Читать книгу Блаженны чистые сердцем - Елена Арманд - Страница 18

Часть I
Детство века
Глава 14
Пожар. Наводнение

Оглавление

Даня

Квартирка в Нижнем Лесном помещалась на втором этаже. В ней было пять комнат. В четырёх жили дочери какого-то художника. Все без семей и каждая – отдельным хозяйством. Пятую комнату заняли мы. Она отапливалась соседской печкой, которая уголком выходила к нам. У соседки были дрова, и мы заключили договор, что я буду ежедневно топить печь за пользование этим уголком. Но он нас почти не грел и мы приобрели только что появившуюся новинку – «пчёлку». Она представляла собой железный цилиндр, вроде кастрюли, с отверстием для подкидывания чурок, с одной стороны, и патрубком, – с другой. Купить её, установить и выпустить в окно трубы стоило очень дорого и было целой проблемой. Другой проблемой было приобретение одноручной пилы, разумеется, на барахолке, для напиливания чурок. Сырые дрова отчаянно дымили, дым шёл из топки и изо всех сочленений труб. Я возился с глиной, замазывал и подмазывал щели. Топка печи и пчёлки отнимала у меня 2–3 часа в день. Зато я добился успеха: температура в комнате держалась в пределах +3 – +7º.

Маму снова позвали в Союз потребительских обществ на временную работу. Она в этот раз писала брошюру про рочдэльских пионеров – родоначальников кооперативного движения,[17] и ещё что-то редактировала.

До Центросоюза от нас было 9 вёрст. Трамваи перестали ходить: то ли весенние заносы перекрыли рельсы, то ли иссякли кондуктора и вагоновожатые, то ли электроэнергии не хватало. Мама так была истощена голодом, холодом и напряженной работой, что вскоре оказалась не в силах проходить 18 вёрст ежедневно. Ей пришлось ночевать на службе, на своём письменном столе. Я, поневоле, должен был отучаться от своей боязни одиночества.


Днём я не скучал. Ходил в школу за баландой, после школы мы со скаутом Колей Стефановичем, которого я перетянул в нашу школу, шли в вегетарианскую столовку на Арбате обедать. Там была добрая хозяйка, она же кассирша, которая нам ласково улыбалась и давала на отпускавшиеся родителями деньги щи и кашу. Через месяц денег было столько же, но цены росли стремительно и их хватало только на кашу, потом только на щи, потом только на стакан морковного чая. Пообедав таким образом, я шёл домой и принимался за войну с печками. Когда они, наконец, кончали дымить и накалялись, я принимался готовить ужин. Я обязательно хотел сытно накормить маму, когда она придёт, но, к сожалению, выбор блюд был довольно однообразен. Прошло блаженное время, когда я готовил форшмаки из картофельных очисток. Теперь все их сами съедали. Только два продукта выдали маме на службе за три месяца: полмешка петрушки и 10 фунтов канареечного семени. Из петрушки я готовил горький противный суп, из канареечного семени – кашу. Семя было обрушенное, но не отвеянное. Мельчайшие частицы шелухи невозможно было отделить от крупы. Сваренное семя по вкусу и консистенции напоминало оконную замазку, нашпигованную еловыми иглами. Несколько лет я мучился колитом после этой диеты. Был, положим, ещё третий продукт, которого мама не ела – лошадиные кишки. А для меня они были очень выгодны. Вари их хоть с утра до вечера, в них не происходило никаких изменений. После этого, можно было заложить кусок в рот и жевать целый день, как жевательную резину. Вроде, зубы при деле и голод не так чувствуется.

Сваренный ужин я тщательно прятал в термос, т. е. в фанерный ящик, набитый газетами и обрезками старых валенок. Важно было сохранить его тёплым, ведь для мамы это была единственная еда за весь день.

Справившись с обедом, я начинал пилить тупой ножовкой чурки на завтра и накладывал их в ещё не остывшую печь, чтобы они немножко подсохли. Пчёлка моментально остывала, и много огорчений доставляло мытьё посуды холодной водой.

Через день поздно вечером приходила мама, и я испытывал удовольствие, видя, с какой радостью она ест мою стряпню.

Раз, она предупредила меня, что у неё очень много срочной работы, и она не придёт домой три дня. Это было страшновато, но я бодрился.

