Читать книгу Блаженны чистые сердцем - Елена Арманд - Страница 13
Часть I
Детство века
Глава 9
Настроения странные и туманные
ОглавлениеЖеня (дневник)
31 августа 1915 г.
…В. не пишет давно… Не знаю ни его жизни там, ни, толком, обстановки. Ну, что будет, то и будет, во всяком случае, больше всего мне хочется, чтоб он был там здоров и не растрепан психически.
…Горизонты войны и внутренней политики чрезвычайно туманны, что будет дальше – не знаю, но чем дальше живу, тем больше вижу, что в жизни властвуют какие-то уравновешивающие начала, которые всякий порыв и всякое событие (в жизни отдельных людей и в жизни, вообще) вбивают в какую-нибудь колею, по которой жизнь и течет. Люди этому покоряются, пока не наберется энергии, чтобы толкнуться из него вон и тут же попасть в другую колею, которая их так же преспокойно потащит.
Одно из самых тяжелых явлений сейчас – беженцы, люди, теряющие все свое достоянье и всякое подобие жизненного уклада. Правда, жизнь хоть кого затравит, как зверя. Эти толпища людей, эта «саранча»…
19 сентября
Он говорит: «Если ты достаточно революционизирована, то живи духовно, проявляй себя». Я не знаю, революционизирована я или нет, но я страдаю (и чем дольше, тем больше) ото всей этой, зажавшей мою душу, автоматики. Пускай страдает, пускай подрывается организм, только бы не эта внутренняя мертвечина, в которой гибнет всякое живое чувство, всякая живая мысль. Я боюсь, что у меня не хватит нервных и физических сил, и тогда вся эта внутренняя буча может отлиться в лунатизм и подавленность, ну, да Бог не без милости, да и все-таки на моих нервах уже довольно всего проехало, и благополучно.
В добрый путь, Евгения Эмильевна, валяй, с Богом. Живи, хоть внутри, если не можешь снаружи.
Переехали в Москву. На курсах забастовка. Лекции начнутся 22-го. Приезжал В. Было нехорошо – во-первых, были тупы, а по этому поводу и жестоки. Что касается жестокости, то думаю, что она тяжелее пришлась мне, так как я в таких случаях способна страдать совершенно идиотским образом.
Женька, будь здоровее.
Ну, да ладно, все образуется, так или иначе. Только, что не иначе, а во что бы то ни стало, так.
Все мило мне в тебе
И то, что ты в застенчивости юношеской
Кажешься суров,
И легкий пух на верхней чуть приподнятой губе,
И взор опущенный и детская правдивость слов.[10]
29 сентября
Глупая, ты глупая женщина. Просто люблю и буду любить, сколько бы ни философствовала. Надо браться за занятия. Госпиталь разбился, формируется вновь. Приезжал в Москву В., сегодня уезжает в Арзамас, а может быть, еще и опять вернется.
Что касается меня самой, то явилось желание писать стихи. Вот-те фунт! Милая Женечка, не забывай, что единственное, в чем ты цельна и сильна, это чувство; мысль твоя чрезвычайно сбивчива и не последовательна, хоть ты и умна душою, но все же, логически, твои выводы похожи на рисунки трехлетних детей.
Любить тебя так было радостно и полно,
Как в яркий полдень судну, рассекая волны,
Им подставлять свою крутую грудь
Как ветру пробегать в равнинах путь
Как грому властно отвечать порывам молний.[11]
2 ноября
Таким людям, как я, положительно, не имеет смысла писать дневники – получается впечатление полной психической разбросанности, а, между тем, в фактах я последовательна и, в достаточной степени, выдержана. Вопрос: в чем дело? Ответ – слишком много субъективности.
Режу труп – не противно ни капельки. Работаю охотно. А по части всякого прочего, так, черт знает, как разнервничалась, даже менстр. совершенно не во время. Ну, и дура.
