Читать книгу Когда велит совесть. Культурные истоки Судебной реформы 1864 года в России - Татьяна Борисова - Страница 3
Введение
«Позвольте, господа присяжные заседатели, задать вам один вопрос» (О. Бендер)
ОглавлениеИнтерпретация С. Л. Франка, подчеркивавшая, что в фокусе обновленного правосудия находились именно личность и ее права, не была чем-то исключительным. То, что «начала личности» являлись основополагающими для архитектуры реформы, стало основным тезисом историографии реформированного суда уже в 1870‑х годах16. В целом эта историография заложила героико-ностальгический пафос в исследования Судебной реформы, сосредоточившись на описании правосудия как независимой от администрации судебной власти. Обширная литература состоит из эмпирических исследований отдельных институтов, профессиональных групп и деятелей судебной реформы, принимавших активное участие в ее осуществлении в разных регионах страны17. Все они едины в оценке реформы как большого модернизационного шага российского государства с опорой на стремительно развивающиеся профессиональные группы.
Анализ разработки судебного преобразования как противоречивого управленческого процесса дают монографии М. Г. Коротких, М. В. Немытиной, А. Д. Поповой, Р. Уортмана18. Они показали, как в процессе реформирования суда самодержавный принцип правления в России сосуществовал с почерпнутой из Западной Европы моделью государства-машины, действующей на основе четких правовых принципов. Поколение юристов-профессионалов, занявшее судейские должности в обновленных судах после Судебной реформы 1864 года, сталкивалось с традиционным противодействием администрации, продолжавшей считать себя проводником государевой воли.
Уортман первым ярко и убедительно показал, как этот конфликт развивался на фоне распространения культуры и образования. Он подчеркнул, что после убийства Александра II самодержавие свернуло диалог с обществом, симпатизировавшим либеральным западноевропейским образцам, и перешло к обороне и репрессиям. «Возвысив себя над законностью, оно ниспровергло то свое право на покорность подданных, на котором в конечном итоге зиждилась его власть», – несколько патетически заканчивает свой труд Уортман19 (курсив мой. – Т. Б.).
Если, как Франк, в качестве подданных представлять читающую публику с политическими амбициями, то этот вердикт, конечно, верен. Более того, он напрашивается сам собой, если смотреть на историю суда из конечной точки – если не из подвала Ипатьевского дома, где была расстреляна семья последнего императора, то со станции Дно, где Николай подписал отречение от престола. В этой книге мы попытаемся преодолеть финальность истории и посмотреть на реформу как на поддержанный просвещенной российской публикой грандиозный эксперимент с неочевидным финалом по наполнению суда «правотворящей силой». Такая перспектива поможет узнать, какие новые идеи и надежды подарили России «милость и правда» реформированного суда в 1864 году. Эти моральные20 понятия, приводимые в действие «совестью», которой дали слово в суде, открыли новые режимы высказывания о вине и невиновности, о частном и общем, о свободе и несвободе, о праве и обязанности. За высказываниями последовали кардинально новые по форме и содержанию судебные решения.
Было бы неправильно отрицать, что Судебная реформа, как и все реформы в императорской России вообще, должна была работать на укрепление «права самодержца на покорность подданных», как это сформулировал Уортман. Действительно, это право было отчетливо зафиксировано в Основных законах 1833 года и сохранилось в формулировке 1906 года (ст. 4) до Февральской революции 1917-го:
Императору Всероссийскому принадлежит Верховная Самодержавная власть. Повиноваться власти Его, не только за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает.
Однако веления совести, ее содержание не могли быть прописаны ни в каких указах и регламентах. Совесть, так же как и страх, имела как будто всем понятное содержание – способность судить об этической стороне явлений и, прежде всего, своего собственного поведения21. По свидетельству современника, смысл понятия «самодержавная власть» был более ускользающим, поскольку определялся самим императором и лицами, влиявшими на него. Так, А. И. Герцен очень точно подчеркивал, что содержание самодержавной власти в Российской империи – ее суть и цели – было широким и располагало к творчеству:
Императорская власть у нас – только власть, то есть сила, устройство, обзаведение; содержания в ней нет, обязанностей на ней не лежит, она может сделаться татарским ханатом и французским Комитетом общественного спасения22.
По воле императора гласность и Великие реформы 1860–1870‑х годов на какое-то время сделали «обзаведение» государства максимально открытым для того, чтобы наиболее деятельные подданные участвовали в наполнении его смыслами и целями.
В это время в Российской империи стал видимым всемирный процесс наступления новых, основанных на знании «норм» на старое законодательство. Этот процесс исследовал Мишель Фуко, показав, как старая суверенная власть пыталась сохранить свой вековой контроль, в том числе и над новыми, вырабатываемыми наукой «естественными» нормами человеческого23. Действительно, во всем мире долгий XIX век стал временем напряженного сосуществования и взаимопроникновения старых и новых форм власти. Значительное развитие науки и техники привело к тому, что нормы, основанные на доказательствах и знании, стали теснить законы, основанные на силе и традиции.
