Читать книгу Блаженны чистые сердцем - Елена Арманд - Страница 20
Часть I
Детство века
Глава 16
Липовка и Архангельское
ОглавлениеУ Шушу был отец – Александр Иваныч Угримов. До революции он был председателем Императорского сельскохозяйственного общества. После революции он пошёл на работу в Наркомзем и был назначен директором семенного совхоза в бывшем имении графа Руперти «Липовка», расположенного в трёх верстах от станции Лианозово Савёловской ж. д. Он набирал рабочих из студентов. Образовалась целая артель: староста Галя Савицкая, дочь известного художника, её брат Андрей, дочь директора Верочка, Коля Фомичёв, «страшный» сердцеед с серыми грустными глазами, поэтесса Вера Бутянина, милая, скромная девушка Уленька и, самое главное, «моя» Маша, в семье известная как Машурка. Она была дочерью Бориса Ивановича Угримова, выдающегося электротехника, одного из авторов программы ГОЭЛРО. Она была принята в артель по блату, хотя далеко не достигала студенческого возраста. Правда, она была самой опытной из всех в сельскохозяйственных делах.
К нашей радости, Александр Иванович, предложил нам с товарищами выехать в совхоз и образовать вторую вспомогательную артель. Мы с восторгом приняли предложение. Во-первых, это будет вроде колонии, во-вторых, вроде лагеря, в-третьих, мы будем работать и даже зарабатывать, в-четвёртых… А что в-четвертых, знал только я, и это было самым сильным аргументом за Липовку.
Я простудился, когда надо было выезжать, и не поехал со всеми. Через неделю Александр Иванович выехал за мной в двухместном кабриолете и персонально доставил к месту работы. Александр Иванович был высокий, статный мужчина, гладко выбритый, но при усах, носил клетчатую кепку, охотничью куртку, брюки-галифе, краги и стэк. Он уверенно правил кабриолетом, запряженным изящной гнедой кобылкой. Наступила ночь, взошла луна. Мы по узким просёлкам проезжали Останкино, Владыкино, утопавшие в яблоневом цвете. Переезжали какой-то арочный мост, в воде колебался отблеск луны. Картина изумительная, надежды радужные. Вся холодная и голодная зима сразу вылетела из головы.
У Руперта была губа не дура. Он построил трёхэтажный беломраморный дворец с двумя портиками, обнимавшими луг с цветником, перед которым простирался большой пруд с кувшинками, терраса и крыльцо украшены вазонами и статуями. Дворец был заперт, но в окнах мы разглядели дорогие картины и гобелены на стенах. Именье охранял сердитый сторож Давидзюк, служивший при графе и оставленный с заданием: блюсти имущество до ухода большевиков.
В старом липовом парке были статуи, закрытые дощатыми футлярами. При первом ознакомлении мы решили совершить «открытие памятников», которые, по нашему мнению, должны были служить народу, а не стоять в своих конурах. Словом, мы делали одно из «добрых дел», когда принялись раскачивать высоченный футляр. Наконец, он ударился об какую-то голову статуи. Доска вылетела, и в отверстие высунулся дискобол. Мы испугались и бросились бежать.
За обедом, когда мы восседали за длинным столом под председательством жены Александра Ивановича, сохранившей внешность и замашки важной барыни, появился Давидзюк:
– Припадаю к вашим стопам, Александр Иванович, в парке совершено безобразие.
Затем он припал к стопам Коли Фомичёва, у которого были маленькие ноги, и тщательно сравнил их с принесённой биркой. После этого перешёл к нам. Старая барская ищейка! Он измерил следы и теперь пришёл устанавливать виновных. Александр Иванович тоже был не уверен в длительности существования советской власти и потому очень рассердился.
– И это называется хорошие ребята! Я не для того приглашал вас сюда, чтобы вы ломали имущество бывшего владельца, и т. д.
Мы раскаивались, обещали. Но на следующий день мы в молоко Давидзюка, которое он ставил на день в холодный подвал, насажали лягушек и даже жабу.
