Читать книгу Без начала и конца - Сергей Попадюк - Страница 38

Повесть
Приключение

Оглавление

– …А он в таких случаях виновато и примирительно улыбался исподлобья: вот он, мол, я, подлец, весь тут, в твоей власти, казнить меня, подлеца, мало; но я-то, мол, знаю, что ты этой властью не воспользуешься… Ну какже его не простить, бедолагу! Тем более что он твое прощение заранее предвкушает… Впрочем, он был простой, легкий человек, без претензий. Гришаша – так мы его называли.

В Пскове, в самом начале экспедиции, он купил себе дудочку, детскую такую игрушку, и постоянно таскал ее с собой. И вот, странное дело: стоило ему заиграть на этой дудочке – обязательно что-нибудь случалось. Или попутная машина, неизвестно откуда взявшись, догоняла нас на глухом, заброшенном проселке. Или на совершенно безлюдной улочке из ближайших ворот появлялась местная красотка, к которой Гришаша обращался с проникновенным вопросом: «Девушка, вы нам не подскажете – это, случайно, не…..?» (следовало наименование данного населенного пункта). Беседа завязывалась, нам приходилось чуть не за уши Гришашу оттаскивать. В общем, с ним мы не скучали.

Ну так вот. Из Великих Лук мы должны были ехать дальше, в Кунью. На автовокзале была давка, и, пока выстаивалась очередь за билетами, Гришаша и я прогуливались по площади, среди людей, сидевших на узлах и чемоданах. Он тихонько насвистывал в свою дудочку и вдруг говорит:

– Смотри, какая девушка. Давай познакомимся?

Мы стали к ней приближаться. Но в это время объявили посадку, девушка поднялась со скамьи и пошла к автобусу. И вот она входит в автобус и садится на заднее сиденье у окна, а через минуту автобус набит битком; все лезут через переднюю дверь, потому что задняя закрыта. Это важно – что именно задняя закрыта.

Мы с Гришашей подошли и встали перед ее окном. Мы в упор смотрели на нее, а она через стекло во все глаза уставилась на Гришашу с его дудочкой (он все продолжал насвистывать). Наконец, он оторвался от дудочки и говорит:

– Девушка, вы случайно не в Кунью едете?

Она покачала головой: не слышно, мол, – тогда мы жестами показали ей: выходите к нам! И что же ты думаешь? Она встает и выходит. Она проталкивается через весь битком набитый автобус (я же говорю, что задняя дверь закрыта) и спускается к нам. Тут Гришаша с хищным видом за нее принимается, и мы узнаем массу интересного: и как ее зовут, и куда она едет, и когда вернется, и, между прочим, домашний адрес, – в то время как весь автобус, прильнув к окнам, изумленно нас разглядывает. Девочка, и впрямь, ничего себе.

Потом мы подсаживаем ее на подножку и прощально машем вслед. И долго еще в наших скитаниях по Куньинскому району мы вспоминали об этой встрече. Гришаша вытаскивал бумажку с адресом и под общий смех подмигивал мне:

– Зайдем?

– Конечно, – отзывался я, – а как же!

И мы зашли. В Великих Луках, на обратном пути, подкинули нам кой-какую работенку, так что на несколько дней пришлось задержаться. Два вечера мы с Гришашей потратили на поиски: все, кому мы ни показывали свою бумажку, только руками разводили. Но мы все-таки добились своего.

Она жила на окраине, за железнодорожным переездом, в самом конце длинной и по-деревенскому широкой улицы, по сторонам которой тянулись заборы. Мы поднялись на крылечко, без стука толкнули одну дверь, другую – Люся, властительница наших дум, в халатике и бигудях сидела перед зеркалом, шлепая себя ладошками по лицу. Кошмарная неловкость! Люся охает и сжимается, заслоняясь чем попало, мы пятимся, бормоча извинения пополам с приветствиями, вываливаемся на крыльцо и торопливо закуриваем, стараясь не глядеть друг на друга.

Конечно, ничего страшного не было в повернувшейся к нам от зеркала маслянистой рогатой харе, в бледных пупырчатых коленках из-под слишком короткого халатика, в безобразной суете бабьего испуга. Однако весь наш энтузиазм иссяк мгновенно; ясно стало, что напрасно мы притащились. Но и отступать было поздно. Она вышла принаряженная, начался между нами разговор.

Ох уж эти разговорчики! Ну, знаешь, как обычно: вам, небось, скучно в нашей глуши, ни театров тут, ни приличных ресторанов, вы там у себя привыкли развлекаться, все вы, москвичи, слишком умными себя считаете, самих-то, небось, жены дома ждут, а говорите, что неженатые, все так говорят, да что вы мне говорите, я сама знаю… Скука смертная! И не так уж она оказалась хороша, даже принаряженная, как нам все это время издали представлялось. Гришаша что-то врал ей, а я озирался в поисках выхода.