Так, исследования в области психиатрии к началу XIX века показали, что человек может внезапно помешаться в рассудке и потому не должен нести ответственность за преступление, совершенное в таком состоянии. Следовательно, юридические механизмы определения вины и наказания за преступление должны были теперь включать в себя неюридические экспертные оценки. Притязания разных экспертиз на авторитетное высказывание о норме меняли распределение власти в обществе, как бы похищая ее у прежних держателей монополии на принятие решений – у чиновников24.
В исследовательской литературе существует мнение, что глобальный процесс трансформации власти в модерном обществе не состоялся в полной мере в Российской империи потому, что эксперты не смогли отстоять свое право на власть, как это произошло на условном Западе25. Профессиональные группы юристов и врачей не смогли потеснить власть государства, поскольку слишком плотно были включены в его деятельность и «отвергали Западную буржуазную установку на собственные интересы и на цель самореализации»26. Исследователи психиатрии и физической антропологии в Российской империи оспорили этот тезис27, но указали на некоторые особенности развития экспертного знания, связанные со «стратегическим релятивизмом»28 дискурсов о норме в условиях имперской ситуации.
Что касается профессиональной юридической экспертизы, то она – гораздо больше, чем медицина29, – проявила готовность опереться на общественное мнение и популярные морализаторские дискурсы. Пытаясь утвердить значение юридической экспертизы в открытом для публики суде, судебные деятели пытались опереться не только на слабую юридическую науку и на законы, которые государство всегда могло изменить, но и на «общественные» и «народные» представления о норме. И те и другие культивировались в печати и не были однозначными, а, наоборот, осознавались как пластичные и требующие уяснения30.
В таких условиях реформированное правосудие, тесно связанное с публикой через печать, стало в новых условиях зримой ареной вынесения неочевидных приговоров. При этом, как будет показано в книге, обращение к совести как мерилу нормы было интересной утопической попыткой снятия социально-политических противоречий через «морализацию» спорных властных решений. Суд по совести рассматривался как средство удержать стремительно модернизирующееся общество от радикализации и политических конфликтов путем признания за публикой права на моральное суждение.
С этой точки зрения, то есть если рассматривать снизу, а не сверху новый суд, действующий по закону и по совести, сама формулировка Уортмана «право самодержца на покорность подданных» требует пересмотра. Покорность как безальтернативное подчинение основана на безусловной силе одной стороны и слабости другой. Царствие Александра II началось с пересмотра стратегии силы в пользу нового режима коммуникации с подданными, которые все чаще именовались «гражданами» – как в журналах, так и во внутренних государственных документах.
Гласность, с голосом в основе, предполагала свободу высказывания, разноголосицу разных суждений, выбор между ними. Среди них стали звучать голоса радикалов и полагавшихся им по закону адвокатов. Исследования советского историка адвокатуры Н. А. Троицкого показали, что многие адвокаты занимали вполне самостоятельную политическую позицию и использовали суд и печать для ее выражения31. Их политизация, как демонстрирует Уайтхед, опиралась на нарративы популярной беллетристики и журналистики32.
Большой пласт исторических источников разного происхождения позволяет говорить о том, что в 1860‑х годах реформа осмыслялась и проводилась как вполне свободная реализация права подданных на участие в судебной власти. Рассматривая Судебную реформу 1864 года как сложный социально-политический и культурный процесс, мы можем опереться на недавние исследования, существенно пересматривающие представления о государстве и об обществе в позднеимперской России.
Монографии Е. Правиловой, И. Герасимова и С. Антонова помогают переосмыслить роль государственного начала в определении отношений между частным и общим в поздней Российской империи. Если Правилова разрушает старое клише историографии о недоразвитости института собственности в России, то Антонов дополняет эту картину, освещая роль частного интереса в кредитных отношениях и пределах государственного вмешательства в эту сферу33. Герасимов тоже проблематизирует «всесильную роль» государства, исследуя эффективность и адекватность государственных практик самоописания и саморефлексии. Городской плебс империи начала ХX века он изучает через призму постколониальной теории как субалтернов, которые языком насилия и преступлений отвечали на навязанные им схемы подчинения, тем самым опрокидывая их. Памфлетам и листовкам легальных и подпольных общественных деятелей, которых мы привыкли видеть двигателями протеста, Герасимов противопоставляет бессловесный путь безвестных проституток и «мазуриков» – путь нарушения и подрыва порядка.
