Читать книгу Меч Михаила - Ольга Рёснес - Страница 4

Часть первая. Семья Синёвых
4

Оглавление

Воспоминания липнут к Дмитрию как неугомонное жужжание очереди у банковского окошка, и хотя сидеть на жестком пластмассовом стуле неудобно и по всему телу пробегает электричество противного озноба, его то и дело отбрасывает в сон, в дремотную серую муть, и он роняет набок голову и порой испуганно всхрапывает. Должны же быть в жизни хотя бы краткие, сворованные у обстоятельств, минуты твоего полного отсутствия, такие вот твои, лишь для тебя предназначенные мгновенья: вокруг люди, но ты сам по себе, в своей прирожденной автономии и самодостаточности. И хорошо, что никому нет до тебя дела, хотя бы даже ты тут, возле банковского окошка, умер. В этой жужжащей суете ты совершенно один, высматривающий в самом себе полустертые картины прошлого…

С этим городом, неравновесно занявшим правый и левый берег когда-то своенравной и бурливой речки, неумело обращенной в скучное заболоченное водохранилище, Дмитрия связывает не только рождение. Много всякой мути и тины осело на дно прожитых здесь лет, и сколько не вытаскивай себя из прежних пут, сколько не хорони безвозвратно умершее, тебя прибивает снова и снова к ненужному тебе, добровольно тобой покинутому берегу. Ходишь по городу и смотришь по сторонам, и все как будто на месте, но все иное, и только потому, что нет здесь тебя самого. Какие-то люди, о которых Дмитрий никогда не узнает, украли у него этот его город, насильственно переиначив зажатые в кулак истории растрепанные остатки прошлого, которое ведь вовсе не для того совершалось, чтобы об него просто вытерли ноги и пошли дальше… а, спрашивается, куда? Куда зовут все эти стерильно-стеклянные поделки архитектурного рассудка, безнадежно умершего для человеческой потребности в теплоте и округлости форм? Ни одного дома, в котором здоровому человеку хотелось бы жить. Да и сами здоровые люди, так ли их теперь много? Кое-кто, положим, и спохватывается: вымираем, что-ли, ребята? И спохватившись, втискивает между двумя загазованными бензином дорогами и навалившимися на них пятнадцатиэтажками березовую аллею, и обреченные на эту злую долю деревца жертвенно несут на себе копоть и пыль, едва справляясь по своей растительной неудачливости с налетами промозглого, с незастроенных пока еще пустырей, ветра. Этажи, квартиры, стертые до номеров человеческие судьбы. На окнах первых этажей решетки, а надо бы ставить их на каждом окне, учитывая растущее от соседа к соседу недоверие. Бетонные пасти подъездов заглатывают всякий, от наивной души, вопрос: уют?.. домашняя размягченность?.. гарантия безопасности?.. И пнет наивную душу из нее же самой исторгнутый вопль: не хочу!!! Но жить-то приходится именно здесь, и ни шагу в сторону, и примиряется с этим насилием душа, свыкается с собственным ко всему безразличием. Нет больше в мире вольных просторов, и хочешь дыши, хочешь нет, но поспевай за остальными, в их денежной скачке за самым необходимым, не разбирая при этом, что необходимее воздуха, пожалуй, ничего и нет. Скажут тебе, заранее упредив твое вопрошание, что есть воздух изобретательства и искусства, воздух новых начинаний и новостроек, и все какие не возьми «веяния», они ведь тоже воздух, хватаемый на суше жадными рыбьими ртами. Дыши… не дыши… обзаведись противогазом, приспосабливайся. Без противогаза сегодня разве выдержишь круглосуточную отравляющую атаку общественного, так сказать, мнения? На самом-то деле никакого общественного мнения нет и быть не может, поскольку мнить дано лишь каждому в отдельности, своим натугом и риском, а в общую кучу людей сводит их добровольный отказ от себя, подкоп под свои же высоты в пользу квакающей жабьей заболоченности презирающего тебя «мы». Безвыходно втиснутый в эти считанные квадратные метры, на эти несчитанные этажи, ты теряешь запасы мечты, давя невостребованную фантазию упорством единственной своей жизненной задачи: выжить. Так хочется тебе, ну правда, выжить! Дотянуть хотя бы бледной, дистрофичной тенью до своего же конца.

