Читать книгу Победитель последних времен - Лев Котюков - Страница 12
Часть I
Цейханович в «яме»
ОглавлениеПусть никакой иной жизни нет, но о том, что она может запросто быть, надо помнить каждому живущему и существующему.
Но Цейханович иногда был не в ладах со своей памятью, страдал во дни загулов общими и частными провалами. Это очень прискорбно сказывалось на его характере и отношениях с миром явным и тайным.
Как правило, после провального цикла овладевал им безудержный зуд недовольства и критиканства. На все и всех… Слушать его без противогаза в этот период было весьма небезопасно для души и здоровья. В ядовитых словоизвержениях Цейхановича вся наша жизнь, с доисторических времен до нынешних, обращалась сплошным несовершенством и недоразумением.
Всем он был хронически недоволен, кроме своей критики.
Нигде не видел ничего хорошего, кроме своего отражения в зеркалах и в лужах.
Всех обрекал на безысходный идиотизм, кроме себя, непотопляемого.
Все были у него – никто, даже лучшие друзья – Дорфман, Фельдман, Авербах, Лжедимитрич, Краскин, Баранович, Мордалевич и т. д., не говоря уж обо мне, горемычном.
Он безжалостно выгнал с дачи своего дальнего родственника, прибывшего подкормиться в Московию из обессалившейся самостийной Хохляндии. И вовсе не за воровство, не за обжорство, не за пьянство, не за иные мелкие грехи, а всего лишь из-за фамилии. А была фамилия родственника: Нечаволода.
«…Нет!!! Что это такое?! Даже фамилию нормальную взять не можешь! Не чай и не вода!!! Нет!!! Что это такое?! С такой фамилией и микроб жить постыдится! С такой фамилией дальше Киевского вокзала пускать нельзя! А ты у меня на даче уже третий день околачиваешься! И сало русское жрёшь! Да ещё как! И не краснеешь, не вода, не чай!.. Прожрали свою Хохляндию! А теперь Русь-матушку доглодать хотите… Будто без вас её пропивать некому! Слава Богу, не перевелись ещё Ивановы, Петровы, Сидоровы! Обойдёмся как-нибудь!.. Ишь ты, не чай, не вода! Да с такой фамилией и с Киевского вокзала надо гнать метлой поганой!..»
После столь убедительной отповеди разобиженный Нечаволода благоразумно сбежал с дачи Цейхановича. Не знаю уж куда. На Киевский вокзал или какой другой? Может, в Америку, может, в Канаду, может, в Мексику… Там вполне можно выжить не только с такой фамилией. Но не исключено, что на всякий пожарный случай прямо на Киевском вокзале поменялся фамилиями с каким-нибудь бомжом Нечаволодкиным – и кормится где-то на железнодорожных помойках. Если это так, то очень жаль, парень он был хоть и хитроватый, но доброжелательно-прожорливый – и ничего родового от Цейхановича в нём не просматривалось.
Родственник-то сбежал, а мы остались – и Цейханович само собой никуда не испарился и продолжил своё неутомимое критиканство, злое, бессмысленное, беспощадное, как русский народный бунт.
Но не переполнить дождю моря и никакой критике не сокрушить несовершенство человеческое, ни по ту, ни по эту сторону России.
А всем почему-то кажется обратное.
И, может быть, хорошо, что кажется…
И чем дольше длилась временная трезвость Цейхановича, тем яростней и непримиримей становилось его разоблачительство всего земного и неземного.
Послушать его… Да нет, лучше не слушать.
Но не всегда под рукой вата для затыкания ушей, так что извольте, разевайте рты, господа хорошие.
Ничто не ускользало от орлиной критики Цейхановича. Даже часы настенные, которые вечно умудрялись отставать. И немудрено: сколько раз можно швырять в них ботинками, бутылками, молотком?.. Обнаружив по-утрянке, что опять из-за часов опоздал на рабочую электричку, орал Цейханович во всю пересохшую глоть в лицо тусклому циферблату и вялым стрелкам: «Пропили Россию, сволочи!!!»
Круто жил трезвый Цейханович, впрочем… впрочем, и нетрезво жил не всмятку.
Вкрутую, по полной программе, без исключений, доставалось от него одушевлённым и неодушевлённым предметам, живым и мёртвым, известным и безвестным, ближним и дальним…
– Да он же на том свете с прошлого года! – заступилась однажды за какого-то приличного покойника утомлённая жена Цейхановича.
– А хоть с будущего! Что с того?! Думаешь, на том свете ума прибавляют?! Ха!.. Дурак и на том свете дурак. Дважды дурак, раз туда попал! И трижды! И до того света ещё четырежды! Да и что там, на твоём том свете?! Думаешь, порядок?! Ха!.. Такой же бардак, как у тебя на кухне! А может, ещё хуже! Ха!.. – безжалостно изничтожил Цейханович жизнь покойницкую – и жена без вздоха и возражений стала чистить угрюмую, подмороженную картошку.
