Читать книгу Блаженны чистые сердцем - Елена Арманд - Страница 15

Часть I
Детство века
Глава 11
Конец серебряного века. Шишка добра и зла

Оглавление

Мага

Вдоль черных стен, оплыв, мигают свечи,

Свинцовый чад в подвале расписном,

Внезапных рифм пронзительные встречи,

Кристаллы строф над пролитым вином,

И ты… ты здесь. но тут пестро и людно…

Спокойный друг, неправда ли, как трудно

Друг к другу веки слабые поднять,

Одно из всех, обласканное имя

Произнести устами ледяными,

Соединить ладони… и разнять…

Я узнаю его, твой холод жгучий,

Томительней и сладостней огня,

Которым ты беспечную меня,

Негаданный, негаданно измучил

И упоил, тоски не утоля…

На краткий миг скрестились наши взоры…

Темней вино и глуше разговоры,

Но ты умолк. А где-то там поля,

Смертельные, студеностью покрова

Тебя зовут, и завтра в этот час

Из рук своих, заласканную, снова

Ты выпустишь меня, как столько раз…

И ты уйдешь, бесстрашный и свободный

Опять туда, где сквозь туман холодный

Трещат во мгле ружейные огни,

Где ночи хитры и безумны дни,

Искать иной, воительной оправы

Для творчества своей любви и славы.


(Исследователь Роман Давидович Гимчик пишет: «Мы не можем отвести Гумилева как возможного адресата ее неопубликованного и не датированного стихотворения… В единственном сохранившемся письме Гумилева к Тумповской из действующей армии от 5 мая 1916 г. говорится: «Мага моя, я Вам не писал так давно, потому что все думал эвакуироваться и увидеться; но теперь я чувствую себя лучше и, кажется, остаюсь в полку на все лето.

Мы не сражаемся и скучаем, я, в особенности. Читаю «Исповедь» блаженного Августина и думаю о моем главном искушении, которого не побороть, о Вас, помните у Ницше – «в уединении растет то, что каждый в него вносит». Так и мое чувство. Вы, действительно, удивительная, и я это с каждым днем узнаю больше и больше. Напишите мне. Присылайте новые стихи. Я ничего не пишу, и мне кажется странным, как это пишут».

Не исключено, что это и другие стихи Маги послужили материалом для отзыва Анны Ахматовой: «… очень культурная, очень умная, тонкая, но в блуде ничего не понимает». Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т.I, 1924–25 гг. Париж, 1991).

Даня

Немцы впервые применили на восточном фронте удушливые газы: я представил себе толпы задыхающихся людей, которым нигде не было спасения, газы заполняли окопы, заползали в блиндажи… Я впервые представил себе, как ужасна война. Поэтому, когда в Ельдигино привезли кучу марли, и бабушка, и все тетки, и все горничные принялись шить противогазы – марлевые повязки, которые теперь продаются в аптеках и рекомендуется носить при насморке. Я впервые взял иглу в руки, пытаясь им помогать.

Вскоре меня увлекли сообщения о подвигах наших авиаторов, особенно, Нестерова и Габер-Волынского. Я взял небольшую дощечку, привязал к ее середине веревку, другой конец веревки захлестнул через чердачный люк за стропила и спустил доску в пролет лестничной клетки. Получилось нечто вроде маятника Фуко, длиной около трех с половиной саженей и с размахом сажени в две. Затем, притянув маятник к перилам, сел на доску верхом и полетел к противоположной стене, оттолкнулся от нее ногами, затем снова от перил и так далее. Изобретение до того мне понравилось, что я так носился, едва не задевая ногами и нагоняя страх на прислугу, которая вынуждена была проносить тут посуду и блюда к обеду.

В Москве мы в четвертый раз переменили квартиру, поселившись на этот раз на углу 2-го и 4-го Ростовских переулков. Теперь мы жили в громадном, по тем временам, пятиэтажном доме, на самом верхнем 5-м этаже. Из окон в одну сторону была видна Плющиха, в другую – Москва-река, Бородинский мост и Киевский вокзал, называвшийся тогда Брянским.

