Читать книгу Обручник. Книга третья. Изгой - Евгений Кулькин - Страница 34
Глава вторая. 1926
13
ОглавлениеКак отголоски всего, что натворила стихия, доходили до заграничного затворника Горького разного рода события из стана истинных эмигрантов, по-настоящему гонимых и ненавидимых, проклявших их за отступничество родиной.
Они скитались по Европе.
Одни, как бешеные, но все же загнанные волки.
Другие, как отбившиеся от общего стада газели.
Третьи, напоминающие одиноких горных козлов, молча взирающих с верхотуры на все, что творится или деется вокруг.
И только он один был похож на медведя.
На русского медведя, залегшего в спячку тогда, когда его кровожадные собратья вовсю нагуливают жир.
Кто-то, когда стало известно, что Горький приехал за границу найти облегчение здоровью, позлорадствовал:
– Его российская земля принять в свое лоно брезгует.
Алексей Максимович всякое слышал о себе, потому особенно не придал этому значения, тем более что увлеченно работал над тем, что потом назовет «Мои университеты», чем и закончит своеобразную трилогию, подразумевающую показ некой правды о себе.
Кто из эмигрантов конкретно Горького интересовал или занимал, сказать трудно.
Был ему симпатичен один мальчик.
Поэт.
Его имя Алексей Гессен.
И это он написал:
Ни друзей, ни жены, ни любовницы,
Одиночество сердце ранит.
При дороге бесплодной смоковницей
Моя скудная юность вянет.
Но более запомнился он ему не этим. И даже не своей ранней смертью: юноша едва одолел четверть века. А своим зрелым взглядом на эмиграцию.
Вот что он о ней изрек:
«Ничего не поняли, ничему не научились. То, что твердили десять – двадцать – тридцать лет назад, продолжают твердить и теперь. Зрелище воистину жалкое и смешное. Немногие только имели мужество, пересмотреть прошлое».
Горький двумя чертами подчеркнул эти слова.
Действительно, пересмотреть прошлое – нужно мужество.
И – немалое.
Ведь немногие, как скажет он, тогда еще Пешков, в прошлом увидели будущее.
Причем самую ее суть.
А Алексей Гессен свои наблюдения закончил так:
«Не признав своих ошибок и заблуждений, большинство, вопреки разуму, здравому смыслу, очевидности, как баба из малороссийского анекдота, утопая уже до макушки в воде, высовывает пальцы над поверхностью пруда, показывая жестом: «А все-таки стрижено, а не брито!» Над полем, заросшим чертополохом и бурьяном, который сами усердно сеяли, они утверждают, что посев был хорош, а если всходы плохи – не их вина».
Алексей Гессен восклицает в конце:
«Дьявольские штучки!»
Точнее не скажешь.
Ну кто там по-настоящему будоражит умы?
Константин Бальмонт?
Или другой поэт казацкого корня Николай Туроверов?
Этот, конечно, не входит в когорту тех, кому блистнится, что не сегодня завтра в России все вернется на круги своя.
Кроме, конечно, царя, принявшего мученическую смерть.
Потому и удались Туроверову также строки:
Я знаю, не будет иначе,
Всему свой черед и пора,
Не вскрикнет никто, не заплачет,
Когда постучусь у двора.
Чужая на выгоне хата,
Бурьян на упавшем плетне,
Да отблеск степного заката,
Застывший в убогом окне.
И скажет негромко и сухо,
Что здесь мне нельзя ночевать
В лохмотьях босая старуха,
Меня не узнавшая мать.
Этот наверняка знает, что дорога назад должна пролечь через честное, а оттого горестное покаяние.
Загадочным особняком стоит для Горького личность еще одного негромкого поэта Владислава Ходасевича.
Правда, более ранний Ходасевич Горького особенно не занимал.
В ту пору, когда сам Алексей Пешков, оправдывая фамилию не тем, что «пешка», а что приверженец к хождению пешком, исходил почти пол-России, то Владислав – в стихах – ныл, что мир устроен настолько несовершенно, что лично ему почти не пригоден для жизни.
Но постепенно мудрость благословляет на искания.
И строки идут уже иные.
Порою сугубо философские:
Нет, не понять, не разгадать:
Проклятье или благодать, –
Но петь и гибнуть нам дано,
И песня с гибелью – одно.
Когда и лучшие мгновенья
Мы в жертву звукам отдаем, –
Что ж? Погибаем мы от пенья
Или от гибели поем?
Есть, правда, еще и Георгий Иванов, который сказал:
Счастье – это глухая река,
По которой плывем мы, пока не утонем.
Там же в ту пору блукала своей, не всеми до концы понятной судьбой Марина Цветаева.
Эта задышала тут своей душевной неуловимостью:
Вскрыла жилы: не остановлю,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет – мелкой
Миска – плоской.
Через край – и мимо –
В землю черную, питать тростник.
Невозвратно, не остановимо
Невосстановимо хлещет стих.
А время – своим ходом – идет.
И жизнь для кого-то хлещет стихами, для кого-то льется кровью, для него же, для Горького, прозябает болезнью.
Длительной и наверняка неизлечимой.
Только дарящей почти безжизненную надежду.