А все-таки жить хорошо и, ой, как же крепка моя привязанность…
Даня
Осенью меня отдали в Благушинское коммерческое училище. Благуша была мещанским пригородом Москвы, за Семеновской заставой. Трамвай кончался в самом её начале, в училище надо было ходить пешком – две версты. Дорога ныряла под Окружную, а потом тянулась между скучных деревянных домишек и огородов по немощеным улицам. Училище помещалось в красном кирпичном двухэтажном доме с башенкой и было окружено большим садом, где имелся даже маленький замусоренный прудик. Училище окружали немецкие фабрики: Пфейфера, Кудлинга, Бонакера, Раузера и Ридлонга, а через улицу жужжал какой-то таинственный «Гном и Рон». Говорили, что он делает моторы для первых русских аэропланов.
Училище было совместное, небывалый либерализм по тем временам. Во 2 классе девочек была одна треть, и сидели они в особом ряду парт, не смешиваясь с мальчиками. Любой ученик скорей провалился бы сквозь землю, чем сел за одну парту с девчонкой. Девочки все были в форме: зеленые платья и черные передники. Мальчики не имели обязательной формы, хотя большей частью носили серые гимнастерки. Обязательной была только коммерческая фуражка: с зеленым околышем и черным кантом.
Я гордился своей первой в жизни фуражкой, несгибаемой, как будто она сделана из кровельного железа. На второй день я, катаясь по пруду на плоту, сделанном из старой двери, красуясь перед девочками, уронил фуражку в воду, после чего она потеряла свой гонор, села, стала мне мала и покрылась разводами. Тогда я ей задрал тулью спереди, а с боков загнул на уши, как у отчаянных старших гимназистов.
Обстановка в училище была хуже, чем у Свентицкой, но лучше, чем у Благовещенской. От ребят меньше воняло, классы были светлее и чище, и даже было некоторое количество приличных учителей. Но были и гады. Среди них главный – учитель пения. Немец, толстый и рыжий, с зализанными волосами. Заставлял нас петь под скрипку, на которой противно пиликал. Он был черносотенцем и всегда начинал урок с «Боже, царя храни». Потом шло «Славься, славься наш русский царь…» и дальше все в том же роде. Я считал себя социалистом, принципиально не желал петь монархические гимны, но на открытый протест у меня не хватало мужества, и я раскрывал рот в такт пению, но не издавал звуков.
Праздником были для меня уроки французского. Я был далеко впереди класса, меня все звали «французом», и француженка, спросивши раза два, перестала обращать на меня внимание. Я спокойно погружался в Густава Эмара, держал книгу под партой и читал через щель. Была видна только одна строчка, но, подвигая книгу всё дальше, я так набазурился, что не ощущал никакого неудобства. Как раз в момент, когда кровожадные индейцы собирались поджаривать на костре белокурую героиню, а её благородный жених скакал ей на выручку, француженка, заинтересованная моим взволнованным видом, внезапно спросила:
– Арманд, проспрягай мне глагол «taire».[12]
Я молчал, и потому, что не слышал объяснения, и потому, что не мог переключиться от трагического положения красавицы на какие-то жалкие глаголы.
– Что значит «taire»?
Опять молчание.
– Это то, что ты сейчас делаешь, – сказала она и украсила мой дневник жирной единицей. Ведь, надо же – дневник «француза»!
Кажется, училище принадлежало купеческому обществу. Во всяком случае, во главе его стоял директор, который подписывался: «Зураб Александрович князь Лебедев». Это был кавказский князь какой-то экзотической национальности: то ли осетин, то ли чеченец. В меру полный, с орлиным носом и седеющей бородкой à la Napoléon III, всегда в мундире с галунами и снисходительной улыбкой на устах, он медленно проплывал по классам, всей своей фигурой внушая ученикам почтительное уважение.