Я с первых дней принялся за краеведческую работу, т. е. облазил весь новый для меня район и решил, что он – на пятерку. Чего стоило сплетение семи Ростовских переулков, переходившее в четыре Вражских. Причем, главной достопримечательностью в них было множество проходных дворов, к которым я всегда имел пристрастие, и церковь с наружной иконой, устроенной так, что если глядеть на нее спереди, был виден Бог-Святой Дух в виде голубя, если справа – то Бог-Отец, слева – Бог-Сын. Это было вроде чуда, и я водил товарищей показывать икону, и все удивлялись.

Затем, я водил приятелей показывать Мухину гору, которая спускалась к Бородинскому мосту, полевее Баргунихиной горы. Тогда Мухина гора представляла проселок, кое-где мощеный булыжником, изгибавшийся серпантином по косогору высокого берега Москвы-реки, застроенного домишками подозрительного назначения.

На Вербный базар я ходил и ради удовольствия, и ради стяжательства. Мне давали три рубля и разрешалось тратить их по своему усмотрению. На эти деньги там можно было накупить чертову уйму прекрасных вещей.

Уже с Воскресенской площади (ныне площади Революции) доносились крики зазывал, свист, гудение рожков, треск «Тещиных языков», скрип каруселей, гнусавые голоса петрушек, разноголосый смех и шум толпы. У Иверской часовни, где в глубине таинственно теплились лампады перед иконой Божьей матери, толпились лотошники с бумажными мячиками на тонкой резинке, которые так здорово было запускать девчонкам в нос, пауками на нитках с дрожащими лапами-пружинками и разных размеров Ваньками-встаньками. Здесь же сидели китайцы с традиционными папиросными бумажками, наклеенными между двух палочек так хитро, что когда палочки повернешь вокруг себя, внезапно распускается зеленый или красный шар, кольцо или другое мудреное тело вращения, которое заранее и угадать было невозможно.

Вся Красная площадь была в четыре ряда уставлена палатками, где наряду с увеселениями продавалась масса привлекательных предметов: свистки всех сортов, флюгеры-вертушки из разноцветной бумаги, начинавшие вращаться от малейшего ветерка, деревянные яйца для катанья на Пасхе, шарики и матрешки одна в другой; и уже специфически вербные товары, которые нельзя было купить в другое время и в другом месте: американские жители и тещины языки. Американские жители представляли из себя стеклянных чертиков, посаженных в пробирку с подкрашенным спиртом, и начинавших неистово прыгать и пускать пузыри при нажиме на верхнюю резиновую пленку пробирки. Тещины языки, так ярко расписанные, с кисточкой на конце, вылетали изо рта с диким верещаньем, повергая в прах несчастных зятьев.

А какие на Вербе бывали лакомства! Мятные пряники (в форме зверей, птиц и рыб с легкой корочкой), от которых прохладно делалось во рту; вяземские пряники, медовые, кирпичиками, на которых было напечатано выпуклыми буквами «ВЯЗ» и верхняя корочка продавливалась, пока зубы погружались в медовую мякоть. Маковые пряники… Э, да, что говорить! На пятиалтынный можно было столько перепробовать, что теперешним ребятам, куда там, за всю жизнь!

Мы с няней уходили, унося тяжелые корзины купленных игрушек и сладостей. Меня без няни на базар не пускали. Она давно уже стала членом нашего семейства. Признаком ее повышения в чине было то, что обедать она стала не в кухне, а вместе со мной и с мамой.