Когда мы решились наконец откланяться, Люся заявила, что проводит нас. Мы-то подумали, что она до переезда с нами прогуляется, – смотрим: уже и переезд позади, а она идет себе и идет, трещит без умолку и прощаться вроде не собирается. В общем, перехватила она инициативу. Гришаша, вижу, и тот скис, посылает мне уклончивые улыбочки в том смысле, что, мол, ты заварил, ты и расхлебывай. Он уже на одного меня все переложил! А солнце садится…

Надо сказать, что в Луках нашу бригаду поместили в общежитии радиотехникума – в старом кирпичном трехэтажном здании – как раз на другом конце города. Добрались мы туда уже в сумерках. Тут нам с Гришашей ничего другого не остается, как пригласить Люсю к шалашу. Мы уже не знаем, как от нее отвязаться.

В комнате на смятой постели лицом вниз сладко похрапывал Боб, остальные в этот вечер где-то загуляли.

– Вставай, Боб, – сказали мы грустно, – принимай гостей.

Боб, в отличие от нас, показал себя джентльменом. (Это славный парень, я тебе потом как-нибудь о нем расскажу.) Он протер заспанную рожу, приветливо улыбнулся даме и захлопотал: поставил чайник на плитку, извлек из рюкзаков хлеб, сахар, консервы и с достоинством позвал нас к столу.

Ну что сказать об этом идиотском ужине? Он затянулся. Мы пили чай из кружек и слушали Люсю, покорно приобщаясь к ее ожесточенной умудренности. В свои восемнадцать она знала жизнь как свои пять пальцев (но только сложенных кукишем) и судила беспощадно; возможно, впрочем, ей просто хотелось произвести впечатление. Мы вяло поддакивали ей, позевывая тайком. Боб поглядывал на меня и Гришашу с сожалением.

Так время подошло к двенадцати. Наши все не возвращались. Люся умолкла наконец и сказала, что ей пора. И тут Гришаша отколол одну из своих штучек. Он вдруг крякнул и сморщился, как от боли, стал потирать колено, а затем сокрушенно промолвил:

– Опять нога! Придется тебе, Серега, одному провожать. Вы уж извините, Люсечка: нога проклятая…

– Кончай, кончай, – сказал Боб, поднимаясь. – Вместе пойдем.

Теперь начинается главное, слушай. Выйдя из общежития, мы вскоре попали в нестройно и шумно движущуюся толпу: молодежь расходилась с танцплощадки. Мы шли среди возбужденных выкриков, недоброй зацепчивой толкотни, то и дело возникавших заторов. Было не до разговоров, приходилось смотреть в оба. На одном из перекрестков пришлось огибать гогочущую группу, в центре которой выделялась здоровенная девица с распущенными волосами. Гришаша и тут себе не изменил: с ходу втерся в эту компанию, и мы услышали знакомое:

– Девушка, вы случайно не из МИФИ?

Парни остолбенели от такого нахальства, а девица, презрительно оглядев Гришашу, подбоченилась и зычно рявкнула на всю улицу:

– Из мифи, бля!..

Так пересекли город – мы с Гришашей уже в третий раз за этот вечер. Толпа постепенно рассеялась, мы остались одни. Миновали железнодорожный переезд, вышли, так сказать, на финишную прямую. Улица, которую предстояло пройти, уходила в темноту; только теперь мы заметили, как редко она усажена фонарями.

Здесь шла своя жизнь, сменившая дневное безлюдье: под каждым фонарем, на тусклых островках света, густо роилась урла – подростки и парни постарше. В темноте кто-то за кем-то с топотом гонялся, где-то вопили дурным голосом, хриплая и звонкая многоголосая брань перекрывалась громким хохотом; но при нашем приближении все зловеще затихало. Мы двигались от островка к островку, сопровождаемые разносившимся свистом, и то за спиной, то навстречу слышали настигающие таранные шаги, в последний миг сворачивающие в сторону. Или разбивалась брошенная нам под ноги бутылка… Нас проверяли, испытывали, не торопясь, зная, что никуда мы от них не денемся. Мы шли молча, напряженные; я старался не вздрагивать.

Остановились у Люсиной калитки, пора прощаться. Несколько парней подошли и встали полукругом. Потом медленно прошли между нами, задевая плечами, внимательно нас разглядывая. Медленно, нагло и цепко. Пройдя, опять остановились. Мы стояли в молчании, изготовившись ко всему, всей кожей чувствуя свою обреченность.