За партой со мной сидел Валя Козлов. У Свентицкой всех: и учителя, и ученика называли по имени, здесь – только по фамилии. Козлов был гуманистом и мечтателем. Учился он с двойки на тройку, как ни старался. На следующий день после еженедельного подписывания родителями дневника, он не мог сидеть, поскольку его отец, мелкий лавочник, повышал его умственные способности, вколачивая их в мозги ремнем с казенной части. Мы быстро подружились.
Ввиду того, что мальчиков оказалось на два больше, чем могли поместиться в двух рядах парт, а девочек на две меньше, нас с Козловым под смех и улюлюканье всего класса пересадили в девичий ряд на самую переднюю парту. Отсюда возникли далеко идущие последствия.
Здесь я должен остановиться и вернуться лет на 5 назад, чтобы осветить ту сторону своей жизни, которой пока не касался. Речь идет о любви.
Еще в детском саду некая Верочка или Кирочка, не помню, воспылала ко мне страстью. Я милостиво разрешал ей застегивать верхний крючок моей шубы, до которого не мог сам дотянуться. Но, когда она однажды в раздевалке опустилась передо мной на колени и принялась стягивать с меня ботинки, я счел это за оскорбление мужского достоинства и пнул её ботинком в нос. Так кончился печальный наш роман. Тогда я еще не дорос до любви. А дорос я через год, в первом приготовительном. У нас учились две сестры: Витя и Женя Кнесс. Витя была умная девочка, но с продолговатым лицом и чёлкой, что, согласно моим представлениям, исключало возможность какой-либо симпатии. О Жене можно было сказать, что «кругла, красна лицом она, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне». Но, ужели я влюбился в меньшую? Так точно. Я даже испытал сладость мечтаний и построения воздушных замков.
Но это было недолго. Во втором приготовительном я обратил внимание на Юлю Марц за то, что она бегала быстрее многих мальчишек и, когда мы играли на большой перемене во флаги, часто захватывала неприятельский флаг, ловко увертываясь от преследований.
В Богородицкой школе я долго искал объект. Остановился, было, на Кирьяновой, но вскоре я убедился, что она просто распущенная, крикливая девчонка.
Когда я вернулся к Свентицкой, то сразу и без колебаний отдал свое сердце Маше Угримовой. Она была на класс старше меня. Черная, коротко остриженная с широким скуластым лицом, которое, как и фамилия, выдавало примесь татарской крови. Со времени балканской войны, мы враждовали с её классом, а она была вождем всей шайки. Окончательно она меня сразила, придя весной в школу в коротких штанишках (брюки у Свентицкой были не в моде). Ну, как было не влюбиться!
Хотя я был задира и драчун, но, при том, очень застенчив. Мне в голову никогда не приходило объясниться со своим предметом. Моя судьба была – молча сладко страдать. Но с Машей я не мог удержаться от проявления особых отношений, которые, мысленно, сложились в моей голове, хотя она платила мне великолепным презрением, таким, каким только может обливать второклассница жалкого первоклашку. Я всюду носился с пинцетом, который был мне нужен для двух целей: брать коллекционные марки и щипать зазевавшихся товарищей за мягкие части тела. И вот однажды, на перемене, заметив, что Маша бежит мне навстречу, я тоже устремился вперед и, на бегу, нечаянно, ткнул её пинцетом в живот. Я рассматривал это как первый акт ухаживания. Но Маша не улыбнулась, а взглянула грозно и побежала дальше. Через час меня вызвали к Марии Хрисанфовне: «Что ты наделал? Ты серьезно ранил Машу! У неё недавно была операция аппендицита, а ты ударил чем-то острым в это место! Пришлось нанять извозчика и отправить её домой. Она в тяжелом состоянии, родители её в отчаянии».
Можно себе представить, в каком отчаянии был я, когда плёлся домой. Как упрашивал маму позвонить Угримовым и узнать, что с Машей. Мама звонила и опять, как в случае с Глебушкой, извинялась за своего сына. Ей сухо ответили, что: да, положение серьёзное, вероятно, разошлись внутренние швы, вызвали доктора.