Однако, надо было поднимать свою репутацию и всерьез приниматься за работу. Техноруком совхоза и нашим непосредственным начальником был садовник – немец Василий Фёдорыч. Он был не стар, но очень строг и всегда требовал доброкачественного исполнения работы. Он обладал одной особенностью: правая нога его не сгибалась, она торчала как палка и, когда Василий Фёдорыч ходил, он напоминал циркуль.
Первое дело, которое нам поручили, было подвязывание спаржи. Её была чёртова уйма. Работа была не трудная, но нудная. Очень болела спина, так как приходилось целый день стоять, нагнувшись. У бабушки иногда подавали на третье спаржу под белым соусом. Мне она не очень нравилась, и кому же теперь она нужна была после революции, ума не приложить. Потом каждый куст надо было обкладывать свежим навозом, чтобы стебли получались длинными, жирными, отполированными и приобретали аристократический вкус. Как-то, на работе у меня не оказалось ножа. Василий Фёдорович одолжил мне свой, с нежно-розовой, инкрустированной ручкой. Но предупредил, что это – нож редкий, дорогой, привезённый из Германии. Я за него головой отвечаю. В углу огорода стояла гигантская бочка с прокисшей навозной жижей. Жижи там было – взрослому с головой. Вонь от неё разносилась на пол-огорода. Мы влезали на помост и зачёрпывали там лейками жижу, которой поливали спаржу. И надо же случиться, что я, нагибаясь над бочкой, уронил в неё священный ножик. У меня даже в глазах помутилось. Все в растерянности собрались вокруг меня и повторяли:
– Что теперь будет! – Минут десять я не мог решиться. Наконец, разделся до трусов, «раза три перекрестился, бух в котёл…». Правда, не сварился, но одно стоило другого. Я, на ощупь, шарил по дну, но ничего не нашёл и вынырнул. Три раза я повторял попытки и, наконец, вышел победителем. Выскочив, я бросил ребятам нож, а сам пустился, что было сил, через весь парк к пруду и бросился в воду. Никто не узнал о происшествии, только Машурка Угримова, повстречавшаяся мне на дорожке парка, увидев мчащегося чертёнка с головы до ног в навозе, воскликнула:
– Господи, помилуй!
Следующая работа досталась нам на чердаке. На нём прямо в торфяной настил была высыпана фасоль самой разной формы и цвета. Её надо было выбрать и разделить на 8 сортов. Крыша чердака раскалялась на солнце, жара была невообразимая, от малейшего прикосновения торфяная пыль поднималась столбом. Мы завязывали себе рот и нос платками. В этой обстановке мы должны были 6 часов в день выкапывать из торфяной крошки по зёрнышку и раскладывать в мешки!
Но настоящее испытание наступило в оранжерее. Там выращивалась сверхранняя клубника, которая поступала на высокопоставленные столы. Ее тоже нужно было поливать навозной жижей. Лейки были полутораведёрные. Клубника росла ступенями под стеклянной крышей оранжереи, залезть туда с лейкой было невозможно. Клубника требовала стандартной температуры 50°. Мы работали в паре с Колей Стефановичем. По очереди, один из нас поднимал над головой лейку, нередко выплёскивая часть себе за шиворот, другой наверху принимал лейку и, согнувшись в три погибели, почти лёжа, полз по полке и поливал ящики с клубникой.
Были и совсем лёгкие работы, например, ворошить сено, поливать гряды, высаживать капусту на поле. Но, когда наступил конец июля, на ней заводились гусеницы капустницы, штук по 15–20 на каждом листе. Они выстраивались рядами, как солдаты, и шли в атаку, после которой от листа оставалась только сеть прожилок. Нам велели выстругать по тонкой палочке и этими палочками давить гусениц. Пестициды ещё не были изобретены. Сначала дело казалось немудрёным, но через час-другой начинало мутить от тысяч раздавленных червяков.