Потом шли назад – втроем. В последний раз пустились в плавание. И оно было самым трудным, потому что нас уже ждали. Знали и ждали. На Гришашу надежды не было никакой. Шли, как сквозь строй. Шли твердо, в ногу, плечом к плечу, Гришашу имея в середине. За переездом вздохнули свободнее. Молча проделали весь путь. По ночным опустевшим улицам добрались до общежития, поднялись в свою комнату. Наши уже вернулись и спали. Я вынул «лису» из кармана и бросил ее на стол, замусоренный остатками ужина.

Само собой прилипает к руке роковое железо.


Гомер. Одиссея. XIX. 13.

Боб повалился на койку, оттуда проговорил спокойно:

– Спасай их тут, дураков…

– А человеку вовсе не надо обладать Еленой, ему бы заслужить право и честь смотреть на нее. Но самое страшное, что с тобой может стрястись, это если она вдруг тебя заметит, остановится и обернется к тебе.

Фолкнер. Особняк. 15.

11.09.1975. Я вот сказал, что все отдал бы за минуту близости, а это неверно. Тогда подобные мысли и в голову мне не приходили. То есть приходили, конечно, – как же им не прийти, когда сидишь наедине с прекрасной юной женщиной, которая, к тому же, как ты замечаешь, сама в грош не ставит всякие там условности, ограничения, барьеры, – но приходили словно по обязанности.

Ясно, что душа… хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них.

Платон. Пир. 192 d.

В том-то и дело: с нею я оставался самим собой, вернее, становился, и с удивлением, с радостью обнаруживал, что я лучше, чем мне казалось. Разве это не величайшее благо, доступное человеку, – найти такого судью, перед которым стараешься быть лучше, чем ты есть, реализуя то лучшее, что в тебе есть, стыдишься своей слабости – даже тогда, когда он тебя не видит, – и постоянно извлекая из себя только лучшее, действительно, становишься лучше? И разве есть на свете лучший судья твоих достоинств, чем женщина (juge des merites по Стендалю), которую любишь (ибо кому же и верить, как не тому, кого любишь)? Для кого укрепляешь свое тело, копишь и расцвечиваешь впечатления, весело идешь навстречу тяготам, прежде проклинаемым, всю свою жизнь переосмысливаешь как некое произведение, как дар, счастливо рождающийся в твоих руках…

Чтоб совершенствовать всегда свой образ,

Свою любовь, свой разум.


Шекспир. Ромео и Джульетта. III. 3.

Чего же еще? Мне достаточно было и того, что она слушала меня с интересом. (В особенно удачных местах она начинала медленно из стороны в сторону покачивать склоненной головой и, улыбаясь, стонала от удовольствия – такая у нее манера.)

Но как ни наслаждался я мирной доверительностью наших бесед и собственным бескорыстием, оставалась все же – я чувствовал это – некая преграда, за которую меня не пускали. Невозмутимость Юлы оставалась для меня загадкой. При том заинтересованном понимании, которое возносило меня и в котором я не мог ошибиться, при той ответной откровенности, которая тоже лишь мне предназначалась, – я чувствовал и сознавал, как мало она дорожит моим обществом. Если бы я вдруг исчез с ее горизонта, она не только не стала бы убиваться, но и само исчезновение мое едва ли заметила бы.

В первый раз (после вечера на маминой кухне), когда я пришел к ней, с трудом переводя дух от волнения и страха, она встретила меня своей обычной улыбкой:

– А я загадала: если сегодня не придешь, значит совсем уж не придешь.

Она, стало быть, ждала и искренне обрадовалась моему появлению, но эта радость означала: пришел – хорошо, а не пришел – и не надо. И чем дальше, тем непостижимее для меня становился этот ровный своенравный характер, безмятежно пренебрегающий тем, что о нем могут сказать или подумать, способный, как я и прежде, четыре года назад, догадывался, а теперь знал наверняка, на величайшие безрассудства; тем больнее кололо меня это странное… равнодушие, что ли. «Я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, – отзывался Пушкин о красавице, выбранной в жены (тоже, значит, заранее все предвидел), – но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом доказательство спокойного безразличия ее сердца».

Вот именно – спокойное безразличие! Вспоминаю одну историю, рассказанную ею в ответ на мои околичности. (Начинала она всегда с середины; если речь шла о ком-то из ее знакомых, она просто называла его по имени, не затрудняя себя пояснениями, так, словно я сам давно и хорошо знал этого человека.) Перескажу, как запомнил. Итак…

Без начала и конца

Подняться наверх