Через неделю Маша вернулась в школу. Она глядела не меня ненавидящим взором, под которым я весь съёживался. Но про себя решил, что мой выбор сделан на всю жизнь, я буду любить её, даже уйдя из школы, и когда-нибудь спасу ей жизнь.
Однако Лиза Берцуг, которая оказалась позади меня на соседней парте, была очень даже ничего. Среднего роста, с белокурыми косичками, уложенными венцом на голове (прическа, всегда мне особенно нравившаяся), с внимательными серыми глазами, с аккуратным слегка курносым носиком. И одевалась она особенно аккуратно, и тетрадки её всегда были аккуратны. Всё у неё было zierlich manierlich.[13] Нечего и говорить, что она была отличница. Правда, в ней не было ничего мальчишеского, но и девчачьего не замечалось: легкомыслия, болтливости, ябедничества и других пороков.
Не только дружить, но и разговаривать с девочками в училище было не принято. Ну, в крайнем случае, попросить на минуту ластик. Мы с Козловым решились: вылили в парту чернила из своей чернильницы и обратились к девочкам с просьбой:
– Можно, мы будем макать к вам? У нас, почему-то, нет чернил.
– Что ж, макайте.
Мы целый день вертелись на уроках, обмакивая перья за спиной. Я даже ухитрялся макать одновременно с Берцуг и, когда писали диктант, радостно думал, что в моём диктанте есть частица и её души, так как ведь капля ее чернил при следующем обмакивании смешивается в чернильнице и попадает на мое перо. В общем, я не был требователен и удовлетворялся самыми малыми формами душевных контактов.
Зато по дороге домой я давал волю воображению. Проходя под Окружной дорогой, я мечтал, что когда-нибудь, вот-так, пойду по тоннелю, а она пройдет наверху, по мосту. Внезапно выкатившийся поезд её испугает, она отшатнётся и свалится вниз. Но я поймаю её на руки, подержу минутку и бережно поставлю на землю. А Козлов? Позади меня сидит Сурикова, девочка с оливковым цветом лица, с пухлыми щёчками и губками. Почему бы ему не влюбиться в Сурикову? Получается так: мы идем по туннелю, Берцуг и Сурикова прогуливаются по насыпи. Появляется поезд… Ну, и каждый ловит свою.
Другой вариант. Пожар в училище. Берцуг и Сурикова не успели выбежать. Мы с Козловым смело бросаемся в огонь… и т. д.
Но действительность оказалась изобретательнее мечтаний. Козлов мне признался, что любит… Берцуг. И я признался ему. Соперники? Нет, эта мысль даже не пришла нам в голову, ведь ни один из нас не рассчитывал на взаимность. Наоборот, мы наслаждались возможностью обмениваться мыслями о добродетелях нашего предмета. Идя из школы, мы подгадывали так, чтобы оказаться шагов на пятьдесят позади Берцуг, мы обсуждали её стати: как она обходит лужи, а как головку держит – царица! Когда она сворачивала на свою Александровскую улицу, мы не рисковали за ней следовать и стояли на углу, продолжая восхищаться, пока она не уходила в деревянный домишко. Но случалось, что она оборачивалась, на мгновение краснела, видя, что два балбеса смотрят ей вслед и обмениваются мнениями на её счет. А на другой день чуть заметная улыбка говорила, что, хотя ей стыдно самой себе признаться, но она, пожалуй, не против такого обожания.
Эта тройственная идиллия кончилась самым трагическим образом. Однажды, после очередной порки Козлов сказал:
– Больше я этого не вынесу.
Учиться лучше он не мог. «Могущий вместить, да вместит». Он не вмещал. И, получив следующий табель, исчез, оставив записку, что убегает на фронт, что надеется погибнуть за отечество. Я был потрясен этим поступком и больше не макал перо в чужую чернильницу, это казалось мне предательством, по отношению к погибшему, как я предполагал, другу.