Настало лето 1916 года, и мы снова поднялись на переселение. На этот раз, мама облюбовала место еще дальше от центра города – за Окружной железной дорогой – в Измайловском зверинце. В XVII веке здесь был царский зверинец, теперь же осталось одно название. Мы сняли целую дачу. В нижнем этаже было три комнаты и кухня. В простенке стояла печь, поэтому дача считалась зимней. Наверху было две комнаты, из которых одна отапливалась. Летом все это неплохо выглядело. В саду росли бузина и крапива, из которой весной мы варили щи. Ягоды бузины осенью я поглощал один, от чего у меня болел живот. Дача стояла одиноко, с трех сторон был лиственный лес, тогда еще не истоптанный. Если идти по проезду на север, то придешь в село Измайлово с островом на пруду, а на нем сказочный городок: остатки монастыря, дворца и каких-то чудных зданий в старорусском стиле. Это место меня притягивало. Я туда гонял на велосипеде и, вообще, по всем окрестным дорожкам.

Летом поехали в Ельдигино, со смутным чувством. Все было то, да не то. Во-первых, исчезли Клейменовы. Дерфля докопался, что в дедушкиных лесах Григорий Григорьевич основал тайные промышленные рубки и уже продал порядочную сечь, т. е. лесосеку. Дедушка, согласно своим убеждениям, не заявлял в полицию, но уволил управляющего. А без Клейменовых какое же Ельдигино?

Все больше сказывались продовольственные трудности. Настал день, когда Евлаша с ужасом подала на стол ростбиф из конины (грех-то какой!), и дедушка, похрюкивая, принялся его разделывать. Он осунулся и, как бы с сомнением, ходил по парку, сердито тыча палкой в землю. А в глазах явно стоял вопрос. Но бабушка и барышни мужественно переносили даже конину. Её нашли жестковатой, но вполне съедобной. Острили, что теперь Иван, приглашая к обеду, будет объявлять: «Барыня, лошади поданы!»

Осенью мы опять переменили квартиру. На этот раз причиной послужило мое здоровье. Доктора упорно приписывали мне малокровие и настаивали на свежем воздухе. Поэтому мама сняла квартиру в Сокольниках на Оленьем валу. Встал вопрос о новой школе. Рекомендовали частную школу Благовещенской в селе Богородском. Туда надо было ездить на трамвае, но все же не через всю Москву. Мне казалось ужасным уходить из школы Свентицкой, так я к ней привык.

В селе Богородском было хуже. Огромный класс – более 50 учеников, вместо 12–18 у Свентицкой. Мальчишки буйные, дрались всерьёз, применяли какие-то подлые приёмы. Старшие младшим «показывали Москву», т. е. поднимали за голову, зажатую между ладонями, до крови натирали уши сухим листом. При этом, от мальчишек вечно воняло по́том, мочой, грязными руками, табаком. Девчонки были ябедами. Учителя – черствыми, вечно раздраженными. Да и как не раздражаться, когда 50 охломонов озорничают на уроках, кидают жеваные промокашки в потолок, пускают «голубей», дергают девчонок за косы, а те обороняются чернильницами, и в классе стоит такой шум, что учитель не слышит собственного голоса. Помню, как батюшка с щетинистой бородой отчаянно лупил указкой по столу, тщетно взывая к порядку.

Раз, на большой переменке, когда я только готовился съехать на ногах с ледяной горки, меня внезапно схватил сзади Житков – самый большой верзила из 3-го класса и гроза всей школы. Он принялся из меня жать масло и, одновременно, делал одной грязной ручищей «смазь вселенскую». Зажатый как в тиски, я выполнил единственный, оставшийся в моем распоряжении прием: нагнув и быстро распрямив голову, ударил его теменем по зубам. Он отпустил меня, сплюнул с кровью вышибленный зуб и взглянул на меня как удав на кролика, осмелившегося оказать сопротивление. Я оцепенел под этим взглядом. В следующую секунду он дал мне такую затрещину, что я по воздуху проделал тот путь, который намеревался прокатить на ногах, треснулся об лед и ненадолго потерял сознание. Счастливо я еще отделался, небольшим сотрясением мозга. Многие ребята в школе тайно курили. Когда я приезжал к бабушке, тетки дразнили меня, что и я, наверно, покуриваю или скоро начну. Я обижался, так как табак был мне противен.