Но не без пользы внимающим его речам вещал Цейханович. И для меня в том числе.
Благодаря ему я понял: никто не владеет последней тайной жизни, ибо нет никакой тайны. Но есть Господь – и Он открыт всем. И в жизни, и в смерти. Даже самому последнему человеку, обречённому без жизни на смерть.
И без тайны последние станут первыми.
Все станут первыми.
И никто никогда не вернётся.
Но никто не умрёт никогда.
Так что не всем и не до конца портил настроение Цейханович.
Но все мы молили про себя: да чтоб ты провалился поскорей со своими разоблачениями, пора б уже. Но это не значит, что кто-то желал зла Цейхановичу, чтоб он, того, – рраз! – как рельс под первый, молочный лёд – и нету. Но все с нетерпением ждали его образумления от жизни трезвой.
И тут очень вовремя подоспел Покров. Праздник вроде бы не официозный, но вполне солидный для любого пьющего и малопьющего, не говоря уже о многопьющих. И Цейханович, побрюзжав для приличия, что, дескать, неправильно в России отмечают Покров, что давно пора его передвинуть в связи с глобальным потеплением и отмечать не 14 октября, а 7 ноября, без лишних уговоров согласился встретить сие славное событие в кругу друзей.
И как-то он сразу посвежел, будто флакон французской туалетной воды после бритья мимо рта на себя вылил. И не только мне так показалось, но и Авербаху с Фельдманом, и Лопусу с Лжедимитричем и Мордалевичем. Да, наверное, и самому Цейхановичу, хотя он который уж год, отрастив церковную бородёнку, начисто позабыл брадобрейство и лишь изредка с помощью ножниц и жены совершал умеренное обрезание для гигиены и благообразия.
Решили мы всей компанией прокатиться в приличное место. Но не сыскать в Москве более приличного для нас места, чем знаменитый нижний буфет Центрального дома литераторов. «Яма» – с бережной любовью именовали сие заведение его постоянные сидельцы, имеющие к литературе весьма далёкое отношение, но имевшие порой известность более внушительную, чем иные большие писатели. В «яме» всегда было уютно, тепло и безобразно, а иногда очень и очень весело.
Цейханович почти без ехидства одобрил общий выбор, и, сорганизовав две машины, мы двинулись. И тут овладел нашим большим другом последний, почти дизентерийный приступ критиканства в адрес отечественной техники, ибо оба наших авто были всего лишь «Жигули», далеко, далеко не последней модели.
Надо прямо сказать – в автомобилях Цейханович разбирался, как свинья в апельсинах. Но сам об этом не догадывался, а тонкие намёки типа вышесказанного, как мухи – облаков, не достигали его орлиных высот.
По дороге нашу жалкую колонну, естественно, теснили и обгоняли всевозможные иномарки. Не было предела злорадству Цейхановича, очень горькому злорадству, когда нас в очередной раз подрезал и обходил какой-нибудь наглый «Форд».
– Ничего не умеем делать! Ни машин! Ни людей! Пропили Россию! – выкрикнул Цейханович в ухо сидящему за рулем Авербаху.
И тот чуть-чуть не подтвердил сие глубокое умозаключение – чудом избежал наезда на выскочившую невесть из какой подворотни пьяную предзимнюю старушонку в огромной соломенной шляпе.
Авербах аж язык прикусил от неожиданности, а я малодушно пробурчал:
– Зато мы умеем делать Цейхановичей…
– Вот именно! – величественно согласился Цейханович и продолжил неутомимое хуление всего отечественного.
И вознёсся вдохновенно на такие мерзопакостные высоты, что даже Краскин, личный антисемит Цейхановича, не выдержал и подал голос из своего тёмного антисемитского угла на драном заднем сиденье:
– А ты помнишь, как прошлым летом на даче свой «Полюс» крушил, когда тебе померещилось, что в нём снежный человек спрятался, чтоб нашу водку выпить. И ничего – работает холодильник-то, остужает исправно водочку, хоть и нашенский.
– Это топор был дерьмовый, череповецкого производства. А настоящим, ну, к примеру, немецким, я бы вмиг его вырубил вместе с любым человеком, – высокомерно возразил Цейханович.
– А ты ради эксперимента тем дерьмовым топориком попробуй и хрястни двухкамерный «Кайзер», что в квартире твоей, – с тусклой, подловатой ухмылочкой предложил Краскин.
Но не вздёрнулся, не дрогнул, не подпрыгнул Цейханович. Оледенел его орлиный взор, и ледяные, нелетающие слова обрушились на перегревшегося от временной безнаказанности Краскина:
– А вот это, господин Краскин, или как вас там величают, самая натуральная антисемитская провокация. Но слишком мелкая, чтобы я снизошёл до ответа. Но и за неё, Краскин, вы ответите в нужное время и в нужном месте.