Хотя литературный типаж глухонемого дворника Герасима из тургеневской повести «Му-му» является центральным в аргументации Герасимова, он концентрируется именно на действиях людей вне дискурса. В этом смысле с его новаторским исследованием можно поспорить по той причине, что отложившиеся в прессе и архивах источники о преступной деятельности плебеев создавались грамотными и даже образованными людьми, то есть проходили фильтр их восприятия. Развлекательное, обличительное или сочувственное изображение преступления и пороков в долгом XIX веке во многом опиралось на устойчивые сценарии публичного обвинения или оправдания в судах. В свою очередь, на них влияли художественные образы и обличительные сценарии представления о законности и правосудии в беллетристике и журналистике. Поэтому взаимовлияние суда и литературы является одной из исследовательских перспектив этой книги.
Вообще направление исследования Герасимова представляется очень интересным, особенно в свете актуальной дискуссии о проблеме дефицита этического суждения в России сегодня. Открытый цинизм героя позднесоветского и нашего времени – трикстера, как показывает М. Липовецкий, опирается на удаль Остапа Бендера, готового преуспеть любым способом и говорить для этого любым языком. Если вспомнить, что Бендер любил сопровождать свои искрометные фразы обращением к «господам присяжным заседателям», то мы получим косвенное подтверждение тому, что суд присяжных стал катализатором новой этической реальности в России. Но были ли манипулятивными per se те картины реальности, которые стали разворачивать перед присяжными обвиняемые, обвинители, адвокаты, свидетели и потерпевшие?
16
Гессен И. В. Судебная реформа. СПб.,1905; Давыдов Н. В., Полянский Н. Н. Судебная реформа. М., 1915; Джаншиев Г. А. Основы судебной реформы (к 25-летию нового суда). Историко-юридические этюды. М., 1891; Кони А. Ф. Отцы и дети судебной реформы (к пятидесятилетию Судебных уставов). Пг., 1914; Филиппов М. А. Судебная реформа в России: В 2 т. СПб., 1871. Т. 1.
17
См.: Шахрай С. М., Краковский К. П. «Суд скорый, правый, милостивый и равный для всех». К 150-летию Судебной реформы в России. М., 2014.
18
Коротких М. Г. Судебная реформа 1864 года в России (сущность и социально-правовой механизм формирования). Воронеж, 1994; Немытина М. В. Суд в России: вторая половина XIX – начало ХХ в. Саратов, 1999; Попова А. Д. «Правда и милость да царствуют в судах» (из истории реализации Судебной реформы 1964 г.). Рязань, 2005; Уортман Р. Властители и судии. Развитие правового сознания в императорской России / Пер. с англ. М. Д. Долбилова при участии Ф. Л. Севастьянова. М., 2004.)
19
Уортман Р. Властители и судии. С. 482.
20
В этой книге понятия «моральный», «нравственный» и «этический» вслед за историческими источниками изучаемого периода не разграничиваются и используются как синонимы, что соответствует норме современного словоупотребления русского языка. Александрова З. Е. Словарь синонимов русского языка. Практический справочник. М., 2001. С. 212.
21
См. более подробно об этом в главе 1.
22
Герцен А. И. Журналисты и террористы // Колокол. Л. 141 от 15 августа 1862 г. С. 1165–1167.
23
Chevallier Ph. Michel Foucault and the question of right // Re-reading Foucault on Law, Power and Rights / Ed. B. Golder. New York, 2012. P. 171–179.
24
Pravilova E. Truth, Facts, and Authenticity in Russian Imperial Jurisprudence and Historiography // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2020. V. 21. № 1. P. 7–39.
25
Энгельштейн Л. «Комбинированная» неразвитость: дисциплина и право в царской и советской России // Новое литературное обозрение. 2001. № 49. С. 31–49.
26
Engelstein L. The key to happiness. Sex and the Search for Modertnity in Fin-de-Siecle Russia. Ithaca, 1992. P. 4.
27
См. об этом: Николози Р. Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX в. М., 2019. С. 223–229.
28
Gerasimov I. et al. New Imperial History and the Challenges of Empire // Empire Speaks Out. Languages of Rationalization and Self-Description in the Russian Empire. Leiden, Boston, 2010. P. 1–32.
29
См. о модернистском характере принуждения к норме в дискурсе российской психиатрии: Beer D. Renovating Russia: The human sciences and the fate of liberal modernity, 1880–1930. Ithaca, 2008. P. 23.
30
См. о творческом поиске в изображении русского народа: Вдовин А. Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права. М., 2024.
31
Троицкий Н. А. Корифеи российской адвокатуры. М., 2006.
32
Whitehead С. The Poetics of Early Russian Crime Fiction 1860–1917: Deciphering Stories of Detection. Cambridge, 2018.
33
Правилова Е. Империя в поисках общего блага. Собственность в дореволюционной России. М., 2022; Антонов С. Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского. М., 2022; Gerasimov I. Plebeian Modernity: Social Practices, Illegality, and the Urban Poor in Russia, 1906–1916. Rochester, 2018.