После случая с Житковым мама стала искать другую школу, пока голова у меня еще на плечах. Какая уж тут борьба с малокровием, когда мне чуть не каждый день делают кровопускание из носа или из уха? Везде на окраинах было то же, а переезжать в центр, казалось, нельзя, как же быть с рекомендацией докторов?

Решили жить, где жили, а ездить к Свентицкой на другой конец города. Ходили на Арбат трамваи из Сокольников: номера 4 и 10. Дорога в один конец брала час, а то и полтора. От Лубянской площади до Охотного ряда всегда были пробки. На проезд этого участка требовалось 20–30 минут. Двери автоматически не закрывались, и трамваи шли, обвешанные гроздьями людей. Я приловчился ездить на ступеньках с левой стороны, на соединительной решетке, наконец, на «колбасе», т. е. на буфере, рядом с которым висел конец соединительного шланга для сжатого воздуха. И экономнее, и на свежем воздухе.

Возвращение в старую школу было счастливым. Все были рады, что я вернулся, а я больше всех.

Мне было уже 10 лет. В школе было много нового, например, – Закон Божий. Если б можно, в школе Свентицкой его, вообще, не преподавали. Но это было нельзя. Поэтому Мария Хрисанфовна подобрала батюшку, по-возможности, близкого по духу. Батюшка, красивый, лет сорока, с очень добрым лицом, был образованным человеком и потому не очень останавливался на догмах, а больше напирал на этическую сторону христианства, но делал это не навязчиво, а в виде притч из Священной истории, которую излагал занимательно, вроде, как Мария Хрисанфовна рассказывала сказки Андерсена.

Я, как иноверец, мог не посещать уроки Закона Божьего, но слоняться в пустом зале было скучно, и поэтому я, обычно, оставался в классе. Слушая о жертвоприношении Исаака Иаковом, о плавании Ноя или о превращении жены Лота в соляной столб, я запоминал эти истории, и, когда батюшка начинал спрашивать урок и кто-нибудь из нерадивых учеников хлопал глазами, я тянул руку и хорошо отвечал. Батюшка смеялся:

– Ай, как стыдно, басурманин-то лучше всех православных христиан Ветхий Завет знает. Чего доброго, раньше вас всех в рай попадет.

Француженка учила нас «на объектах». Это заключалось в том, что мы ходили по залу и в такт пели:

Frére Jaque, frére Jaque

Dormes vous, dormes vous?

Sonne la matine, sonne la matine

Din-dan-don, din-dan-don.


Когда начиналось «sonne la matine», мы размахивали руками, как будто звонили в колокола.

Я очень сблизился в это время с бабушкой. По воскресеньям, когда в Трубниках были гости, она, обычно, полулежала в чайной на кушетке. Она стала толста и уставала сидеть.

– Дружок, иди в желобок, говорила она при моем появлении, приглашая меня лечь между ней и стенкой кушетки. Я забирался в уютное местечко и лежал тихонько, слушая разговоры взрослых. Они начинали меня интересовать. Обычно, разговор начинался с шишки добра и зла. Это была бабушкина idée fxe. Она верила, что у всех людей есть такая шишка, надо только ее найти и оперировать: вырезать зло и оставить добро. В этой операции она видела решение всех социальных проблем. Поэтому она уговаривала всех молодых людей идти в хирурги.

Другая тема разговора была о новейших открытиях и теориях. Говорили о немецких цеппелинах, об Х-лучах (очевидно, с большим опозданием), о солипсизме. С последним вышел конфуз. Я понял, что это учение состоит в том, что все вещи не на самом деле существуют, а только нам кажутся, и это называется «фикция».

Блаженны чистые сердцем

Подняться наверх