– В нужнике! Га-га-га!!! В нужнике и ответит! А в кабаке сразу литр с него! – с гоготом поддержал друга Авербах.
Цейханович для верности ещё раз пронзил всекарающим взглядом личного антисемита, но от последних, гробовых слов великодушно удержался.
Несчастный Краскин сокрушённо примолк, враз стал уменьшаться в размерах, стремительно растворяясь в своём тёмном углу, – и, не придержи я его за локоть, совсем бы исчез на полном ходу из машины. И тихо остался с нами до конца пути в полуисчезнувшем состоянии.
Все мы – полуисчезнувшие!
Сокровенная боль человека полуисчезнувшего – только его достояние. Никому нет дела до боли твоей, полуисчезнувший человек. Никто, кроме Бога, не разделит твою боль. Но кто разделит боль Божью? Бог – в страдании в мире земном. Что же тогда сетовать нам, смертным?
И не ищи себя, человек! Поздно! Страшись потерять последнее, что осталось от тебя. Но, впрочем, теряй… Исчезай до конца. Обратись в полуисчезнувшего. И, даст Бог, в полноте исчезновения обрётешь цельность истинную.
Худо-бедно, но докатила наша убогая колонна до ЦДЛ. Авербах, отирая испарину со лба, вылез из своего синего обшарпанного «жигулёнка» и сказал нашему главному другу:
– Езжай-ка ты обратно на «мерсе».
– ??? – угрюмый, злой вопросище исказил лицо Цейхановича.
– Да я тут с одним шкетом договорюсь. Ему недавно брат из Германии «мерс» пригнал, самую что ни есть последнюю модель со всякими прибамбасами. Должок за шкетом – он тебя и доставит домой, а то вон ты где у меня со своей критикой. Наеду на кого-нибудь с расстройства! – сказал Авербах.
Хлопнул ручищей по капоту. Машина присела и подпрыгнула, будто уже переехала через кого-то.
Не буду особенно утомлять читателей росписью хмельных проделок неистребимых обитателей «ямы», как-нибудь в другое время, ибо не в первый раз мы заявились сюда – и, даст Бог, далеко не в последний.
Цейханович, назлобствовавшись в местах трезвой вольности, в питейном подземье малость размяк и подобрел. И подобрел без почти после встречи с везде-сс-сущим Янкелем Цикутой, имевшим здесь в лучшем светлом углу персональный стол для питья, спанья, а также для торговли творческой свободой.
Уже через полчаса Цейханович как ни в чём не бывало хлопнул Краскина по лысине и заорал на весь подвал:
– Краскин-сволочь, как твоя фамилия?! Не Иванов ли?!.
– Краскин я! Краскин! По прадеду матери… – пугливо отозвался тот.
– Так бы сразу и сказал, а то городишь чёрт знаешь что! Налить Краскину! Не Иванов он! И не Кузнецов!..
Прижухший Краскин враз приободрился, будто дух прадеда по матери прозрел, – и, завидев исчезнувшего за ширмой служебной подсобки сверхизвестного стихоплёта Возлесвинского, с праведной горечью пожаловался Цейхановичу:
– Вот! Видел, видел!.. Возлесвинского отдельно обслуживают, отгораживают от нас, посконных. Небось отборный корм дают!..
Но благосклонный Цейханович не изничтожил руганью и разоблачительством обслугу кабака, не призвал пьяное общество к отмене незаслуженных трезвых привилегий вместе с самим Возлесвинским, а великодушно утешил приятеля:
– Это он наши объедки подбирает. Ну и загородили его ширмой, чтоб ел и не смущался. Пусть жрёт, не зря же он – Возлесвинский!
– Нет, не совсем объедки… Вон ему чего-то свежее с кухни понесли… – подметил неугомонный Краскин.
– Ха!.. Свежий бифштекс из человеческой мертвечины! Вот что ему понесли. Хочешь попробовать? – и Цейханович грозно встал.
– Не, не, не!!! – умоляюще возопил его личный антисемит.
– Тогда сиди и не рыпайся! Жри свою курицу, если ты не Иванов! И не Возлесвинский! И если даже не Краскин… Ха!..
Возлесвинский, не стерпев публичного издевательства, выскочил было из-за ширмы с вилкой в правой руке, но споткнулся о мордоворотный взгляд Авербаха. Уронил вилку, швырнул в сердцах на пол грязную салфетку – и, благоразумно храня своё свиное табло от серьёзных повреждений, как тухлый дым, улетучился из «ямы» в грядущую неизвестность.
Кажется, я уже говорил, что Цейханович питал пристрастие не только ко всевозможным художествам, но и к литературе, особенно художественной. Впрочем, об этом лишний раз напомнить не грех, ведь я не о себе пишу, а о своём лучшем друге. И пусть кто попробует меня запретить!
