отмытая от суетного лака,

и встанешь рядом с Гете, Пастернаком

и кем-то неразгаданным еще


там, где и нам сочувствует извне

смятенья скорби твой свободный голос,

струящийся над краем, ныне голым,

где тоже мне застыть в голубизне.


5

Прощание с поэтом как хорал,

такой же нескончаемый, как небо…

Почти неделя минула, и мне бы

пора смириться – без того развал


искусства и простого бытия

не позволяет уповать на вечность…

Куда же ты рассчитываешь лечь на

память? где те дальние края?


Не знаю, как с паломничеством – наг,

но толкам неподсуден и регальям,

поэт не вне-, а над-национален.

И потому гранитный саркофаг,


хранящий плоть, уже не в силах сжечь,

казалось бы, невнятицу сравнений

пускай разноязыкую, что гений

на будущее нам рассыпал в речь


всезвучную, где снова торжество

глубинной мудрости войдет в стихи и —

куда бы ни гнала тебя Россия —

в российское ж раскатистое о-о-о.


Где ты уже не вязнул, налегке

перемахнув февральские метели,

там мы, сопротивляясь, поумнели,

сойдясь с тобой хотя бы в языке.


6

Мы не совсем такие, как в стихах

и прочих проявленьях, да в лицах

уже не тот разгул, не тот размах,

утерянный в безликих заграницах.


При этом благородный твой овал

остался нам как звездная недвижность,

пускай, изгой, ты сам не выбирал

ту избранность, что пряталась за рыжесть.


Когда играют в прятки, в зеркалах

где отражают не себя, а рольки

случайные и все потуги – прах,

тогда абсурд кругом… Но не настолько,


бездушной отчужденности систем

чтобы сместить пейзаж лесов и гор мне.

Я Элиота чту, но не совсем

по-твоему, не по идее – форме.


Для каждого – свой мир, и если ты

лукавил: время – улица пустая,

мне время – часть дороги, пустоты

дух, жаждущий любви, не принимает.


Пусть хаос допускает произвол,

что давит горло, словно черный галстук,

пусть тоже к едкой истине пришел:

«Жизнь мыслима без нас,» – но ты остался,


хотя порой и гнал, что жизнь – лото,

где ставим на кон то или не то.


Пеший февраль

Вот и февраль… взметнулся гриппозный пламень,

душу палящий, свалявшуюся под спудом.

Цены на транспорт делают нас ходоками,

мыслей цепляя по ходу целую груду,

прежде январь меня завалил стихами,

все забывал я: работу, дом и простуду.


Правда, не дышит нос мой, молчат журналы

и от тщеславья июньского – разве осколки…

Если зимы предостаточно – лета мало,

грустью осенней затем и грешим втихомолку,

веру пытая совсем не так, как пристало,

хоть вороватая власть через TV-толки


дозу вливает внешних страстей и событий

чью относительность мерим лагерной пайкой.

Да перетерпится, скоро весна и прыти

хватит и нам, чтобы тренькать лесной балалайкой,

там, где струне огородной брататься с бытом,

строчки, надеюсь, посыпятся птичьей стайкой.


Вот с февралем и этим: не выпадая

из (разве скроешь!) мещанского круговорота,

двигаться где навстречу апрелю с маем —

вдруг, как крылом нездешним, заденет кто-то.

Ежели жизнь есть линия – вряд ли прямая,

и каламбурим, хоть в горле вязнет острота.


Солнцу поры бы греть, но чего и где ждать

в этом тягучем ритме, навряд ли искомом…

Лучше надежды бывает только надежда

на совмещенье шального пути и дома.

Хоть тяготели больше к первому прежде,

ныне истома чуть большая по второму.

День прибавляется медленно, писк февралий,

словно и наш, растворяется в гуле метелей,

а ведь когда-то не снежные крепости брали…

Сколько народу съехало – в самом деле

толпы все те же и те же кресты-медали:

зимы ль к абсурду катят, мы ль постарели


или душа на выдохе? С каждым утром,

хоть траектория тянется к апогею,

так же подвластны старой подсказке мудрой,

выболтанной однажды грустным евреем:

мол, чем я больше знаю, тем реже кудри…

Переварив тот опыт, живем, как умеем.


