Читать книгу Меч Михаила - Ольга Рёснес - Страница 5
Часть первая. Семья Синёвых
5
ОглавлениеШкольный двор с двумя рядами изнывающих в пыли и в тени кленов, унылая, зарастающая лебедой, спортивная площадка, стертые по краям бетонные ступени, затоптанные грядки тюльпанов и стойко переносящих городскую жизнь ландышей. Сесть, отдышаться. Закурив, Дмитрий принялся смотреть на детей, привычно ища среди них умственно отсталого, но видел почему-то ее девятилетнего сына, всегда стоявшего от других поодаль, смотрящего на всех исподлобья, как будто с подозрением. Да, этот ее мальчишка был для школы настоящей чумой и головной болью: он будто и вовсе не признавал никакого учения, никаких для себя учителей, и слушался только потому, что хотел, чтобы его оставили в покое. Ваня распорядился, будучи директором, насчет приватных для мальчика уроков, и одна покладистая, расторопная учительница постоянно ходила за мальчишкой следом, и он принимал это не как акт особого за собой надзора, но как признание своей особой значительности, и позволял училке спрашивать у него обо всем «мнение». Эти его «мнения» еженедельно докладывались Ване, и тому было потешно находить среди них младенческие, как он говорил, истины. На всех уроках, за исключеним истории, мальчишка молчал, разве что писал в тетради длинносложные, придуманные им самим слова и рисовал одних только крыс. Историю же он терпел, порой встревая в ответы других, исключительно из-за черной, окладистой и дремучей бороды Дмитрия: только у него одного такая и была.
На уроках своей матери, проводившихся в холодном от сквозняков зале с выщербленным паркетом и уныло-квадратными плафонами на треснувшем потолке, он неизменно сидел на стуле в углу, спрятавшись за простуженным навек роялем, на котором долбила одно и то же сонная девица из музучилища. Изредка, когда она играла что-то новое, он садился на пол и пялился на нее, очень тем ее смущая, злорадно ожидая, когда она собьется и начнет все сначала. Мать же, Яна, носилась в это время по кругу вместе с остальными, в просторном и длинном, как сшитом на привидение, платье и матерчатых, на босую ногу, тапочках, и он прощал ей эту глупость только потому, что некуда было ему пока от своей родной матери деться. Приходилось многое в этой нелепой жизни терпеть, хотя куда лучше было бы просто взорвать школу вместе с учительской, провонявшей супом и жареными пирожками тесной столовой, доносительскими классными журналами.
На эти уроки, загадочно именуемые эвритмией, приходил вместе со своим классом Дмитрий, и ему выдавали, как и всем остальным, матерчатые тапочки. Колени, правда, хоть ему не было еще и тридцати, гнулись неохотно, и ныла спина, и кололо под левым соском, и нога часто попадала не в такт, позволяя глазу задерживаться дольше обычного на свежем, отданном полугимнастике-полутанцу, лице Яны, на ее угадываемых под рубашечным балахоном крепких ногах и выплеснутых из широких рукавов тонких у локтя предплечьях. Только они двое, он и спрятавшийся за роялем мальчишка, и выслеживали, каждый на свой лад, увлеченную музыкой Яну: Дмитрий с восхищением, пацан с негодованием. И казалось тогда Дмитрию, что мальчишка ничуть не склонен свою мать кому-то, пусть даже такому вот бородатому дядьке, уступать, и попробуй его приручи, пригрей – напрасный труд.
Яна родила его вне всяких планов и должно быть, по любви, в свои свежие и чудесные восемнадцать лет, нисколько не думая о замужестве. Потом ее парень ушел в армию, а вернулся уже не к ней. И все это было к лучшему… ах, сколько томительного и захватывающего было впереди! Быть благодарной жизни за все, что она дает, и чувствовать смирение перед великой силой судьбы. Что ж до любви, то она ведь везде, в каждой смене настроений и погоды, и даже в отчаянии, даже в мыслях о смерти. И пока ты способен хотя бы в самой малой степени возносить любовь к истине над всем, что только ожидает тебя в мире, ты не пуст, ты стоишь на своем месте. И пусть другие это видят: вот человек. Вот сильное, выносливое, совершенное в своем устройстве тело, от пяток и до кончиков ушей проработанное духом: податливый, послушный, неисчерпаемый в своих возможностях инструмент для выражения движений души. Эти руки, как гибкие стебли удивительного растения, эти выточенные солнечным резцом кисти и тонкие пальцы, – они не для того, чтобы брать и хватать, но чтобы изъявлять твою внутреннюю сущность. И не будь эвритмия надежной терапией души, не стала бы она и искусством. Если честно, то никакого искусства сегодня нет и в помине, а есть, напротив, вздыбленное до неба препятствие делу, и никто поэтому ничего и не делает. Да и как, спрашивается, делать что-то, исходя лишь из… себя самого? Это что-то новое, неизвестное. К неизвестному всегда недоверие, к новому – ненависть. При этом не проклинает ни протухшего губайдуллинского уродства, ни прилепинской, оно же пелевинской, навязчивой бормотухи: больше, еще больше сторожевых вышек-сортиров! И что же можешь с этим поделать ты? В твоей тотальной впутанности в происходящее, в твоей полной от него незащищенности? Да только строить крепость. Оставить по ту сторону вала все, на что так жадно зарится жизнь, бросить на ветренном поле, как дань, как трофей, больше уже не сожалея о потере, и строить теперь уже изнутри, сверяя план постройки с еле слышной в тебе самом, твоей правдой.
