Читать книгу Меч Михаила - Ольга Рёснес - Страница 25
Часть первая. Семья Синёвых
25
ОглавлениеЖеня так и не привык называть Надежду Андреевну мамой. Сначала просто какая-то тетка, скучная, хоть и не злая, потом уже тетя, исправно кормящая супом и гречкой, а то даже и проверяющая уроки, когда недосуг отцу, штопающая старые носки, гладящая рубашки, моющая полы и убирающая в пропахшем куревом туалете. Неплохо, в общем, справляется, но чтобы называть ее мамой… нет, никогда! Он ведь все еще помнит свою, не дождавшуюся его повзросления, но успевшую вложить в него самое главное: плавучесть. Не просто по-дурацки барахтаться в неизвестно куда волокущем тебя течении, но, чуя наперед верное направление, гнать течение дальше, а самому оставаться сухим. Они бы и сейчас пригодились, Сонины советы, ее безотказно выигрышные рецепты подслащения никуда в общем-то не годного, разве что на тюремные сухари, жизненного теста. Ну что с нее, жизни, теперь взять? Столько уже растрачено и перепорчено, а уж сколько взято в долг, который никогда никому не отдать… Была, конечно, когда-то Россия, была… И на что же пошла та великая, гордая, высокая культура? Чтобы подлечь под глобальное массово-революционное умопомешательство? Под порнографические руины воровской перестройки? Расплющиться под катком равнодушного к ней, нахрапистого рынка? Женя мог бы, пожалуй, и доказать, что время России безвозвратно ушло, уступив победному натиску всеядной, ненасытной и совершенно нормальной приспособительности к малому, сиюминутному, да в общем-то, ничтожному. Ведь еще Горький когда-то сказал: народ-то жалкенький. Кстати, почему сам-то он оказался горьким?.. почему не сдобным, с корицей и изюмом? По сути-то дела. Суть надо выявлять раньше других и – только для себя, для будущего маневра, пока остальные чухаются со своим счастьем-несчастьем. Вот, к примеру, отец: не последний, между нами, дурак, сориентировался в час роковой, по смерти Сони, утраты, вернув на прежнее место работницу Надю. Женя нисколько не сомневается в том, что Надежда Андреевна состоит у его отца на службе, а справляется или нет, это другое дело. Похоже, порой и не справляется, поддаваясь по бабской слабости прежним своим, досемейным привычкам: то тянет ее посмеяться, то, еще хуже, петь. И если от мачехиного смеха, звонко досягающего даже до дальней жениной комнаты, можно еще как-то отгородиться глухотой погруженного в математический анализ думания, то от ее пения нет никакого в трехкомнатной квартире затвора: то тебе Иоланта, то Аида, то какая-то И-фигения… и все это с досадно уверенными руладами и трелями, будто кто-то ее учил… А вот и учил! Как-то похвасталась, впрочем, тут же и смутившись, что была знакома с солистом из Большого, понахваталась от него… хотя кто в это теперь поверит. Бабы вечно о себе мнят. Зарплата у нее никакая, в библиотеке-то, пристроилась дежурить по ночам в роддоме, таскает оттуда печенье с кефиром… а то и принесет в кастрюльке суп… И так это, если глянуть со стороны, убого: думает накормить приличную семью какими-то больничными объедками. Хочется ей, чтобы дома все было. Раз Женя видел даже, проходя по двору: нашла что-то на мусорке, быстро сунула в сумку. Потом оказалось, пол палки копченой колбасы, делает всем бутерброды… фу! За одно только это никакая она ему не мать.
