Читать книгу Меч Михаила - Ольга Рёснес - Страница 12
Часть первая. Семья Синёвых
12
ОглавлениеВернувшись в конце лета из психушки, Дима получил от матери «наследство»: сберкнижку с неплохой для начала суммой. С деньгами как раз было смутно и неопределенно, везде платили только часть зарплаты, кому половину, а кому так даже и треть, остальное же шло в карман Большого дяди, держащегося, впрочем, внешне скромно и с достоинством. И люди понесли, у кого что еще оставалось, в разные, на любой вкус, банки, и у многих был такой игровой азарт, что закладывали собственные квартиры, заранее опьяняясь неслыханно высоким дядиным процентом.
Почувствовал себя игроком и Наум Лазаревич, и было на чем заработать: если раньше он просто сдавал шикарную сонечкину квартиру, то теперь из этой квартиры вполне можно было сделать две…. и даже три. И пошел в «Европейский престиж», гарантом порядочности которого была городская дума. Уже в первые два месяца Науму Лазаревичу привалила такая сумасшедшая, и притом, честная, прибыль, что он стал уже подумывать, не заложить ли и вторую свою квартиру. Пошло бы так дело и дальше, купил бы наконец дачу под Одессой, поближе к родне. Проект был захватывающий и по всему – реальный. Трудные времена на то и даются умному, чтобы пустить ум в оборот, пока другие ноют и жалуются, приспосабливаясь к собственному истреблению, напрасно чего-то ожидая от давно уже отвернувшейся от них власти. Да и чья она, сегодня, власть? Девяносто процентов всех финансов одной шестой части мира – чьи они? И тот, кто ими, шутя, сегодня владеет, не думает вовсе ни о какой-такой России, на что она ему. Другое дело, русская нефть, это понятно: ее надо выкачивать всю. Какой масштаб ума! На фоне этих величественных проектов становится совершенно ясно даже балалаечнику, что нет у России никакого будущего. Страшновато, конечно, но никуда от этого не денешься. Будущее есть только у денег.
В музучилище последнее время не слишком ломится «контингент», то есть те, у кого имеется хоть какой-то слух, и берут поэтому кого попало, а на платное отделение – так всех. Вон сколько недоумков играют теперь «Светит месяц»! И так за родную народную музыку балалаечнику обидно: не выжить ей, наивной и чистой, в соседстве с протухшей и наглой, взвывно-зазывной и надувательской пугачевщиной. Поющая голосом старой прокуренной проститутки, публично сжигающая собственный жир, эта несчастная тоже, разумеется, человек, хотя и разит от нее дорогими прихотями дешевого борделя, с его истрепанными в постелях ветераншами, вонючими уборными, клопами на затертых обоях и несмываемыми следами сифилисной спермы на драных коврах. Короче, взвыв на всю перестройку. И есть ведь, о чем выть: о свободе. Как будто бы это ее, свободу, расстреливает кто-то в центре Москвы и наезжает на нее танками, как будто это ради нее, святой и чистой, ломится из Парижа со своей музейной виолончелью Растрап, по дороге сочиняя пламенную о ней же, свободе, речь, и нет в полуторастомиллионной стране ни одного уха, куда бы тихо влилось строгое о будущем предупреждение: так все и пропадем.
С этим Наум Лазаревич не может не согласиться: пропадать и ему, балалечнику, но не задаром же. Не станет искусства, переломается под колесами жизненной необходимости порядочность и совесть, поблекнет и раскрошится похабным новоязом русский язык, и даже разумность, и та обернется удивительной по своим масштабам счастливой тупостью… Холодный, голодный, темный, разграбленный дом. И это ведь в который уже раз, но все еще не рухнули стены, хотя и капает с потолка, а под полом крысы. В магазинах нет сливочного масла, но есть американская смазка, по цвету то же самое, да и жир в бушеножках с виду похож на куриный, хоть сами куры, с мозгами и яйцами, надежно укрылись в Белом доме и не жрут, заразы, сработанную из серой туалетной бумаги «Докторскую»… Вспомнив о колбасе, Наум Лазаревич икнул, как от изжоги, сходил на кухню, выпил стакан воды… Вот и вода тоже, пьешь ее из-под крана и думаешь: надолго ли так меня хватит? Если разобраться, водопровод есть оружие массового уничтожения. Но разбираться с этим никто не будет, жизнь слишком коротка. Сходил вчера на центральный рынок, купить красной икры, целый месяц уже не ел, стал выбирать по цвету: то тебе темно-свекольная, то бледно-розовая, но запах везде один и тот же, формалиновый. Оно ведь и бананы тоже хранят теперь в морге, а самих-то… этих… ну, сдохших, гонят в приличной, цивилизованной упаковке в Америку, на разборку по больницам и клиникам, кому сухожилие, кому кость… Купил вместо красной икры мороженой трески, поджарил: плавающие в скользкой водянистой жиже кости. Съел.