В первый же день вышло приключение. Когда я пришёл из школы, соседок не было, но дверь изнутри была заперта на крючок. Очевидно, когда последняя уходившая хлопнула дверью, он упал и сам заперся. Я обдумал положение. Форточка в кухне не запиралась. Но как до неё добраться на втором этаже? Под окнами проходил карниз, шириной в две ладони. Я снял шубку и открыл окно на лестничной площадке второго этажа, которое не было замазано. Вылез в него, встал на наклонный карниз и, прижимаясь к стене, начал потихоньку переступать по направлению к кухонному окну. Этот переход в несколько сажен показался мне вечностью, я уже начал замерзать, когда дошёл до окна и ухватился за раму.

На второй день вышел случай похуже. Из форточки и из щели под дверью валил густой дым. «Пожар!» – мелькнуло у меня в уме. Когда я отпер двери, такая плотная волна дыма ударила мне в лицо, что я отскочил и закашлялся. Собравшись с духом, я ринулся в дымную тьму, стараясь не дышать, пробежал кухню, половину коридора, разглядел, что огонь и дым валят из печки, и от рези в глазах, от удушья снова выскочил на лестницу. Теперь я понял, что произошло: я положил подсушивать дрова в печь, а там ещё остался непогасший уголёк. Дрова загорелись при закрытой вьюшке. Я опять, пригибаясь, вбежал на кухню, где уже установилась тяга на лестницу через открытую дверь. Схватил ведро, набрал полное воды и выплеснул в печь. Как раз вовремя: головешки из топки падали на пол, и он уже прогорел в нескольких местах.

Печь топилась из коридора, где стояли вещи четырёх сестёр, под них подлилась вода. Всё пришлось сдвигать и вытирать, потом выскабливать прожоги на полу, чтобы не так бросались в глаза. Потом растапливать печь непросушенными дровами. К приходу соседей всё было в порядке, и, хотя я рассказал о происшествии (в квартире всё ещё пахло дымом и потолки закоптились), всё обошлось благополучно. С соседками у нас были хорошие отношения.

Наступил третий день экзамена на мою самостоятельность. Всё было хорошо. Дверь открывалась, дым шёл в трубу. Я решил маме сделать сюрприз: провернуть всю накопившуюся стирку. Для этого я не ходил в столовую и всё-таки провозился до ночи. Таз был мал, вода на пчёлке медленно нагревалась, полоскать под раковиной было мучительно – руки мёрзли. Протянул верёвки по комнате и развесил бельё.

Посреди ночи слышу, кто-то стучит в окно. Долго и упорно. Вор! Как он мог добраться до второго этажа? Привидение! Покойник! У меня мурашки забегали по спине. Преодолевая страх, я бросился к окну и отдёрнул занавеску: «Кто тут ломится? Сейчас застрелю», – закричал я, придавая голосу посильную басовитость. В тусклом свете уличного фонаря я увидел кончик багра, плясавший у моего окна и постоянно стукавшийся в стекло. Отделение красноармейцев-связистов, как я подумал, тянуло линию полевого телефона, которым тогда была опутана вся Москва. А у меня в то время был драгоценный дар – два фунта конины, которые пожертвовала на моё пропитание одна знакомая тётенька. Вывесил за форточку, как делали все хозяйки до изобретения холодильников. Крючок багра изловчился, зацепил конину, дёрнул…

– Караул, грабят! – завопил я на всю улицу. В ответ раздался топот ног красноармейцев, убегавших с моей кониной.

Пришла ранняя бурная весна. Москва-река вскрылась и вздулась почти до уровня улиц. Наш дом выходил задворками на Пречистенскую набережную. Тем не менее, я пошёл в школу. Когда я вернулся, двор был уже затоплен. Пробраться на лестницу можно было только по узкой полоске тротуара. Я вбежал в квартиру и подумал: «А если поднимется до второго этажа? Надо спасать имущество! Или здесь отсиживаться? А сколько времени? А как мама узнает о моей судьбе?» Но раздумывать было некогда, вода могла каждую минуту отрезать выход.

Я стал собирать ценности: семейные фотографии, мамины рукописи, канареечное семя в железной банке (от мышей), четыре серебряные ложки и, конечно, альбом с марками.

Всё это я навьючил на велосипед и, с трудом стащив его с лестницы, отправился в эвакуацию. Я поехал в Староконюшенный переулок, к маминой старинной знакомой – доброй старой Олимпиаде Ивановне, матери моего товарища Жени Зеленина. Еле-еле я ввёл перегруженный велосипед на гору к Остоженке. Далее влез на велосипед и поехал. Тут со звоном грохнулась о мостовую моя железная банка, подвешенная к рулю. Драгоценное канареечное семя – наша пища – рассыпалось по мостовой, выскочили из банки четыре ложки, которые сейчас же бросились подбирать мальчишки. Ложки-то я отстоял, а вот семя пришлось оставить на грязной улице, на радость воробьям.