Пусть только попробует! Цейханович всегда со мной, как партбилет! Никому мало не покажется!
Эй, руки прочь от меня, недоумки! Руки прочь от Цейхановича!
Да и коротки у вас руки. И прироста им, как и остальным частям ваших тел, не предвидится.
Но всё равно: руки прочь от художественной литературы!!!
Прочь грязные руки от русской художественной литературы!!!
А русскую литературу Цейханович любил не меньше жены и не побаивался, как жены. И жена Цейхановича почти уважала художественную литературу вместе с некоторыми живыми писателями – и те платили ей известной монетой.
Далеко не новичок был мой друг в литературной среде, его хорошо знали как прижимистого, но постоянного мецената. Скольких талантливых горемык он совершенно бескорыстно вывел из безнадёжных, глубоководных запоев и возвернул в писательство!.. Он и сам иногда кой-чего пописывал не только на медицинские темы – и даже считал себя крупным русским писателем. И многие так считали, считают и будут считать и читать. В их сплочённых рядах – и я, и Авербах, и Лжедимитрич, и Янкель Цикута, и… и… Томас Манн с Томасом Муром, и даже злобствующий Краскин с Возлесвинским. А что касаемо врагов и завистников, нагло утверждающих, что Манн Томас и Мур Манн, или как их там ещё, этих Томасов, давно умерли, то общеизвестно, что ради ущемления истинного таланта они способны на самую подлую клевету и низость.
К Цейхановичу так и льнули спившиеся и неспившиеся поэты и не поэты, пишущие и непишущие романисты и не романисты, гулящие и негулящие поэтессы и не поэтессы, разведённые и неразведённые критикессы и не критикессы, а не только благородный Янкель Цикута, успешно продающий творческую свободу в граммах, килограммах, центнерах, тоннах и в вагонах.
Кстати, я совершенно безнаказанно пользуюсь многопудьем творческой свободы, купленной для меня Цейхановичем у Янкеля. И сам Цейханович не держит под спудом свою свободушку. Не случайно его тоненькая книга «Записки юного гинеколога» под редакцией тупицы Краскина имела такой обвальный успех. И не всуе будет сказано посему известное: «…томов премногих тяжелей».
В этот вечер мой друг по привычке не оставил без внимания своих доброжелателей. Как истинный меценат, не ударил лицом в грязь. Перемазал сладкой французской горчицей всю рожу стихотворца Грязеватого, дабы полней соответствовал фамилии, а не каким-то там ложным поэтическим образам, символам и домыслам.
Щедр был Цейханович в этот вечер и на горчицу, и на угощенье кружащейся обочь льстивой литературной живности. И замер зал, когда Янкель Цикута очнулся от торгового забытья и карающе рявкнул почти в межпланетное пространство:
– Пошли все вон, дураки!!!
А потом ловко выхватил у Авербаха недопитый стакан и во всю свою лошадиную мощь проревел:
– За здоровье нашего Цейхановича!!! За великого благодетеля и русского творца Цейхановича!!! Всем дуракам встать – и выпить до дна!!! И тихо, дураки! Предлагаю переименовать Астрахань в город Санкт-Цейханович! Ура-ра-ра!!!
И выпили все, кое-кто, правда, без вставания. И не в знак протеста, а из-за уважительной нетвёрдости в ногах. Грохнул стакан пустой об пол пламенный Янкель Цикута и чуть не пал на колени перед Цейхановичем. Но тот мастерски, ногой, удержал приятеля, прижал руку к сердцу, достойно поклонился публике, сам Шаляпин позавидовал бы, – и скромно изрёк, сам бы Северянин восхитился:
– Ну не такой уж я и великий! Не Чехов ведь… И не Булгаков Миша. Но!!!.. Но не какой-нибудь Вересаев – Серафимович!!! И насчёт городов… Ну зачем же так сразу – Астрахань?.. Можно для начала ну хотя бы Херсон. Не будем спешить с переименованиями. Так и до Архангельска можно добраться. Но всё впереди, коллеги! Всё всегда впереди!!! Со мной не пропадёте!
Даже я, непьющий и чрезвычайно далекий от поэзии человек, в отличие от не предпоследних в словесности, высокодуховных, образно соображающих Грязеватого, Янкеля Цикуты, Возлесвинского, не удержался и прочитал оду собственноручного сочинения в честь нашего большого друга:
Ни громов, ни погромов,
Ни проломленных крыш.
Над берёзовым домом
Соловьиная тишь.
Но какая-то сволочь
В тихой роще поёт,
Где мой друг Цейханович
Пиво светлое пьёт.
Но поёт во всю глотку
Среднерусский дебил.
Пиво тёплою водкой
Цейханович запил.
А поющая сволочь
Не заткнётся никак.