От этой правды веет ледяным холодом ожога, ее просто так не удержишь, не приспособишь к нравящейся другим норме. Поэтому ты неизбежно один. И кто же сегодня выносит одиночество? Или, может, это призвание, на которое нет уже больше никакой управы? Яна не думала об этом, она танцевала. Она вживила в себя эту легкость, эту уверенность каждого движения руки и каждого поворота головы, постепенно приучаясь осознавать происходящее в ней самой. «Я есть действующий, непреходящий, просветляющийся дух!»
В школе ей многие сочувствовали: молодая, а уже с обузой, с этим никудышным, без отца, пацаном. Для нее же самой все было совсем не так: сын получился на редкость удачным, не какой-то там удобно для остальных ползающий слизняк, но «сам себе». И хотя мальчишка всегда круто гнул свое, хмуро глядя на мать, она знала наверняка, что в жизни их ничто не разлучит. Она это знала.
Мальчику легко давались дроби и геометрия, тут не надо было раскрывать рта, и его обветренная, не признающая зимой рукавиц, лапа с широкими, коротко обрезанными ногтями уверенно хватала карандаш и линейку, будто все это было никаким не учением, а забавной игрой. Математику вел в школе Ваня, ему же и довелось обнаружить, что слишком раннее разумение… старит ребенка: понимать надо не всё, оставляя многое на потом, когда окрепнет для этого душа. Это его открытие было встречено учителями с дружной и на редкость единогласной враждебностью: чтобы что-то оставить непонятым? Да мы, пока в голову не вдолбим, пока не услышим, слово в слово, правильный ответ, от ученика не отстанем, хоть даже изнасилуем его и сотрем в порошок! Оно ведь и по нормальной методике так: учеба требует авторитета, иначе говоря, подчинения… Ваня спорил, ссылаясь на Доктора, меньше всего желавшего быть для кого-то авторитетом, ссылался даже на самого Иисуса Христа, принесшего неслыханную дотоле весть о добровольности и свободном выборе между добром и злом… «Да как же это, добровольно? – перебивая друг друга, возмущались учителя, – Добровольно они перебьют тут стекла и будут курить, материться и пить прямо на уроках! Держать их в ежовых рукаицах! А с родителей брать штрафы!» Рекомендовалось еще давать ученикам оплеухи, швырять в морду кусками мела, а также высмеивать в присутствии всего класса, не говоря уже о прилипчивых замечаниях в дневнике, доводящих иную мать до инсульта и туберкулеза. Пусть ученик видит, как мучаются из-за него родители, из-за такого вот мерзавца и негодяя. «Ученика надо любить, – терпеливо, словно и не замечая кусачих учительских оговорок, отбивался от педсовета Ваня, – любить как доверенное нам нашей судьбой добро, и ведь это не случайно, что именно мне или тебе встречается именно этот ученик…» Он говорил так, как будто бы и не зная, что творится в действительности на переменах и уроках, как будто его самого ни один старшеклассник ни разу не обматюкал и ни одна скороспелая девчонка не скрывала до поры до времени некстати явившуюся беременность… Было ли это педагогически оправданным, считать таких вот, не принимаемых ни в какие другие школы, людьми? Проще и разумнее гнать их толпой из класса в класс, пусть приносят школе пользу хотя бы своей численностью. Что же до пользы самим себе, то этого никто от них не требует, а кому нужны частные уроки, пожалуйста, платите.