Женька треску есть не стал, навернул мачехиной пшенной каши с тыквой, высыпав в тарелку пол сахарницы. Вот кто, пожалуй, выберется из этой разрухи к лучшему: что хочешь и кому хочешь продаст. Недавно Женька купил на какие-то шиши – откуда деньги у шестнадцатилетнего? – сто килограммов израильского шоколада, там этой дрянью кормят зэков в тюрьме: переломанные как попало, толстые, не раскусишь, плитки, и тут же толкнул это дерьмо в ближайший гастроном, и снова при деньгах, шельма, и Сонечка должно быть там у себя, на небесах, рада за сына. Зря она до этих смутных времен не дожила, она бы теперь не растерялась. Но самое главное, Женька относит свои шоколадные деньжонки в «Европейский престиж», и вздуваются уже прибыльные, до неба, проценты…
– А знаешь что, – соскребая с краев кастрюли остатки пшенки, оборачивается Женя к отцу, – пора уже с этим банком завязывать, и чем раньше, тем лучше, лучше всего – уже сегодня.
Наум Лазаревич едва заметно усмехается: то же мне, советчик. Тут как раз в этом месяце будет процент… а впрочем, послушаем, что умненький сын болтает.
Они тут вдвоем, Дмитрий прячется с утра в областной библиотеке, Таечка в школе, про мать и говорить нечего, пашет на полторы ставки. И это строго между ними, и если совесть – вещь верткая и податливая, то кровь – иное дело: тысячелетний железобетон. Сев напротив отца за кухонный стол с протертой на сгибах клеенкой, Женя еле слышно, едва шевеля пухлыми розовыми губами, докладывает:
– Я регулярно бываю там у них, в этой крысиной банковской норе, и мне известны их ближайшие планы…
Молча и недоверчиво уставясь на сына, Наум Лазаревич кивает, чтобы тот продолжал дальше. Сам черт их сегодня не разберет, этих акселератов, не признающих ни правил приличия, ни даже простой советской формальной логики.
– Деньги попросту уплывут, и очень скоро, и никто ничего не докажет, – с неожиданной взрослой уверенностью сообщает Женя, – надо идти прямо сейчас, немедленно!
– Да как же… – пытается сопротивляться Наум Лазаревич, – … городская дума гарантирует…
И сам же себя тормозит, он ведь не вчера родился: этого и следовало ожидать от битком набитой ворами и прохиндеями думы.
– Я влез в их компьютер, – заметив податливость отца, поясняет Женя, – и вижу: они переводят счета за бугор, осталось совсем немного…
Ну, ладно, пошли. По дороге в «Европейский престиж» Наум Лазаревич притормаживает и со всей, на какую только способен, пытливостью, спрашивает:
– Как тебе это удалось?
– Я компьютерный гений, – скромно и на ходу отвечает Женя, – влезу куда угодно. Кстати, я у них неофициальный консультант.
Наум Лазаревич замирает, как от удара футбольным мечом в лоб: на его глазах происходит что-то, намного опережающее его собственную, интеллигентную приспособительную игру, что-то чрезвычайно умное, но и… перечащее разуму, втискивающее разум в простые, как дважды два, формулы мертвого рассудка. И если бы кто-то мог теперь все это остановить… вернуться хотя бы к застойной, полузадушенной и полуслепой советской честности… честности ворующего не всё… но теперь-то ведь хочется умыкнуть всё! Хочется пожить наконец демократично, будто ты и не нюхал никогда напрасность вяло текущего, помноженного на хроническую сонливость гулаговского трудолюбия, гарантирующего тебе пожизненную недоношенность ума и воли. Все-таки тогда была еще какая-то надежда, а теперь вот и самая абсурдная мечта сбылась, а дальше – только больше того же самого. Больше, еще больше, еще и еще больше… Зарабатывай, вертись, приспосабливайся, будь как все. От этой счастливо сбывшейся демократической мечты веет уже сегодня тотальностью заранее обесцвеченного будущего: все мы вползем в него, одновременно взяв курс на молчаливое согласие с расклевывающей нас хищной политикой, подменяющей собой любое иное общественное шевеление. Ты хочешь, бывает, присмотреться, какие-такие вопросы волнуют сегодня искусство, промышленность, образование или церковь, и обнаруживаешь только один-на-всех, и притом, политический, вопрос. Вопрос о власти, натягивающей себя, как кондом, на что попало стоящее торчком. Скучно, товарищи, так с вами жить.