Праздником бывали дежурства по молоку, на которые каждый день назначались два скаута. За молоком на всю братию ездили в соседний большой совхоз Вешки. В Вешках, пока наливали молоко, мы любовались на племенных быков Руслана и Коханека, напоминавших ассирийских богов и получавших премии на всех выставках, а барышни из студенческой артели, которые всегда пытались к нам примазаться, любовались также на управляющего совхозом Валяйта, могучего красавца-мужчину, по экстерьеру не уступавшему своим быкам.
Всё было бы очень весело, если бы не наши лошади. Лошадей Липовка получала с фронта: контуженных, рехнувшихся. У всех был свой бзик – одну невозможно было сдвинуть с места, другая дёргала сразу и мчалась, как будто за ней медведь гнался, третья всё время сворачивала в правую сторону и вертелась на месте. Нам обычно давали Слона – самого сумасшедшего. Частенько он нас разносил на лесной дороге и сбрасывал бидоны.
Я умирал от зависти, видя, как Машурка целые дни разъезжает на рондале или на конных граблях.
В Липовке я научился плавать и сажёнками, и по-лягушачьи, и на спинке. А через месяц я уже прыгал с крыши купальни и мог плыть под водой, пока хватало воздуха.
А Машурка была личностью легендарной. Шушу, который раньше жил с ней в имении отца, рассказывал, что она обычно проводила время в обществе охотничьих собак и лошадей, лихо скакала верхом без седла и была грозой деревенских мальчишек. Когда они забирались в господский сад за яблоками, она ловила их, спускала штаны и порола крапивой.
Однажды Шушу проиграл ей пари à discrètion.[20] Машурка потребовала, чтобы он поцеловал ей руку. Он не мог снести такого унижения и отказался. Тогда она пыталась его заставить: связала ему руки, совала ему свою руку под нос, но он плевался, кусался, и поцелуя она не добилась. «Господи, какой дурак, – думал я, – хоть бы меня кто заставил! Сто раз бы поцеловал».
Шушу рассказал мне, что два года назад Машурка устроила розыгрыш. В тот день, когда я, любя, ткнул её пинцетом, она не приготовила немецкий, поэтому пустяковую царапину изобразила как ранение. Заодно, заставила меня мучиться раскаянием. Несмотря на это, мои отношения с Машуркой развивались успешно, то есть, я завёл дневник, в котором записывал все свои мечты, относящиеся к этому делу. Там всё было предусмотрено: и когда мы поженимся, и как заведём себе хуторок, и план усадьбы, и план дома (иллюстрации к дневнику в масштабе 1:100), и сколько у нас будет детей, и как мы их назовём, и сколько будет лошадей и коров, и какие у них будут клички, и какой будет на поле севооборот. Я очень боялся, что кто-нибудь прочитает дневник, и, кроме обычной надписи: «Полагаюсь на Вашу честность», гарантировал себя сокрытием его под тюфяк. Я не показывал свои чувства, хотя Машурка не раз ловила мои взгляды, полные обожания, и откровенно потешалась надо мной. Что делать? Взгляды Коли Эльбе, бросаемые им на Уленьку, были куда более красноречивы.
По вечерам на чердаке мы устраивали возню или рассказывали страшные истории, или дружно тискали и дразнили Шушу, который, хоть и директорский сын, был самым младшим из нас и казался придурковатым. Мы, конечно, мучили его не до смерти, а он был незлобив, не жаловался родителям.
Наши мирные забавы на чердаке были нарушены спиритическими сеансами, которые устраивали студенты внизу под нами. «Тук-ту-ту-ту-ту» доносились до нас удары ножки стола, и зубы у нас начинали стучать в такт. Большинство из нас не верило в духов и в загробную жизнь, например, Серёжа Гершензон. Однако, как тут не верить, когда стол подпрыгивал сам собой и его дребезжание явственно доносилось до нас. И материалист Серёжа залезал с головой под одеяло и там скрючивался комочком, спасаясь от явления, которого не должно было быть. Что касается меня, то я помнил объяснения мамы и считал, что «здесь что-то есть», что всё, что есть – естественно, и бояться тут нечего, но и у меня, вопреки логике, мороз подирал по коже, особенно, если учесть, что по чердаку порхали летучие мыши.