Банк закрыли на перерыв, и Дмитрий нехотя выходит на улицу, стоит в нерешительности под картинно цветущим платаном, пялится, обернувшись, на синеющую аккуратными луковками церковь. Перевалив за полдень, майское солнце жжет врезанный в высоту золоченый крест, два раза бухает колокол, глухо и отчужденно, и Дмитрий вдруг остро чувствует полную несовместимость огражденной высоким забором территории семинарии с бестолково несущейся куда-то уличной жизнью: есть между ними граница, либо ты тут, либо там. Граница почти ощутимая телесно, словно какой-то незримый занавес повис от самого неба до разбежавшихся по газону, облитых солнцем одуванчиков, – повис и не дает нормальному нахальству магазинов и банков пробиться под ласковую плакучесть вздыхающих на ветру берез, с их невесомой, прозрачной тенью. Березы посажены совсем недавно, но сразу пошли в рост на старых, всеми забытых могилах, принимая от умерших уже ненужные им самим эфирные силы жизни, и уже хотя бы поэтому людям необходимо своевременно умирать, иначе не выжить ни одному на земле растению. И едва подумав об этом, Дмитрий задевает краем глаза присевшую на одуванчики собаку, бородатую, пшеничного окраса, и переводит взгляд на хозяйку… Женщина стоит к нему спиной, в короткой, какие носят девчонки, кожаной курточке, выше среднего роста, с умело уложенными на затылке светло-русыми волосами. Так и не обернувшись, она идет с собакой дальше, вдоль засеянного травой газона, и синие луковки церкви неспешно плывут мимо нее, и высокая железная ограда салютует, остриями кверху, ее складной, уверенной походке. Дмитрий провожает ее взглядом до самого поворота, где асфальт упирается в стену скучной, серой многоэтажки, а дальше скучный, с мусорными ящиками и кое-какой чахлой травкой, двор, а дальше… ну что там дальше… Так и довел ее взглядом до самого подъезда, больше уже мысленно, придумывая ей подходящее имя, и тут она вдруг оборачивается, словно заметив его шпионство, смотрит прямо в его сторону… и собака тянет ее в подъезд.

Яна.

Он и раньше это замечал: все, чем жизнь обрушивается со временем на тебя, задумано тобой же самим. Все исходит, как из раскаленной сердцевины круга, из глубинного бурления твоих, редко тобой осознаваемых мыслей. И если ты к тому же русский, этот невнятный, хотя и требовательный нутряной жар изливается только лишь в предчувствия, не доходя до ясных и совершенно логичных формул сознания. Ах, если бы продраться сквозь пламя этих затомившихся внутри тебя вожделений! Пробить навылет огненную стихию еще более яростным, выжигающим сам этот огонь, натиском… да чем же?.. чем? Только кристальной чистотой мысли. Мечом твоего же, отступившего от симпатий и антипатий духа, озабоченного не нуждами родины или узами родства, но только своей приближенностью к истине.

Внутренне содрогнувшись от этой внезапной догадки, холодея до самого сердца и чувствуя под ребрами сосущую пустоту, Дмитрий переводит взгляд на синие, под синим майским небом, купола, и рука его сама осеняет крестом неширокие, под вязаным свитером, плечи и легшую на грудь черную, мелко вьющуюся бороду. Здесь, между банком и церковью, его подкараулила вычеркнутая уже из судьбы прихоть: тоска по не умещающейся ни в каком насиженном гнезде свободе.

Да что это, в самом деле, такое, свобода? Вроде бы хотят ее все, и нет ни одной войны или революции, где не мусолилось бы это великое слово. А на деле выходит, что становится ее в мире все меньше и меньше, да вот уж и последний ручеек скоро пересохнет, и тогда… тогда-то наконец и наступит такое долгожданное, такое мучительно желаемое счастье. Нет большего для свободы препятствия, чем стремление к счастью. Сама добыча счастья всегда упирается в самообман, он-то и есть самое в этом деле приятное: дать себя куда-то нести передающим тебя друг другу волнам иллюзий и только спать, спать… только не брать на себя леденящий сердце труд самопознавания. Вот и теперь Дмитрий мог бы рвануться за этой женщиной к ее скучному подъезду, глянуть ей в лицо, дать ей себя узнать… а вдруг?.. вдруг?.. Был бы этот его поступок, этот внезапный порыв, свободным? Этот внезапный риск потерять всё из-за какого-то, может, пустяка. Ну, догонишь ты ее, ну сообразишь даже, что сказать… а она мимо и – к себе. Только собака тебя, может, цапнет, чужого. Скучно, неуютно, кисло.

А дома, в Москве, четверо детей. Дмитрий наплодил их одного за другим уже после тридцати, словно беря реванш за изнуренную школьной текучкой и алкоголизмом молодость. Четыре похожие друг на друга дочери, вот оно, совершенно зримое счастье. Ну и, конечно, она, как же без нее. Верткая, черноглазая, совсем не похожая на Яну… вот и снова про это, и снова… Закрытый подъезд, мокрый собачий след среди одуванчиков.

Расправив под связанным женой свитером несильные, к подъему тяжестей не пригодные плечи, Дмитрий пытается взбодрить себя мыслями о неотложных и простых вещах, вроде покупки хлеба и стирального порошка, но не помогает… не помогает даже мысль о том, что приехал он в этот город на похороны матери… Все мысли теперь о Яне, об этой новой, со спокойно-уверенной походкой, и той давнишней, почти уже забытой, учительствовавшей вместе с ним в бедной, безвестной «Радуге»… Подумав о школе, Дмитрий уловил вдруг отзвук так и не состоявшихся признаний, пусть даже и надуманных, обманных, даже незаконных, признаний в своей неготовности к этому внезапному восхищению, и, пропуская все маршрутки, прошел три остановки пешком, аж запыхался. И все ради того, чтобы сесть на скамейку возле школьных ворот и снова представить себе ее крепкую, уверенную походку… Она словно гналась все это время за ним, словно хотела наконец дознаться, что же тогда между ними было.

Меч Михаила

Подняться наверх