Встряв с учителями в нескончаемый раскол, Ваня готов был немедленно все склеить и трещину загладить, пытливо читал Доктора, с жаром, как новичок, изливал на кого попало свое кипучее восхищение, но постепенно убедился, что припарки мертвому ставить бесполезно, не согреется. Одна только Яна не относилась к числу мертвецов, она-то! И поползли поначалу ленивые, но все больше и больше наливающиеся ядом слухи о ее с директором отношениях, и вот уже и нашлись свидетели, видевшие сами… да они видели это своими собственными глазами: Яна садится в его машину, и они куда-то едут после работы. Не раз Ваня подхватывал и Дмитрия, и выгружал каждого у своего дома, а сам ехал дальше, в самом прекрасном настроении, чтобы засесть на весь вечер за проверку тетрадей. Дмитрий мог бы, конечно, развеять напрасные слухи, но что-то удерживало его, что-то вроде обиды: сколько ни таскался он на уроки Яны, сколько ни попадал ногой в такт Гайдну и Моцарту, никакого сближения не получилось. Поэтому он молчал, слушая, как бабы критикуют в учительской то лисий полушубок, то дорогие, не по учительской зарплате, часы, небрежно оставленные Яной на столе… заработала! И уж совсем сделалось бабам жарко, когда Яна объявила сольный эвритмический концерт: вылетела на середину холодного школьного зала как какая-то стрекоза, в прозрачно-зеленом и босиком, и даже без колготок, и это у нее, видите ли, «Лунный свет» Дебюсси, а то – скрипичное соло из прокофьевского концерта… жуть! Даже ученики, и те примолкли, никто не грыз в зале семечки, не хрустел чипсами, не шкрябал по полу стульями, все только смотрели, смотрели… а некоторые так даже и слушали, что вытворяет в свете единственной лампочки сросшаяся с клавиатурой пианистка. От этого сольного концерта подозрительно разило волей, которой не было и никак не могло быть в притершейся к невозможностям жизни. Как далека эта Яна от реальности! Как много в ней напрасной, ни к чему не приводящей мечты о каком-то ином, кроме сиюминутного, содержании жизни! Она танцует одна, никого в свой танец не зовя, одна в этом зябком полумраке, среди гложущих ее стрекозий силуэт, прилипчивых взглядов. И ведь не отчаится, ни собьется… Сын тоже на нее смотрит, исподлобья, сопя, и первый же аплодирует: не мамка, а молоток! На следующий день никто на нее в учительской даже и не смотрит, словно и не замечает, словно ее тут и нет, чай пьют в углу, повернувшись к ней спинами и нарочно громко смеясь над чем-то, и мерзло так с утра, и отопление в школе дадут только в ноябре…
Как раз к ноябрю месяцу Ваня закончил строить на школьном дворе, вплотную к забору, просторный кирпичный гараж. Он уже присмотрел бэушный газик, вполне подходящий для летних поездок в деревню, всей школой, вместе с родителями и друзьями, заранее назначив шофером себя самого. Обычно выезжали на Ивана Купалу, на сенокос, ставили палатки на берегу Северного Донца, разводили костер, пели. Вставали рано, к заутренней, шли, умытые прямо в реке, в церковь. А деревня называлась красиво, Соловьевка, и кругом на самом деле гнездились, в орешниках и вдоль берега, в густом ивняке, сотни соловьев. Имея свой автобус, можно было рвануть туда и зимой, всем классом, ходить на лыжах, греться у старой каменной печи и печь блины… А весной, когда Соловьевка залита пеной белой сирени и запах отцветающей черемухи носится еще в вольном, с полей, воздухе, а в лесу под дубами, куда ни глянь, миллионы рассыпанных жемчужинами ландышей, ну и соловьи… Вот она, неизбывная радость жизни!
Пока не было автобуса, Ваня поставил в гараж свою машину и занялся подсчетами, и выходило так, что едва-едва хватает на бесплатные в столовой завтраки. Но куда хуже было его согласие уступить гороно ставку заслуженного учителя, ради разрешения купить развалюшный автобус: кому-то ведь придется ждать заветной ставки еще неизвестно сколько. И Ваня решил, ни перед кем за это не отчитываясь, лишить самого себя новогодней премии в пользу обиженной учительницы Заядловой, пока хоть это… Но обида заслуженной нисколько от этого не пропала: «Построил себе личный гараж на школьные деньги, возит на своей машине… всяких. А давно уже заслуживших звание заслуженного в упор не видит… да у него и педагогического образования-то нет!» Жалоба пошла в гороно, попала в нужную дверь. И Ваню попросили… вот так прямо и попросили: сноси гараж. Управились до Нового года, и многим сразу стало как будто легче: Ваня ходит теперь пешком, таща в авоське стопки тетрадей. И стала регулярно оповещать всех остальных уборщица: в директорском кабинете, за книгами на полке, то бутылка водки, то дорогой коньяк, пьет один, без посторонних. К весне Ваня уволился.
Поначалу жил у подруги, как приблудный, завшивевший, хотя и не кусачий, пес, который рад хоть даже и объедкам. Пил втихомолку, надоедая тем самому себе: хотелось воли, размаху, а приходилось приспосабливаться, гнуться перед недалекой, хотя и не злой бабой… да хуже и быть не может. Пытался было пристроиться в церкви – куда еще побитому жизнью податься – мел полы, прибирал… но всякий раз возвращался, еще более изнуренный и отчаявшийся. Подруге его это тоже осточертело, и она пристроила его в обувной магазин, и дело сразу пошло, через полгода Ваня стал… директором, но сам же потом отказался, бросил все и снова потянулся в церковь и в нищенство. Перебрался в подвал.
Дмитрий расстался с ним задолго до этого крушения, как раз в тот год, когда Яна внезапно, посреди учебного года, уехала вместе с сыном за границу. Говорили, что вышла замуж, а что было на самом деле, никто толком не знал. Тогда-то Дмитрия и шибануло: все это время она была с кем-то, пусть даже и на расстоянии, растравляя своим одиноким танцем долго тлеющую в его душе полосу…