Кормили нас хорошо. После Москвы я отъедался. Не говоря уже о бутылке отличного молока в день, давали вдосталь каши, преимущественно, чечевичной, и щи, иногда мясные с пшённой крупой. Замечательно было то, что нам ещё платили не то 370 рублей, не то 370 тысяч в месяц, а за харчи вычитали 380, так что родителям приходилось за нас доплачивать только по десятке. Я гордился тем, что помогаю маме. И, действительно, если бы не Липовка, маме совершенно не на что было бы меня содержать. Летом лекций не было, она была без работы и без денег.
Пока я был в Липовке, мама сняла крохотную комнатку в соседнем селе Алтуфьево, чтобы иногда видеть меня. Я приходил к ней по воскресеньям и приносил миску сэкономленной чечевичной каши. Кроме этих приношений, она питалась одной травой. Она прочитала про аналогичный опыт Ильи Репина и решила, что это вполне подходит к её обстоятельствам. Только она не знала, какие травки съедобные и пробовала все подряд, доходя до правильных решений путём проб и ошибок. В деревне её считали блаженной и удивлялись, как она ещё ноги носит. «Лучше бы милостыньку просила», – рассуждали крестьяне.
В начале августа в системе финансирования совхоза что-то испортилось, и Александр Иваныч вынужден был нас всех уволить.
Занятия в том году начинались 1-го октября. Мама не могла придумать, куда бы меня пристроить на оставшиеся два месяца. Она узнала, что 59 школа выехала в колонию. В знаменитое имение Юсупова Архангельское, и что опоздавшие ученики ещё могут быть туда приняты.
Архангельское было привилегированное место, куда пускали только великокняжеские школы, вроде нашей. Перед дворцом, много раз описанным в путеводителях, бледнел даже дворец Руперти. Тут простирались три пруда, соединявшиеся друг с другом узкими проливами, через которые были перекинуты арочные мосты. На среднем пруду по самой середине на сваях был устроен домик для лебедей. Самих лебедей к тому времени уже съели.
В колонии было хорошо, но немного скучно. Мы выдумывали себе всевозможные занятия: купались, ловили ужей, которых в Архангельском было множество, и, забрасывая их в воду, смотрели, как быстро они плывут, вертикально высунув головку. Сами соревновались в прыжках в воду с моста, высотой 2 1/2 сажени. Растащив приготовленную для какой-то постройки кучу брёвен, занялись изготовлением водяных лыж, вроде катамаранов, с маленьким ящичком для сидения над водой. Построили целую флотилию.
Вообще, мы жили преимущественно на воде. Даже к зубному врачу мы с Лёнькой Самбикиным ездили через все три пруда на лодке. После сеанса сверления отвозили тем же путём молоденькую врачиху к нам на Вальковку обедать. Потом возили её назад. Это занимало часа четыре.
В 4-х верстах за Архангельским было имение Михайловское. Там помещался дом отдыха Совнаркома и отдыхала вся семья Троцких. Однажды, приехав к зубихе, мы увидели машину Троцких, стоящую рядом, около управления дворцом, очевидно, остановившуюся по дороге в Михайловское. Около неё крутились оба парня. Они наблюдали нашу высадку, показывали нам языки и грозили кулаками. Когда мы вышли с зубихой, они всё ещё были здесь. По их ехидным рожам мы поняли, что они сотворили какую-то пакость. Действительно, лодка была пробита колом и почти затоплена. Весла и уключины исчезли. На нас были только трусы да кепки. Мы вошли в воду и долго ходили по дну, прежде чем нащупали уключины. Вёсла оказались заброшены в тростники. С полчаса мы отчёрпывали лодку и затыкали дыру кепками. Зубиха уже хотела идти пешком, но мы её отговорили. Посадили барышню на заднюю скамейку и стали грести враспашную. Проехали первый пруд. Вода, проникая через кепки, заполнила лодку на четверть. Барышня в туфельках подобрала ноги на сидение.