И мой друг Цейханович
Перешёл на коньяк.
Сколько ж надо терпенья,
Чтоб всё это снести!
И шампанским от пенья
Надо друга спасти.
Эй, поющая сволочь,
Где твой грязный стакан?!
Почему Цейханович
Без шампанского пьян?!
И врасплохе заткнулся
За берёзой певун.
Цейханович споткнулся —
И лежит, как валун.
Эй, поющая сволочь,
Что глядишь на меня?!
Вон храпит Цейханович
Под берёзой у пня.
Он вконец обессилел.
Где гремучая прыть?
Вот как тяжко в России
Цейхановичем быть!
Цейханович снисходительно пожурил меня за стихотворческую самодеятельность, но одобрил верноподданничество, положил ненадкушенный бутерброд без колбасы в мою тарелку и приказал Краскину подредактировать текст:
– Что это там в этой оде?! Дебил какой-то среднерусский. Нехорошо… Пусть лучше будет: верхне-низкий дебил. Или нет! Многовато для дебила. Пусть будет: средне-низкий! Чтоб без этой, как её?!. Без русофобии!.. И смотри, Краскин! А то – я тебя! Сам знаешь. Но сегодня я добр! Как никто добр! – и Цейханович переложил пустой бутерброд обратно в тарелку Краскина.
Трудно было поверить, глядя в эти мгновения на нашего растроганного, разрозовевшегося друга, что всего лишь час назад был он сер лицом и невыносим, как взбесившийся коровий овод.
Но, однако, и в благодушествовании не забывал Цейханович с интервалом от трех до пяти минут выкрикивать заветное:
– Пропили Россию!!!
– Пропили!!! – верным эхом вторил Краскин.
И чудилось: сама Вселенная отзывается этим огнедышащим словам. Но не чудилось. И не отзывалась Вселенная. Она сама, помимо Цейхановича и Краскина, с невыносимой печалью исторгала над чёрными дырами и ревущими пустотами:
«Пропили Россию, сволочи!!!»
И никто не слышал укорного голоса Вселенной, даже Цейханович.
Но под конец вечера он неожиданно малость изменил свой слоган и стал выкрикивать почти с тем же интервалом:
– Не пропьём нашу Россию!!!
– Вашу не пропьём!!! – услужливым эхом отозвался полностью одуревший Краскин.
И клубился, полнился, летел вечер – винно-табачным облаком в промозглую, долгую ночь Покрова, – и много чего произошло за столами и под столами литературного подземья.
Многое я оставляю за пределами своего исключительно честного сочинения. Безжалостно запираю в шкафы забвения свежие скелеты сюжетов, без сожалений не даю им обрасти плотью слов и образов. Скрипят угрюмо и зло зубами мои скелеты, ломятся на волю. Но каменно моё сердце и тверда моя рука – и лёд в душе моей.
И вспоминается мне не сказка «О старике и золотой рыбке», а старый-престарый рыбацкий анекдот.
Поймал рыбак в мелких пескариных водах огромную, почти двухметровую щуку. Полюбовался на речное чудище и с тяжким вздохом выбросил её обратно в речку.
– Ты что, одурел?! – накинулись на него товарищи. Ещё раз тяжко вздохнул рыбак и ответил:
– А что толку?.. Всё равно никто не поверит.
И я нынче подобен тому рыбаку в жизнеописании деяний и подвигов своего друга Цейхановича. Но не нужна мне вера чужая. И неверие чужое мне без надобности. Хватит с лихвой душе малой веры в самого себя, хотя… Но, слава богу, я ещё не совсем Станиславский, чтобы орать перед зеркалом во тьме: «Не верю, мать твою так!..»
Увы, увы, не всё может осилить моё неловкое перо. Но я не опускаю в бессилье руки. Пусть это недосказанное, неосиленное ждёт своего часа, когда и перо половчей подвернётся, когда я сам маленько одумаюсь и поднаберусь ещё чуток ума-разума вкупе с талантом у великолепного Цейхановича.
А он был воистину великолепен, когда в конце пиршества облил кетчупом горчичного Грязеватого и на расставанье посыпал солью для сохранности.
Когда, почти не считая, прикупил у Янкеля Цикуты аж шестьсот шестьдесят шесть кило творческой свободы вместо обговоренных тридцати трёх.
Когда вместо урны плюнул на пиджак подвернувшегося некстати Возлесвинского – и даже извинения у горе-стихоплёта не потребовал.
Эх, братцы сердечные! Эх, жаль! Очень жаль, что всё когда-нибудь да кончается. По эту и, может быть, по ту сторону России. А может быть, и нет… Но всё равно жаль! И мужественно сдержим слёзы любви к самим себе.
Рано или поздно, но отрёт Господь самую последнюю слезу человеческую.