Олимпиада тепло встретила беженца. От неё я позвонил маме на службу и всё ей объяснил. А наводнение-то дальше и не пошло. Вода постояла у нашего порога и стала спадать.

Меня, вскоре, оставили в покое с домашними уроками, так как в школе практически прекратились занятия. По распоряжению Наркомпроса было введено школьное самоуправление.

В старших классах были серьёзные ребята. Ляпа, племянник Якова Свердлова, постоянно собирал общие собрания, длившиеся иногда почти весь школьный день. На них ставились вопросы о классовых противоречиях между учениками и учителями. 8-классник Аарон, здоровый детина, был анархистом. Он выступал на собраниях с длинными речами, громил мировой капитал, доказывал, что его агенты могут пробраться в любую организацию. Даже в нашу школу – под видом шкрабов. Мы должны проявлять бдительность и не поддаваться навязанной дисциплине. Мы не понимали, зачем воевать с учителями, которые хорошо к нам относились и от которых мы ничего плохого не видели, но насчёт дисциплины усвоили. Дисциплина, действительно, падала с каждым днём, и однажды дело дошло до того, что весной мы всем классом вылезли в окно и убежали в сквер к храму Христа Спасителя, где полдня играли в салочки и балясничали.

Постепенно, с помощью общественности и под влиянием постоянных методических опытов Наркомпроса, предписывавшего то бригадный метод, то метод докладов, то Дальтон-план, занятия почти прекратились. В школу мы приходили только, чтобы заседать и обедать. Обед был очень важной статьёй и, притом, весьма трудоёмкой. Детское питание централизовали. Обеды выдавали где-то в районе Остоженки, привозили в Неопалимовский переулок и уже в школе подогревали. Состояли они из одной мутной баланды, в которой плавали редкие крупинки пшена, следы картошки и кости от воблы. Самую воблу, очевидно, съедали повара. Некоторые ученики пренебрегали этой бурдой, зато другие, в том числе и я, выхлёбывали по 2–3 миски. Ежедневно за баландой снаряжался обоз из салазок с баками, в салазки впрягались два ученика. Иногда выпадала удача. На улицах валялось множество дохлых извозчичьих лошадей, павших от бескормицы. Их стаскивали на живодёрню, находившуюся в Дорогомилове. Там трупы свежевали, мясо с них выдавали по карточкам, а головы раздавали по школам, в качестве дополнительного питания. Помню, как, в нашу очередь, мы с трудом тащили на Варгунихину гору тяжёлые сани, а с них таращили остекленевшие глаза и скалили зубы 5–6 голов несчастных лошадей, честно отслуживших свой век.

Только раз мы поели на славу. Ида на масленицу пригласила весь класс к себе в гости. Мы оттаяли и нежились на мягких диванах в роскошной квартире Авербахов. Потом девочки ушли на кухню стряпать. И появились с горами блинов из настоящей крупчатки, со сметаной и топлёным маслом. Потом был чай с конфетами и вареньем.

Однажды школу повели на экскурсию в Кремль. Это были либеральные ленинские времена. При Сталине Кремль на 30 лет накрепко заперли от всяких экскурсий. Ида и Ляпа были в большом возбуждении. Когда мы осматривали старый царский дворец, они наперебой сообщали:

– Вот, здесь живёт дядя Яша.

– Вот, в конце коридора кабинет дяди Яши (нас туда не пустили).

– Вот, ванная, где дядя Яша купается.

– А вот, уборная…

Последние два помещения были оборудованы заново, причём, несомненно, о таком комфорте не мог мечтать и сам Иван Грозный.

Мы не выдержали холодной зимы и в феврале перебрались в маленький старый домик в Нижнем Лесном переулке по другую сторону храма Христа Спасителя. Это была десятая и предпоследняя квартира за 9 лет после нашего возвращения из-за границы. И, в то же время, она была первая коммунальная, что знаменовало дальнейшее наше снижение по лестнице общественного благополучия.

Я много времени проводил в очередях за продуктами, которые продавались по карточкам. Иногда я заходил к папе. После этого меня всегда долго не покидало грустное настроение. Денег у них не было. Двухлетняя Ирочка требовала питания и внимания. Тамара перепилила папу, что он не может достаточно заработать, в то время как у неё руки связаны ребёнком. Папа метался по редакциям, искал каких-нибудь переводов и, если ему давали статью, сидел над ней часами, исписывая страницы своим непонятным колючим почерком. Он всегда увлекался любой темой и, когда я приходил, он излагал с большим волнением какую-нибудь новую теорию, будь-то из экономики, астрономии или биологии.