Летом, в самое июльское пекло, Надежда Андреевна собирает всех в деревню. Там как раз огурцы и первые помидоры, малина и крыжовник, а в тихой, неподалеку от огорода, речке можно сидеть часами, давая щипать себя за ноги любопытным пугливым малькам, дожидаясь бабушкиного, с порога, крика: «Обедать!». Зовет, собирает, уговаривает. Ну, Тайка еще ничего, поддается, у нее там, в деревенском сарае, старый велосипед, остальные же – никак. С чего это Наум Лазаревич попрет посреди драгоценного отпуска к пропахшей керосином и щами, спотыкающейся о кудахчущих под ногам кур, старухе? Она ведь к тому же еще и теща, и к тому же русская теща… сплошное, недоразумение. И он едет в Одессу, берет гостиничный номер с выходящим на пляж балконом, расслабляется, и вот уже перестают лезть в голову беспокойные мысли о неустроенностях жизни, а лезут, напротив, гениальные догадки: надо покупать землю. Не ту, что из года в год ковыряет лопатой полуслепая деревенская старуха, ничего, кроме своей картошки и редьки, в жизни не видевшая: та земля пусть пока унавоживается безнадежной борьбой за выживание, впитывает золу и экскременты, отстаивается в своей запущенности и заброшенности, становится пустыней… и уж тогда, пожалуй, можно взять ее бесплатно. И притом, всю.
В Одессе у него родня, хотя лучше бы ее и не было: все как один никчемные. Живут на Ближних Мельницах, одна только видимость, что в своем доме: вода из колонки, сортир во дворе. Двое племянников: один недавно сел, другой только что вышел, оба курят травку, ею же приторговывая. Но с Наумом Лазаревичем оба очень вежливы, ну так это, вежливы по-одесски, не у всех же такой интеллигентный дядя, даже деньги иногда дает. От матери им ничего уже не дождаться: вляпалась в неудачное замужество, донашивает свои же обноски, копит на похороны себе и ему, одноногому, никогда не просыхающему Кузьме, в которого оба сына воровской сноровкой и удались. Спасают семейство три ореховых дерева: хоть и стоят на каменистых, замусоренных старым тряпьем и картофельной кожурой задворках, но плодоносят исправно, и орехи все один к одному, крупные, светлые, только на базар, не себе. А себе – одна лишь неуклюжая суета казаться соседям не хуже. Ну, оно так и есть, не хуже, те ведь тоже не лучше. Так и ползут, год за годом, каждый к своему концу.
Решив было в этот раз родную сестру не навещать – невмоготу смотреть на безнадежную бедность еврейки – Наум Лазаревич вдруг ни с того ни с сего передумал: пойду! Да как же ни с того ни с сего, когда как раз с того: сказать этому пройдохе-племяннику, чтобы присмотрел в окрестностях Одессы клочок земли, небольшой такой, соток на пятьдесят… но так, чтоб непременно с ореховой рощей.
Нельзя сказать, что Наум Лазаревич сам так уж любит грецкие орехи, разве что в сваренной на меду редьке, но толк в них знает. Существует, говорят, и саратовский грецкий, которому минус сорок три нипочем, и ростом мал, удобен, но только… в чьем-то больном воображении. Здоровое же, а оно как раз тут, воображение подсказывает, что ореховый бизнес – дело исключительно одесское: обеспечьте себя, своих детей и внуков! Недаром же Одессу строили франкмассоны: тут и тепло, и рукой подать до Парижа. Не изменим себе, но мир – изменим. Так вы еще ни разу не были в Одессе? Поразительная некультурность. Даже Троцкий, и тот был одно время одесситом. Или, как сказал однажды тоже одессит Бабель: а вы меня читали? Нет?? И не хотите??? Странно.
Мир надо менять к лучшему.
Уже видя перед собой будущий ореховый рай, Наум Лазаревич мгновенно подсчитывает годовую прибыль… ах, как бы не ошибиться! И если дело пойдет, прикупить соседнюю землю, но это уже предстоит сделать Женьке, он-то не промахнется. Димка простоват, ему разве что в администраторы… И само собой напрашивается уже подходящее для будущего дела название: «Синёвский орех», и мельтешат в разогретом воображении несметно-несчитанные упаковки, отсылаемые в Варшаву, в Стокгольм и даже, может, в Париж… Из состояния этой счастливой придурковатости Наума Лазаревича выводит звонок племянника: срочно или никогда! Нашел, значит, то, что надо, прохиндей. И ведь еще не поздно передумать, еще лежат в банке из-под кабачковой икры те самые, вовремя из банка изъятые, родные, в еврах… Подумав о пачке валюты, Наум Лазаревич мгновенно приободряется, орет на племянника, чтобы тот не слишком так вольно выражался… Ладно, придется ехать к ним, не принимать же этого негодяя в лучшей одесской гостинице.