И всё-таки безумно жаль – и себя, и всех-всех во главе с Цейхановичем, ибо, кроме Господа, жалеть нас некому, да и не за что.
Ведомый под руки Авербахом и Краскиным, Цейханович с величественной нетвердостью покинул писательский кабак. Но не забыл твёрдо выкрикнуть на прощанье:
– Пропили, сволочи, Россию!!!
– Пропили, пропили! Вместе с Израилем! – успокоил своего старшего друга верный Краскин, почтительно шатаясь в такт благодетелю.
И мне вдруг во всей огромности представилась Россия непьющая. Вся, вся!.. От края до края… От тухлых чумов Чукотки до смрадных притонов Черноморья. И необъяснимой, неизбывной тревогой объяло душу. Подобно лунному свету, овладело душой моей невыразимое видение. Жутко было в этом невозможном. Безлюдно, тихо, тупо. И совершенно беспричинно страшно, как после смерти. Сверхволевым усилием я вырвал себя из чёрного, зловещего морока, аж ладони вспотели.
Нет, нет, подальше от таких глобальных грёз! Ежели от них так страшно, то какая жуть восторжествует наяву со всеобщим протрезвлением? Ведь русская жизнь в тысячу крат реальней и подлей самых немыслимых фантазий. Нет, нет, пусть уж кто-то похрабрей меня представляет Россию непьющую, флаг ему в руки!..
А Цейханович, завидев неладный «жигулёнок» Авербаха, вдруг, как бы вместе со мной, очнулся от потусторонних русских грёз и, подобно остатнему приступу дизентерии, исторгнул вялый ручей ругани в адрес отечественного дерьма на колесах.
Но Авербах, которому после подвальных возлияний совсем было нельзя за руль, даже не отбрехнулся, а поволок друга вдоль стоянки к сверкучему, серебристому, неправдоподобно чистому «Мерседесу».
– Вот!.. Как обещал! – с гордостью гаркнул он.
– Ну это… это… – прищёлкнул пальцами Цейханович, – это соответствует!..
Качнулся, чуть не упал, но, подхваченный Краскиным, ещё раз изобразил одним пальцем одобрительный щелчок, почти трезво обозрел окрестность, дабы убедиться, что видят подлецы, кому такое авто подано. Убедившись, что кое-кто с завистью видит, в том числе и Возлесвинский, усмехнулся победоносно Цейханович и нырнул в салон безукоризненной иномарки, как в постель роскошной блондинки-хохлушки из лучшего берлинского борделя.
И двинулись мы восвояси в том же составе, что и прибыли, – я, Авербах, Краскин и, естественно, Цейханович. А незнакомый молчун-водила не в счёт. Он больше не появится в жизни Цейхановича, а стало быть, и в нашей жизни, – и посему, хоть он мне почему-то и запомнился, слова на нём поэкономлю. Им и так тесно в моих неловких сочинениях.
И вообще, какой это умник сказал, что в настоящей литературе словам должно быть тесно, а мыслям просторно? Вроде бы Некрасов… Слава богу, что не Толстой и не Достоевский. И не Бунин, и не Есенин… Ишь как красиво завернул не разобиженный жизнью певец обиженных. Явно после крупного картёжного проигрыша. Перепутал, должно быть, в горячке краплёного туза с дамой – и нате вам:
«…мыслям просторно, а словам тесно».
Но слова – они ведь как люди. И дышат, и живут, и умирают. А в тесноте, в уплоте, в давке особенно не раздышишься и не наживёшься. Да и не наживается никто, кроме воров карманных. А умирают порой самые молодые и здоровые.
Слово – творец пространства. Слово творящее властвует над звёздами и временем. Пространство-Слово может вполне обойтись без времени, а заодно и без наших мыслей. Но вот мыслям человеческим лишний простор не во благо. Нашим некрепко мыслящим головам простор только во вред. Эк куда эти самые «мысли» скакать начинают по русской бескрайности, такое порой навытворяют, хоть святых уноси. И уносим…
А посему чётко и ответственно заявляю: в настоящей литературе словам должно быть просторно, а мыслям, ежели они, конечно, есть, – не очень. А совсем по мне, так лучше вообще без «мыслей» и разных бредовых общечеловеческих ценностей. Раза три в жизни у меня самого случались «мысли». И я, дурак, радовался: «…Мыслю! Существую!» А потом довольно скоро оказывалось: нечему было радоваться, сразу надо было плакать. И всё из-за «мыслей» чёртовых.
И давно приспело списать в утиль нелепое высказывание какого-то древнего мудреца: «Мыслю – следовательно, существую». Или поручить небезызвестному Краскину подредактировать сей афоризм, естественно, под руководством Цейхановича. Думаю, вполне всех устроит такой вариант: «Живу – следовательно, существую». Кстати, Цейханович его уже почти одобрил.