– Может быть, мне лучше сойти у моста?
– Не беспокойтесь, мы вас доставим по первому разряду.
У второго моста лодка наполнилась наполовину. Зубиха села на спинку сиденья, но туфельки всё равно черпали воду.
– Мальчики, я решительно здесь схожу.
– Осталось совсем немного. Чтобы вам не пришлось ходить пешком, это для нас вопрос чести.
Мы надрывались из последних сил. Мы гребли уже полчаса, а лодка становилась всё тяжелей. Словно черти тянули её в обратную сторону. Саженях в пяти от берега, она зачерпнула правым бортом и пошла ко дну. Мы повыскакали как лягушки, а зубиха, не умевшая плавать, и к тому же в полной одежде и в туфельках, отчаянно забарахталась и завизжала. Освобождённая от пассажиров лодка всплыла вверх дном. Мы подтянули лодку к зубихе и помогли ей ухватиться за руль. Затем, мы вплавь подбуксировали их обеих к пристани. Я, с тех пор, причисляю себя к жертвам троцкизма.
Хотя мы прилично питались, почему-то почти у всех были фурункулы. Говорили, что земля в Архангельском заражена фурункулёзом, а мы все ходим босиком и раним ноги. Помню, как мы с Колей Стефановичем дежурили по молоку в сентябре, в 7 утра, прыгали по лужам, захваченным первыми заморозками, и жжение ледка на голых пятках сливались с ноющей болью нарывов. Они у меня высыпали по всему телу, и я насчитывал их более сотни, включая чирушки, похожие на молодые грибки с круглыми шляпкам, только что вылезающие на свет Божий. Они меня преследовали после этого много лет, пока умная докторша не проделала надо мной глупую операцию: взяла кровь из моей вены и вкатила её мне же обратно в другое место. До сих пор не понимаю, какой в этом смысл, но знаю, что это называется аутогемотерапией и что после этого фурункулы как ветром сдуло.
В самом непривлекательном виде, с руками и ногами, повязанными грязными бинтами, я шёл в гнездо Троцких, в правительственный дом отдыха Михайловское, чтобы повидать свою легендарную двоюродную тётушку Инессу Арманд. У меня было к ней ответственное поручение от мамы. Она меня приняла очень ласково и сказала, что поговорит с мамой о деле сама.
Женя
1 августа 1920 г.
Вместо пережитых, выстраданных мыслей, треск лозунгов и все, поглощенное в непроходимой тупой злобе. Неужели человек, действительно, такое самодовольное, самоуверенное, и тупое животное, что у него нет иной речи, иных мыслей и чувств? Где преклонить голову? В глубине какой боли найти освобождение?
Есть ли еще внутри достаточно сил, чтобы держаться на разбушевавшемся море, или окажешься среди них щепкой, выброшенной на берег?
Волнуемые смутною молвой,
Бессмысленно – грозны в своей стихии,
Как реки, вздутые весной.
В них темнота минувших поколений,
В них рабство варварских времен,
Для них закон в чужом хотеньи
И в сердце непробуден богатырский сон.
Они земля, рождающая семя,
Они хранилище грядущих сил.
Им по плечу любое бремя —
Никто их мощи не сломил.
9 августа
Жива боль, жива тоска, жива жажда жизни и любовь к ней. Любовь к сокрытой в существе человека силе жизни, родящей мысли, родящей страсти. Верую в Бога Живого, а не в «продукт среды», «экономическое равенство», «психологию масс» и прочая, и прочая.
Да здравствует жизнь и все живое.
Иль ты, жестокий враг мой, давняя тоска,
Опять придешь, и сдамся я тебе без боя?
Беспомощно опустится, едва поднявшися рука
И ум в бессилии смирится пред тобою.
Ужель не выплачу тебя до дна
И не верну душе утраченной свободы?
Упорна ты, но ведь и я сильна
И царства твоего уж сочтены опустошающие годы!