Давно уже Наум Лазаревич здесь не был. Те же ржавые, с мусорки, ворота, кое-как приткнутые к накренившемуся, латанному старой жестью забору, свисающие на улицу ветви абрикосов и алычи, ленивый лай собаки. Осторожно тронул калитку: заперта, и не на шпингалет, который легко, просунув руку, открыть, а велосипедным, надетым на столб, замком: ни в какую, сколько не дергай. Подумал, что замок наверняка сворованный… а тут уж сестра идет открывать, ковыляет на толстых больных ногах, кривит рожу для долгожданной встречи… и вот уже тянет свое плаксивое: «Наум, как мы тебя ждали…» А следом за нею тащится пес, весь в колтунах и колючках, но на задних лапах: тоже свое выпрашивать. Скажешь ему: «Танцуй!», и тот ну себе кружиться, подпрыгивать, тонко визжать, а глаза-то… ну только что не плачет. Голодный. Бывает, ловит наравне с котом мышей, но стар уже, нерасторопен стал, может, и жить ему только до зимы… «Ну-ну, пошел…» Следы лап на белых брюках. Сестра гонит кобеля палкой.
Переступая затертый до черноты порог, Наум Лазаревич брезгливо принюхивается: все тот же, вечный запах пустых щей и нестиранного белья, из открытого для просушки погреба тянет затхлостью и гнилью. «Как-нибудь продержусь… – мысленно успокаивает он себя, – минут двадцать, не больше…» А получается аж два часа, пока вникнешь в путанные пояснения племянника, теперь бы уж и поехать посмотреть участок.
Их повез на развалюхе-москвиче сосед, и уже через полтора часа, осмотрев участок, Наум Лазаревич убедился сам: совсем-совсем недорого. То есть почти задаром. И кто-то ведь понасадил тут орехов, а кончилось все объявлением в газете: «Срочно продаю». Вот мы и купим. Теперь надо гнать обратно, успеть в контору недвижимости… Да, дело успешно проворачивается, будто для того специально и затеянное, чтоб угодить недалекому теперь уже счастливому будущему… Размечтался: орехи сгребают совками, лопатами, ведрами. Никому ничего пока не сказал.
Напоследок гулял по пляжу, сунув носки в карман закатанных по колено белых брюк, снял и сандали, дав себя ощупать сотням копошащихся в воде креветок, чуть не столкнулся у самой воды с везущим на себе фотографа ослом… сфотографировался.
Потом вспомнил, что у него есть жена Надя, озадачился: незачем ей про грецкие орехи знать. Посмотрел по сторонам, на разлегшихся на песке бабенок: жирные, худые, всякие. Развернулся волосатой грудью к морю: Турция, Италия… В следующий раз надо взять с собой Женьку.
Послеполуденный ветерок гонит вдоль берега робкую пока еще прохладу, и лучше всего теперь вздремнуть, сделавшись на короткое время никому не известным, старым телом, таким вот, набитым чем-то мешком… Этот мягкий ветерок с моря! В голову лезут мечты о каком-то, неподалеку поджидающем тебя счастье, и сам ты рассказываешь себе, одну за другой, вполне правдоподобные истории… Грецкий орех, это только скромное начало блестящего будущего, и само оно, многообещающее, вот-вот проговорится о своем беспроигрышном замысле: о некогда принадлежащем трамвайно-троллейбусному управлению гараже. Троллейбусы, так же как и трамваи, давно уже вывезены из города на свалку, ввиду громоздкости их размеров, рельсы и провода сняты, столбы повалены… короче, полная перестройка. Один только гараж и стоит себе на отшибе, отдавая бетонные стены насильственным граффити и вони застоявшейся мочи, и некому пригнать сюда экскаватор и порушить осточертевшее всем строение, в своей прямоугольной унылости смахивающее на гулаговскую тюрьму. Как раз такой вот, авангардистский стиль и является идеальным для будущего великого проекта: сделать гараж всемирным культурным центром! Наум Лазаревич сразу так и решил: непременно всемирным. Лучше бы, конечно, вселенским, но средства пока не позволяют. Кстати, глава городской администрации обещал пожертвовать гаражу свою месячную зарплату, одну. Обещал также: никакой ревизии раз и навсегда узаконенных правил игры. Игры в перманентную перестройку: играем еще раз!.. еще!.. еще! Хотел даже пропихнуть придуманное им самим для гаража название: инновационное мусорохранилище, но вовремя поостерегся, учтя растущую за его спиной тень заказчика, и принял, как есть, готовую уже вывеску: Дом толерантности. Дом, короче, терпимости.