Поэтому ещё раз угрюмо и честно заявляю: в настоящей литературе словам должно быть вольно и просторно, а мыслям… А пошли они куда подальше! Истинное Слово в них не нуждается. Настоящему Слову мысли без надобности. Пространство-Слово и есть вечность, а всё остальное от лукавого. Вот так-то, товарищи-господа хорошие! И если я не прав, то лучше со мной не спорить. Для этого, слава Богу, существует и живет Цейханович – и прошу прощения за случайное лирическое отступление.
«Мерседес», резво кативший нас по вечерней столице, был воистину «Мерседес». На таком «Мерседесе» я даже с покойным президентом Хорватии не езживал, не говоря уже о других покойных и здравствующих президентах и экс-президентах вкупе с премьерами и экс-премьерами. Даже с королём шведским, хлопотавшим и хлопочущим за меня в Нобелевском комитете по просьбе Цейхановича, мы ездили по Стокгольму в менее шикарном авто.
Наш «чудо-Мерседес» был до безобразия нашпигован электроникой и прочими «умными» штучками, которые русскому – смерть, а немцу – одно удовольствие. Но одна штучка оказалась почти смертельной аж для самого Цейхановича. Именовалась она по-русски как противоалкогольное устройство, а по-немецки более расплывчато и наукообразно. Что-то вроде: анализатор атмосферы внутри движущегося помещения. Активно реагировало это подлое устройство на концентрацию спиртовых паров в салоне, то есть рядового русского перегара. И не ради красивых показателей реагировало, но намертво отключало двигатель при превышении допустимого предела. Интересно, какой немецкий идиот определил этот предел? Хотел бы я поговорить с ним накоротке где-нибудь близ русской помойки.
Прав, абсолютно прав Цейханович, что не до конца доверяет немцам. Экий простор технической мысли развели! Просто безобразие какое-то пространственно-мысленное. Не зря я говорил выше, что всякая мысль должна знать своё законное место у параши Бытия. А параша, естественно, должна находиться в самом неудобном месте.
Но многим мои высказывания весьма не по сердцу, многие из-за моей правды, как от фотоаппарата, воротят от меня свои нефотогеничные рыла. Вот и получайте противоалкогольные устройства, и кривитесь кто во что горазд, и не дивитесь чему-нибудь ещё более человеконенавистному. И не дивитесь, что мыслите, существуете – и не живёте, в рот вам дышло! Не дивитесь, что в общемировом ничто, как на том свете, вам нет места, ибо ничто есть газовая камера человеческого духа. И привет господину Хайдеггеру, без влияния коего так низко пали немцы!..
Вечер дышал бетонным холодом и мгой. Знобко душе в Москве поздними вечерами октябрьскими. Тонированные стёкла «мерса» были наглухо задраены – и, быстро надышавшись нашими благовониями, проанализировав их, проклятое устройство сработало. Двигатель заглох, и машина встала как вкопанная. Да не где-нибудь, а на выезде с сумасшедшего Садового кольца к Самотёке.
– Так и знал! – угрюмо пробурчал водитель.
– Может, проветрится и заведётся?.. – профессионально обнадёжился Авербах.
Но водитель мрачно объяснил, что хитрожопые немцы всё предусмотрели. Проветривай – не проветривай, меньше, чем через час не заведётся. И не до протрезвления ездоков, а дабы дорожная полиция успела обратить внимание на стоящее авто.
– Скоро все иномарки такими устройствами снабдят, – с горьким вздохом сказал водитель, глядя на вздетые, угрозные кулаки в объезжающих нас машинах.
– А не пробовали загодя отключать эту хреновину? – полюбопытствовал Авербах.
– Ещё как пробовали! Да чёрта с два, вся электроника вырубается, – уныло пробубнил водитель.
– Плохо, значит, пробовали! – раздражённо отрубил Авербах.
Откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, будто измысливая, как ловчее и наверняка поотключать в грядущем эти антирусские устройства. А оживившийся Краскин патриотично вплёл прутик в корзину безнадежной ситуации:
– Вот и славно! Вот и будем на своих колёсах кататься… Конец засилью иноземному на наших дорогах!
На эти задушевные слова пробудился отключившийся ещё до двигателя Цейханович – и, узнав о причине стояния, с лёту обрушился на неповинного водителя:
– Кто тебя подослал?! В каком застенке на Лубянке служишь?! Знаю! У полковника-душителя Лопусова служишь!..
– Да не знаю я никакого Лопусова! И не служу нигде!.. – совершенно растерянно отбрехнулся водитель.
– Ну так будешь, чёрт возьми, служить! Пристроим! У самого Лопусова! – изничтожительно изрёк Цейханович, оборотившись, ухватил за ворот съежившегося Краскина и перевёл на него стрелку праведного гнева: – Это ты, скотина! От твоего перегара стоим! Привык на халяву водяру жрать по-черносотенному! У, погромщик!..