Жизнь дома осложнялась холодом. Нашу дачу никак не удавалось прогреть. Топили по два раза в день, и все-таки ртуть в градуснике падала все ниже. К тому же, сказывался недостаток дров. Цены безудержно росли, на складе стояли очереди. Даже получив дрова, их было трудно доставить – лошадей москвичи подъели. Все сухие сучки в лесу были собраны. Когда температура упала до +2°, мама заказала плотнику для меня полати. Это был деревянный щит на стойках, прислонявшийся к печке, в метре от потолка. Там температура не падала ниже, чем +4°. Большим преимуществом полатей было то, что на них нужно было залезать по приставной лестнице и по дороге можно было заниматься акробатикой: подтягиваться на руках, виснуть вниз головой и т. д. На полати я перенес свою резиденцию: там готовил уроки, там же и спал.
У нас поселился жилец: мама сдала верхний этаж знакомому кооператору – Андрею Андреевичу Евдокимову. Единственным его имуществом было несколько ящиков с книгами. Сам он был, с виду, как бы монах: высокий, черный, сутулый, с иконописным лицом, длинным носом и еще более длинной бородой, росшей от глаз и ушей. Лицом был тёмен, а глаза из-под густых бровей глядели неожиданно весело и добродушно.
Еще, наша семья увеличилась двумя приблудными котами, из которых один – Пучеглаз – был черный, в белых манишках и в белых перчатках, ни дать, ни взять – модный тенор. Другой, бурый – Катька – он был женского пола – страдал хроническим поносом и, ходя по квартире, оставлял за собой ряд копеечных непрерывных кружочков. Няня так и следовала за ним с мокрой тряпкой.
По вечерам Андрей Андреевич читал нам вслух. Он всегда умел раскапывать какие-то особенные книжки. Особенно любил я слушать сказки Ремизова о ворах и мошенниках. Сказки были добродушно-насмешливые, и читал их Андрей Андреевич с хитрецой и выражением.
Однажды он сказал мне: «Довольно балясничать. Пора учиться на кооператора. Первое дело – надо уважать книги и держать их в порядке. Хочешь привести в приличное состояние мою библиотеку? Мне услугу окажешь и хорошую практику приобретешь».
Я охотно согласился. Андрей Андреевич научил меня, как разбирать книги по отделам, как расставлять по алфавиту, как заносить на карточки. Я месяц возился в холодной комнате мезонина. Времянка отчаянно дымила, я плакал и кашлял, но занимался делом с удовольствием. Сказалась моя страсть к систематизации, которая впервые проявилась в Париже, когда я расписывал по алфавиту города из атласа Линдберга. Какое наслаждение было записывать все выходные данные на карточку и ставить книгу на нужную полку и нужное место. Книжки у Андрея Андреевича были отменно скучные, отнюдь не сказки Ремизова – все на социальные или экономические темы, бесконечные уставы и отчеты кооперативных товариществ северных губерний.
Так бы мы и жили счастливо, если б не новый конфликт. Няня невзлюбила Андрея Андреевича. Она решила, что мама взяла себе полюбовника, а няня рвала и метала в защиту нравственности. Оба подозреваемые были вполне свободные люди, но нянины этические представления не допускали любви без брака: понятия, тем более, твердые, что у неё самой было двое детей, хотя замужем она никогда не была. Правда, первый сын родился по произволу помещика, вторая дочь – как будто добровольно, но это она считала «грехом» и «ошибкой молодости». А вот, чтобы Лидинька в 33 года допустила такое, этого она не позволит. И она доказывала свою правоту тем, что опять швыряла на стол сковороду с таким треском, что ложки сыпались на пол (Андрей Андреевич столовался у нас). Вернулись времена Тамары, и я часто засыпал под бурные сцены между мамой и няней. Маму особенно возмущало то, что роман существовал только в нянином воображении.