Тот вот читает книги, а тот не читает,

кто-то больше по водочке, кто-то по бабам,

а для торгующих – телом бы! – тяга простая:

главное то, что сверху! При свете слабом

падают зренье, слух, да и шансы тают

даже у неспокойных, что, вроде, в прорабах


духа… Коль в этом цикле подходят сроки

очередного инфаркта друга ль, поэта,

сделав протяжный вдох, словно снег глубокий,

ставить вопрос: осмыслены ль зимы-лета…

Ты одинок, как все, но коль все одиноки —

нет одиночества, значит, абсурда нету.


А построенья философов – больше сцена,

где в декорациях вязнуть, как в массе творожной:

если Елена даст всем, значит, нет Елены,

тайных округлостей нет – лишь жирок подкожный.

Глазу не оторваться от выше колена,

только с галерки пощупать едва ли возможно…


В принципе все мы, художники, к равноправью

тянемся в быте, хотя в стихах и скитальцы,

символ сдавая за образ. Но образ с явью

связан скорее бывает, как ж… с пальцем.

Что из английского помним: good day, I love you —

а кьеркегоров корчим со шматом сальца.

Что в нашей блажи естественно – вновь перекур да

сладкий зевок широкий, трещат где скулы…

Сонной глубинке русской скакать абсурдом,

что битюгу ломовому заржать фистулой.

Даже в столице родной, превращен где в сюр дом,

если не разлагать, если брать огулом,


то, как цепочкой нижемся утром ранним

по желобку, что протопали те, кто первее —

все относительно: тоже кого-то грабим,

все доказательно: надо валить на халдеев.

Но приглядишься – реальность прикрыта тканью

белой, которой всегда прикрыться сумеем.


Хоть подсудимые – одновременно судьи,

и осуждаем и каемся тоже, конечно…

Вот пешком и тащусь – даже сукой будь я,

совесть не позволяет катиться орешком

в месиве нашем, крошеве, где на безлюдье

ждать – весна бы скорее! Зайдись в пробежке


краешком леса тощего, где морозам

не удалось расщепить бы души ли, тела.

Только дух божий скользнет по дубам-березам,

душке твоей приобщиться, когда б захотела

или, вернее, смогла – там, где смех и слезы,

трудно нащупать: терпению где пределы?


Вот, наконец, и оттепель… По сугробам

бывшим – навозной жижей скисшим отныне,

не проплывешь как по суху. Коли на злобу

дня не кивал особо – продлиться б в сыне.

Пеший февраль кончается, на автобус,

тупо спешить по асфальту и вязнуть в глине


вечной, где лишь подсохнет, стать бурлаками

тех же расшив, что в репинском пейзаже,

так же катить под горку сизифов камень

в редких всплесках надежды, где больше лажи…

Цены на транспорт делают нас ходоками.

Быть терпеливым, увы, не значит отважным.


К послесловию

Пора просыпаться: вот-вот подлетят

пернатые из-за кордона.

Пусть душу достанет еще снегопад

сквозь сон и решетку балкона —


все чаще глаза поднимаются в высь,

где легкая синь тяжелеет,

хоть с солнечным мартом еще не сошлись,

хоть тускло в стихах и аллеях.


Пусть в первой капели весны еще нет,

не тает намек на тревогу,

но день попросторней, осмысленней свет

и видно сквозь лужи дорогу,


разбитую, мятую, с прежних смотрин

не метенную спозаранку,

где с теплых утопий раздавлен люпин

холодной реальностью танков…


Абстрактное время с конкретным на «вы»

в преддверии старта любого:

вот-вот в ожиданье любви и травы

воскресшей опомнится слово,


и новой надеждой набухнет земля

с подачи небывших и бывших…

Сумеем начать восхожденье с нуля,

чему-нибудь хоть научившись?


Что скажем еще, в многоточье пути

пространства раздвинувши вехи, —

что занавес фальши пора опустить?

Что дело не в шуме, не в спехе


отрыва от зим, подведенья черты

каких-то итогов нелестных?

Кончается книга – сподобился ль ты

над городом встать и над лесом…


Невстреча и встреча, как шахматный блиц

отыгранный – стрелка упала!

В шуршании тихом последних страниц

найти утешенье пристало.


В пейзаже языка

Подняться наверх