Цейханович замахнулся на Краскина, но Авербах, которого ну никак нельзя было заподозрить в черносотенстве, бесцеремонно перехватил руку друга и мстительно сказал:
– А сколько раз ты блевал в моём «жигуле» – и хоть бы хны!.. Никогда не глох. А ты всё хаял мою машину. Вот и получай!..
– Чтоб вы все сдохли! Уроды проклятые! Сговорились с немчурой! Пропили, сволочи, Россию! Ну погодите! – отчаянно выкрикнул Цейханович.
Резко распахнул дверцу и вывалился на ревущую полосу. И если бы не Краскин, успевший-таки ухватить своего сварливого благодетеля за полу дублёнки, – поминай как звали нашего Цейхановича. Обратился бы он неловким, кровавым мешком костей в безжалостном, неостановимом железноколесье – и кто бы тогда открывал нам глаза на все наши и не наши технические и иные несовершенства.
Улучив момент, мы кое-как выбрались из безжизненного «мерса» – и сквозь тупые автомобильные толпы прорвались на угрюмый пешеходный берег. Поймали частника для доставки Цейхановича домой, ибо оставлять его в таком униженном состоянии без присмотра в скопищах общественных было весьма накладно.
Частник, естественно, оказался на старой «Ниве», но Цейханович всю дорогу молчал и лишь в конце пробурчал:
– Абажурники проклятые!..
– Какие ещё жулики?.. – осмелился полюбопытствовать Краскин.
– Немцы! Кто ж ещё?! Кто, кроме них, додумался выделывать абажуры из человеческой кожи! Зря потом Сталин с ними церемонился, ГДР какую-то сделал… Вот теперь и получаем.
– Совершенно с вами согласен насчёт Сталина! С него эта демократия пошла! Нарушил ленинские нормы!.. – охотно откликнулся седовласый широкорожий частник, явно из бывших зам-завотделов.
Цейханович покривился, но приказал Краскину:
– Добавь человеку на «чай»!
О том, что жизнь иная есть, надо помнить, если даже её и нет.
То ли об этом, то ли ещё о чём-то, не менее грустном, в который раз подумалось мне, когда, уложив Цейхановича спать на диван до прихода жены, мы неприкаянно и опустошенно расползлись по своим железобетонным норам.
И, может быть, Цейхановичу подумалось нечто подобное.
Глядишь, да подумалось ему, что возвращается только тот, кому возвращаться абсолютно некуда.
Или вот что ещё могло ему подуматься: всю глубину русской глупости не постичь даже самому умному еврею.
А быть может, что-то ещё более значительное. Но уснул он, не дожидаясь нашего ухода.
Во сне Цейхановичу сразу приснилась муха. Он морщился, втягивал нос, возмущался, гневался: почему гнусное насекомое летает во сне, да ещё на Покров? Но муха упорно кружила и кружила по ту сторону России вокруг носа Цейхановича. Он хотел было прихлопнуть эту несуразную русскую муху, но поостерёгся. Он решил во сне оставить жизнь летучей дряни и саму её оставить по ту сторону России. Пусть другие дураки с ней разбираются. Ведь муха в предзимье, хоть и во сне, но явно к покойнику. Цейханович крепко знал, что покойники, даже самые-самые замечательные, не нужны никому и практически почти бесполезны. Прихлопнешь чёртову муху – и привет родителям! Стараясь не замечать зудящую вокруг носа тварь, он начал потихоньку выбираться из подлого сновидения.
И выбрался, выскользнул, ускользнул, вытек и утёк. И утренний свежий свет русского раннезимья был ему в награду по эту сторону России.
А муха в сновидческой запредельности, потеряв нос Цейхановича как ориентир безнаказной надежды, по всей видимости, сдохла с тоски. Её высохший труп по сию пору покоится в квартире Цейхановича, где-то за книжными стеллажами, почти по эту сторону России.
Всё почти, почти всё, к сожалению, проходит. Стал я замечать в последние времена, что поубавился критический пыл моего друга, особенно в области отечественной науки и техники. Но сам Цейханович абсолютно не изменился, разве что поправился чуть-чуть в преддверии весны. Но всё-таки мне кажется, что он как бы понял, что сильно заступил, прыгая в длину. Заступил в самой последней попытке. И теперь ему осталось прыгать, нет, не в высоту, а в ширину, где ему ничего не светит, кроме безжалостного солнца вечного поражения.
Но, возможно, я ошибаюсь, что он как бы понял. Но надеюсь, что Цейханович не знает, что я ошибаюсь. И не скоро ещё узнает. Может быть, ха-ха-ха! не узнает никогда. И, слава Богу, что никогда.
И если даже никакой иной жизни нет и не будет, то всё равно о ней надо всегда помнить, на худой случай хотя бы никогда не забывать.