Андрей Андреевич, убедившись, что он является «persona non grata» и служит причиной раздора в семье, к весне съехал с квартиры.[14]
Образовался Земгор – Союз земств и городов, и папа добровольно пошел в «земгусары», как их тогда дразнили. Чем он там занимался, не помню, что-то насчет подвоза продовольствия в голодные местности. Ленин Саша уехал на кавказский фронт военным корреспондентом «Русских ведомостей». Как я гордился, показывая товарищам его первую корреспонденцию из Эчмиадзина!
На большой карте Европы над кроватью я шнурком по сводкам генерального штаба отмечал движение войск. Западный фронт почти не двигался, а на восточном приходилось переставлять булавки почти ежедневно, к моему сожалению, все больше вправо. Только Брусиловский прорыв меня порадовал. Конечно, из маминых объяснений я знал, что наши генералы тоже сволочи, но все же, как «продукт среды», я был стихийным патриотом.
У нас в школе как раз начался немецкий язык, мы дружно изводили добрую старую немку Агнессу Васильевну, из патриотических соображений не учили уроков, а, желая отомстить за поражение армии Самсонова, встретили ее хором:
– Здравствуйте, Агнесса Вильгельмовна.
А еще пропели «Guten Morgen, guten Tag – Хвать по морде вот так так!»
Старушка только грустно покачала головой и поглядела на нас с состраданием.
В общем, мы по мере сил помогали фронту.
Уличные стычки были орнаментированы известными рыцарскими правилами. Встретив на улице незнакомого мальчишку, полагалось произнести:
– А дрожжи-то, а мыло-то,
А в рожу-то, а в рыло-то!
И уже потом начинать драку.
Подобные стычки настолько вошли в обычай, что я, живя в 20 минутах ходьбы от школы зимой и в одном часе 20 минут весной (час уходил на пускание галош по ручейкам), редко приходил домой без синяков.
Женя
7 декабря
Глупо – три дня лежу (грипп, инфлюэнция и проч.), в голове компот из кисло-сладких фруктов.
Не знаю, заедет Ваня перед фронтом или нет.
Что тоже неприятно, это что из-за такого пустяшного заболевания такая большая слабость – значит, организм уже, сам по себе, был порядком измотан, придется его ублажать и беречь.
Был Фехнер. Если я не сдохну, ни фактически, ни фигурально, и буду врачом, то из меня будет хороший врач, а не такой дуб!
11 декабря
Тоска. Мысли какие-то скверные, может быть, это нервы после болезни, а может быть, и что поглубже. Уж, очень живу одиноко, то разгуляется внутри, а то такая темь затянет, что не дай Бог. Мещанства много в жизни, мало огня и силы. Где их взять?
18 декабря
И как-то странно, и туманно… Странные состояния мысли, мало законченности в переживаниях. Физически слабость и через нее нежелание ничего делать.
Кстати, стоят отчаянные морозищи, вчера, прямо до слез, было холодно. Я пишу все о себе, ничего об окружающих, а, между тем, очень больна Леля – у нее воспаление левого легкого. Я ее, раз, видела – очень похудела и слаба. Внутренне я уверена, что болезнь кончится благополучно, дай ей Бог, скорее поправляться.
Все тот же день, но уже позже. Moment filosophique.
А все-таки, временами думаешь, какой смысл в том, что люди живут, любят, страдают, совершают несколько больших и бессчетное количество мелких подлостей? Когда душа твоя молчит, смысл этого теряется, все пусто и плоско, но, когда вновь звучит в ней глубокий, чистый голос внутренней жизни, голос любви, все оживает вновь: и жизнь, и смерть приемлемы и чисты. Не потому это так, что я мечтатель и поэт в душе, я мыслила реально, я видела обыденщину жизни, вижу ее, до тошноты, много, но такова моя религия, моя сила и моя вера.
Фантазия на тему «Ромео и Джульетта»:
Волненью моему нет края —
Сегодня я узнал, что я любим,
Что звезды в небе догорая
Светили нам, одним.