Но жизнь тащит нас дальше, гонит по пустырям сор, жжет на ветру ветошь, и вот уж и не узнать тебя, перестроившегося, зато нетрудно спутать с соседом: ничем ты его не хуже, и оба вы завидуете нашему Абрамовичу, тот вовремя очукчился. Ну а дальше, дальше-то что?
Не отставая от Жени, увертливо, несмотря на грузность тела, проталкивающегося через выстроившуюся поперек асфальта очередь – дают без талонов сахар – Наум Лазаревич не раз уже обронил в мыслях сомнение: забирать из банка так выгодно размещенный капитал?.. рушить ни с того ни с сего свое же ближайшее будущее? Он ведь начал уже присматривать причерноморский, близ Одессы, участок, чтоб соток на пятьдесят и обязательно с молодой ореховой рощей… И вот теперь губить задуманное? Но, с другой стороны…
Зашли в «Европейский престиж», осмотрелись: никаких примет паники, все на своих местах, очередь мерно омывает несколько окошек, заглатывающих лишнюю валюту, возле двери охранник в омоновской форме. Незаметно оглянувшись по сторонам, нет ли знакомых, Наум Лазаревич нехотя тащится за сыном к обитому пятнисто-зеленым малахитовым пластиком окошку, достает за его спиной бумаги из старой нотной, с завязками, папки. Ждет.
В окошке сытенькая, напудренная с раннего утра милка, накладные фиолетовые коготки деловито царапают лист договора, ресницы, тоже накладные, то и дело прихлопывают удлиненные карандашным контуром сонные глаза.
– Ну и чего вам? – наконец спрашивает она, пока еще не добравшись до сути дела.
Женя ложится сисястой грудью на пластиковый малахит, просовывает в окошко баклажанный, как у отца, чувствительный к малейшим в воздухе примесям, нос, гудит подростковым ломающимся басом:
– Договор аннулируем, деньги налом.
Та сразу в обратную:
– Операции временно закрыты, приходите через месяц…
Но Женя по-прежнему лежит грудью на малахите, он тут что ли не консультант? И не надо болтать «через месяц», такого времени не существует, есть только сейчас, сию минуту.
А милка царапает ноготком окошко, ей уже на обед, и после обеда будет то же самое, не надейтесь. Наум Лазаревич облегченно за спиной сына вздыхает: через три дня ведь снимать проценты. Но Женя басит напоследок в окошко:
– Мне, Светик, администратора.
И она, оказавшись Светиком, с негодованием протыкает его удлиненно-карандашным взглядом и идет звать «самого». Обернувшись к отцу, Женя самоуверенно ухмыляется: будто бы эта дура не в курсе, что консультант – лицо особое. Располагается на малахите поудобнее.
Приходит «сам», жмет через окошко женину лапу, торопливо и как-то даже подневольно, лицо уставшее, будто с похмелья, глаз за модной черной оправой не видно, руки в белых манжетах, не замусоленных.
– Женя, зачем это Вам? – доверительно и как бы даже душевно, интересуется он, бегло просмотрев договор, – Это ведь Ваш отец? – Женя чуть подвигается, уступая ему вид на Наума Лазеревича, – Так скажите ему, что банк наш процветает, как никогда, и мы планируем повысить проценты по вкладам…
– Мы забираем, Костя, вклад, прямо сейчас, – с такой же доверительностью и, как кажется Науму Лазаревичу, с оттенком угрозы, возражает шефу Женя, – Сию минуту. Ты же не хочешь, чтобы…
Тот сразу мертвеет лицом, берет привязанную к стойке ручку, черкает размашисто на листе, молча передает Жене. И эта мгновенная понятливость, не обременяющая себя никакими лишними словами, пугает Наума Лазаревича гораздо больше, чем даже мысль о потере денег: в какую-такую игру ввязался Женька? И что теперь делать с рухнувшей на него наличкой?