Май прошёл. Кончилась последняя глава, которую ещё можно относить к моему детству.

Женя

19 июля 1919 г., Москва

Какая странная жизнь. Внешняя жизнь полна событий, ломки, а, между тем, в воздухе нависла какая-то ужасная давящая тишина. Чем живет душа человеческая, дошедшая до какого-то невыносимого, мистического одиночества? Что это за тишь, тишь перед грозою или это смерть? Что там, в глубине своего одиночества люди страдают, жаждут, любят, ненавидят, исходят тоской, или там смерть и осталась лишь животная сила жизни, толкающая на борьбу за существование? Какая страшная ложь или, еще более страшная, правда изживается нами? Где нежность, где красота, где проникновение?

20 июля

Я хочу писать так, как я живу, душою. Пускай я живу, как слепая, пускай мысли мои беспомощны – одно, чего я хочу, чтоб написанное было искреннею речью души, так как это то, чего нет сейчас в жизни, что умерло или ушло куда-то в непроглядную бездну жизни. Человек живет до тех пор, пока он любит, нет любви и нет жизни. Что любить, как любить, кого любить? Как открыть свою душу любви, той простой любви, которую нельзя объяснить, нельзя перевести на слова, но которая есть все – квинтэссенция духовной жизни человека. Жизнь это тайна – это должен понимать и чувствовать всякий. Всякий, который когда-либо что-либо пережил сильное – любил, страдал, отчаивался, знает, что в жизни бесконечного много такого, чего нельзя перевести на слова, нельзя объяснить.

Бывают жаркие июльские дни, когда воздух насыщен запахом гари, а солнце, как красный шар, маячит на сером призрачном небе. И душа в такие дни изнывает от какой-то гнетущей непередаваемой тоски. Такое чувство часто охватывает сейчас и так хочется влаги, хоть каплю живительной, свежей влаги. Теряется простая человеческая речь, хуже того, теряются простые человеческие чувства и мысли. И когда, среди этой опустошающей тоски, охватывает душу грусть, глубокая человеческая грусть – радуешься ей, как тихому свету. Неужели, если б мне удалось выпустить в жизни эти строки, если б они попали на глаза многим, они всем были бы чужды и не нужны? Я пишу их так, как стала бы писать письмо к близкому человеку. Не «всем, всем, всем», а тем, кому близко и понятно то, что пишу.

28 июля

Я была в глубоко-любимых мною местах, где я провела лучшие дни детства. Всегда эти места будили и в душе столько радостных, светлых воспоминаний, всегда они имели силу мягкого, непередаваемого очарования, но в этот раз я смотрела на них, как чужая, как будто какая-то пустота, опалившая мою душу, мешала мне проникнуться окружающим, и моя прошлая жизнь, которая все же вставала перед глазами, отзывалась в душе такою тоской, и точно стена, отделяла меня от этой жизни. Если есть кто-нибудь страдающий, как я, своим непередаваемым словами одиночеством, а таких людей, я уверена, без конца много, пусть он поймет меня. Как возродить жизнь? Пусть об этом думают те, кто живет и страдает, кто одарен духовными силами, у кого есть чувства, мысли и слова, чтоб передать их. У меня нет знаний, нет сильной крепкой логики, единственное, что есть – это моя жизнь: мои чувства и мысли, и потому возросло желание, если я это сумею внести в жизнь, хоть эту странную, быть может, лирику – это писание к людям. Может быть, она заденет людей и более одаренных, более ярких, чем я, и вызовет их говорить. Если кто живет, если кому есть, чем дышать полною грудью, пускай он выговорит это, пускай внесет в жизнь свою радость, свои страдания, свои мысли. Чем живет, как страдает, что мыслит Россия?

Земля твоя. Ты хочешь покорить планету?

А миллионы световых веков —

Забыл, наверное, про это?

Ты царь земли, ты раб рабов…

Иль, может быть, во времени безмерном,

Где нет начала и конца —

Своим ты разумом неверным

Погасишь старые и новые зажжешь солнца?

Распоряжайся, все тебе покорно,

Трепещет космос пред тобой —

Созданье жалкое, забывшее позорно

Добро и душу, и покой.


Блаженны чистые сердцем

Подняться наверх