Что лишь для нас в молчании глубоком
Завесою служила ночь
И, что заря зажглася над востоком,
Чтобы для нас полумрак превозмочь.
Прошли века, все изменилось в этом свете
Ожесточился дух в опустошающих боях,
Но и сейчас нам сердце трогают те дети,
Что так давно, в Вероне, на рассвете
Не отличали песню жаворонка от трелей соловья.
6 января 1916 г.
Все праздники были проведены в Ельдигине. Какой сегодня был день!.. Солнечный свет и солнечное тепло. Красиво было так, что много, много всего поднялось внутри. Но Боже и Господи, что мне делать, когда, с одной стороны, на мне гнет какой-то тупой усталости, а с другой, – что-то молодое, сильное кричит во мне: «Жить! Жить! Жить! жить!» И опять домашний уклад, опять сокращаться и сводить себя к minimym’y. Завтра мне стукнет 25 лет – возраст, все же, почтенный.
8 января
Искренни ли мои записки? И да, и нет. На самом деле, чувства и мысли мои гораздо мягче и глубже, и, вполне можно сказать, лучше, чем то, что я пишу. Отчего я не пишу так, как на самом деле, Бог его знает.
Мне почему-то захотелось записать историю про Николая Оскаровича – наша дальняя родня. Ник. Оск., брат Евграфа, был контужен в турецкую войну и после того вернулся жить с матерью в Троицк-Посаде. Следствием контузии была психическая ненормальность, так, что он заговаривался; а так как в Посаде все друг друга знают, про него стали говорить, истолковывали слова, и монахи стали распускать листки, что он прорицатель. Мать не позволяла народу к нему ходить, но скоро она умерла, и он остался на попечении сторожихи. Тогда народ стал ходить с утра до ночи, а в один прекрасный день явились монахи и забрали его, насильно, в монастырь – он сопротивлялся. Евграф, когда узнал, учинил скандал, ездил к губернатору и, в результате, тот остался в монастыре, но в качестве больного человека, и водить к нему народ строго запретили.
Странная судьба и нечто чрезвычайно российское.
8-го же вечером.
Внутри много, а сказать ничего не умею. Господи, как бы это освободить свою душу, чтоб она жила сильно, свободно, красиво. Как красиво я жила в одну весну.
Тепла! Тепла! Света! Любви! Я сплю глубоким сном и только минутами чувствую, что это сон, а не жизнь. Жизни подайте мне, радости и страданий.
10 января
Вчера мы (8 человек, кончивших вместе гимназию) собирались все у Веры. Была Соня Г., которая только что вернулась из Сербии, где она была с отрядом кн. Трубецкой. Рассказывала, что они там видели и как возвращались через Черногорию. Молодец – сильно жила, я не предполагала в ней такого запаса жизни. Была также Юнкер – ныне княгиня Мариабелли. Удивительно, до чего производит впечатление девушки, а не женщины – какой-то цветок и такое хрупкое, чистое. Я на нее глядела с чувством странной боязни – сколько тяжелейших душевных мытарств может преподнести жизнь такому цветку – упаси от этого Бог. Что-то в ней есть, что раньше было во мне, теперь уже такого нет. Существо мое, правда, не загажено, но, во-первых, много усталости, а во-вторых, мысли часто слишком реальны, ум обнажает слишком много, до известной степени, это цинизм мысли. О цинизме чувства я не говорю, так как чувства этим духом абсолютно нетронуты. Но Грета вызвала прямо что-то такое, что защемило у меня внутри за нее. Впрочем, хорошо, что этот ее Мариабелли – грузин: в этой нации (в мужчинах аристократах), мне кажется, довольно много природного благородства.
А я опять простужена и, главное, слабость…
14 января
Ну-с? Что будет сегодня?
Кашляю отчаянно, и кашель не особенно хороший, грудной, к вечеру жар, а насчет того, что предположение к туберкулезу и прочее, так это меня не пугает ничуть. Когда человек живет и ему хорошо, никаких туберкулезов не будет, а, уж, если скверно, так, не все ли равно, от чего подыхать.