Итак, Всемирный Центр Терпимости. В проекте взаимоотношений этой престижной шарашки с окружающим ее миром так и сказано: терпеть должно местное население. Терпеть и не лезть, куда не просят, с разными там комментариями. Комментировать будем исключительно мы, потому что мы – везде. И в твоей черепной коробке – тоже мы.
Перво-наперво надо обустроить в гараже панорамный кинотеатр: входишь в темное помещение, и вокруг тебя на стенах мельтешат, как разгоняемые вселенским атомным взрывом звезды, незабвенные имена творцов мировой истории, и всё это – наши имена. Запомнив их в нужном количестве, ты прешь затем в парадный выставочный зал, где и погружаешься в ночь искусства, беспросветно набитую нашей же авангардной говнописью, да!.. мы не теряли зря время, устраивая революции-войны-перестройки, мы вдолбили-таки миру святую для нас истину: искусство есть непрерывная смена иллюзий, нагромождаемых одна на другую, и уже поэтому искусство не имеет и не может иметь никакого сущностного содержания. Короче, оно пусто. Как пуст, впрочем, и всякий об истине спор: речь идет только о приемах спора, но не о его сути. Кстати, если не верите, прочтите сами у нашего великого философа Померанца: универсальной сущностью в мире является лишь зло, оно неистребимо и всякая коммуникация поэтому строится исключительно на взаимной ненависти. Да здравствует всененавидящий! Это, кстати, лозунг у входа в следующий выставочный зал, где каждый может пощупать руками золотые коронки своих предков, а также сыграть в победные кошки-мышки с раскрашенным под индейца Визенталем… ну и, само собой, стриптиз верной, как чужая жена, Торы, клятвенно не признающей себя прабабушкой Библии… не спотыкайтесь, проходите дальше!.. а дальше вот что: будущее всё целиком состоит из давно уже сгнившего, протухшего, провонявшего кошерными венскими сосисками прошлого! Это наше прошлое-будущее и есть сегодня предмет вашей терпимости!
Этот грандиозный проект отнял в свое время у Наума Лазаревича много бессонных ночей, но зато ведь и результаты ошеломляющие: уже теперь, задолго до покупки гаража, в штат строителей-добровольцев записалось семь член-корреспондентов и сорок обычных профессоров, из которых почти у всех есть высшее историческое образование. Профессор с законченным высшим образованием – это наш профессор. Наш профессор – это стопроцентный гарант вечной и неусыпной озабоченности: как эффективнее переревизионировать плодящихся повсюду ревизионистов нашего кровного, по бабушкиной и по дедушкиной линии, высокоприбыльного холокоста. Об этом Наум Лазаревич как раз и сообщил обоим своим сыновьям: историю нашего народа следует писать вне какой-либо зависимости от истории окружающего мира, и будущий Всемирный Центр Терпимости станет поэтому единственным на земле культурым центром. Слушала его горделивую болтовню также и Тайка, делая при этом уроки, и дерзко так брякнула из-за письменного стола: «Проект чисто каннибалистский, не говоря уже о его феноменальной глупости…» Откуда она, девятиклассница, все это взяла? Она, что, что-то понимает? Эта уличная девка! Не понимает ведь, хоть и попала в элитный класс, что перечить нам совершенно бесполезно и… небезопасно.
Нет, о Таисии лучше не вспоминать. Этот чужой плод… Все-таки русские, сколько с ними не живи, сколько не воспитывай их в инновационном направлении, остаются неподатливыми в чем-то своем, неуловимом и незримом, будто вовсе и не слушают нас… да мы их, в сущности, никогда и не любили, и это мы терпели и терпим их в пока еще их несметно богатой стране, бесспорно, по праву принадлежащей нам!
Внезапно открыв глаза, Наум Лазаревич чувствует на себе что-то горячее, мокрое, возле завернутой по колено штанины… да это же осел! В конце рабочего дня осел мочится, переступив через валяющееся на песке тело.