Читала Соломона в Библии «Песнь песней!» и, потом, «Премудрость». Сперва 60 жен и 80 наложниц, и девицам несть числа. «Суламифь» же лучше всех. А в «Премудрости»: совершивших прелюбодеяние – в Тартарары, – тоже не дурак. А мысль моя, вот какая – чтобы человек был полный – совершенно, так оно и должно быть, чтоб и то, и другое было. Там, где нет контрастов, нет жизни. Пускай все контрасты дадут один аккорд, это и будет гармония.
15 января
И, все-таки, во мне есть какая-то чертовщина, которая никогда еще не выходила наружу. Если будет такой день, когда она выйдет, то это, может быть, будет единственный день моей жизни, но, в то же время почти, наверное, будет и день моей гибели. Это не ерунда, а глубочайшее внутреннее сознание.
Но сейчас я – агнец кроткий у ручья.
16 января
Сегодня как-то пусто внутри. Вчера когда узнала, что В. скоро приедет и что писал он именно так, как мне хотелось, поднялась изнутри волна моей нежности. Глупый он, не умеет брать от человека. Собственно, нелепо – страдать, добиваться и, потом, не уметь: ни дать, ни взять. Плохая моя физика – насчет туберкулеза это, может быть, и глупости, но слабость очень большая. Говорю всем, что с понедельника возьмусь за занятия, а в душе думаю – «какая ерунда – здоровье ни к черту».
Глупый Ванька, горел ты горел, а ни красы тебе, ни радости от моей любви; а сдохну, кто его так глубоко будет лелеять в душе. Этакая ерунда. Устала, устала, устала.
Ты знаешь этот миг безмерной полноты,
Когда сбываются мечты несознанных желаний,
Доходит дух до заповедной грани
и у непознанной дотоль черты
Мы уж не меряем на счастье и страданье.
В открывшейся внезапно глубине
Безмерность счастия подобно боли
Таким оно не снилося во сне
И нет уже ни слов, ни разума, ни воли
И даже времени не стало боле.
24 января
Все-таки, отношение Вани ко мне нехорошо – подойти к ребенку, разбудить в нем женщину, довести ее до полубезумия и, потом, не иметь даже того, что нужно, чтоб написать хорошее, теплое, ровное письмо. Я страдала от этого много, но сейчас это меня просто, само по себе, возмущает. Неужели у всех у них нет иной логики, кроме той, что женщина, которая пошла к тебе навстречу и, притом, не жена, не заслуживает того, чтоб с ней разводить особые нежности. Чувство не прошло и не пройдет скоро, но я – не прежнее доверчивое дитя. Тяжело временами – к людям трудно пойти с открытой душой, а в Бога не верю. Если б верила, как склонила бы к его ногам голову, со всеми ее страданиями и жаждой света! Все-таки, не легка моя дорога, но малодушия не чувствую, здоровье выправилось. Работаю в анатомическом, завтра зачет.
28 января
Уважаемая Евгения Эмильевна, опять вы впали в скорбную лирику. Насчет Ваньки, раз навсегда заруби себе на носу, что это человек, живущий минутой, реальностью, проекция и глубокая логика чувства ему не свойственна и, следовательно, нечего с него ее и требовать, а раз далась тебе эта дурацкая голова, так и приходится все же ее любить, пока никакая, еще более дурацкая голова, не далась еще сильнее, потому что от такого казуса такая натура, как я, застрахована быть не может. Но его я люблю крепко. Сейчас его развезло всякое неустроение обстоятельств, жаль, что ничем не могу помочь.
Работаю в анатомичке и что-то устаю, потом, сегодня было противно, вскрывали несколько трупов – прямо, какие-то резники в мясной лавке, а, все-таки, весь этот «материал» жил и чувствовал. Может быть, это беллетристика, но, тем не менее, и, однако ж, было гадко.