Читать книгу Детские политические сказки для взрослых. Том II - - Страница 9

Диссонанс

Оглавление

В Городе Гармоничных Созвучий эмоции были не спонтанным проявлением души, а регламентированным ритуалом. Существовал «Эмоциональный Протокол» – толстенный фолиант, предписывавший, когда, как и сколько надлежит улыбаться, грустить, восхищаться или негодовать. Смех, к примеру, имел 12 официально утвержденных градаций: от «Вежливой Усмешки Согласия» (уголки губ приподняты на 0.5 см) до «Одобрительного Смеха Начальства» (три коротких, ритмичных «ха-ха-ха» с максимальной амплитудой раскрытия рта в 3 см).

Социальное устройство было выстроено вокруг этого культа. Наверху пирамиды стояли Регуляторы Чувств – чиновники, следившие за соблюдением Протокола. Их дети с младенчества обучались в Академии Эмоциональной Гармонии. Ниже – класс Исполнителей: актеры, певцы, ведущие, чьи лица были идеально откалиброванными масками. И в самом низу – простые граждане, «Статисты», чья главная задача была – не высовываться и вовремя включать предписанную эмоцию.

Главный герой, господин Адам А., был мелким клерком в Департамечети Статистики. Он был идеальным статистом. Его улыбка всегда была «Умеренно-Дружелюбной», его сочувствие – «Тактично-Отстраненным». Он был шестеренкой, которая не скрипела.

Все изменилось в тот день, когда он стал свидетелем падения Регулятора Высшего Ранга с трапа воздушного судна. Это была ужасная трагедия. Толпа замерла в «Торжественном Ужасе» (брови сведены, рот приоткрыт, дыхание задержано). Но Адам А. вдруг почувствовал, как в его горле поднимается странный, непрошенный ком. И он захохотал. Не «Одобрительным Смехом», а диким, истеричным, животным хохотом, который терзал его глотку и заставлял слезы литься из глаз.

На него обрушился шквал «Единого Общественного Презрения». Его схватили и доставили в Кабикт Эмоциональной Коррекции.

– У вас диагностирован «Диссонанс», – сказал ему Регулятор, доктор Ф., человек с лицом, напоминавшим гладкую поверхность озера в безветренную погоду. – Это опасное социальное заболевание. Ваш смех был неуместен. Он внес хаос в гармонию.

– Но я не мог сдержаться! – попытался оправдаться Адам. – Это было… нелепо!

– Нелепость – не оправдание, – холодно парировал доктор Ф. – Эмоция должна служить обществу, а не вашим личным, сиюминутным порывам. Вам предписан курс «Эмоционального Выравнивания».

«Лечение» заключалось в просмотре тысяч часов видеозаписей с «правильными» эмоциональными реакциями. Его кормили пресной пищей, дабы не возбуждать вкусовые рецепторы, и заставляли часами слушать монотонные гимны Гармонии.

Но болезнь лишь усугубилась. Выйдя на свободу, Адам А. обнаружил, что полностью потерял контроль. На похоронах коллеги, когда все стояли в «Благоговейной Скорби», он заливился смехом, глядя на слишком пышный венок в форме служебного значка. На церемонии вручения государственной награды, в момент высшего пафоса, он разрыдался, увидев, как у героя дня дрожит от воления рука.

Он стал изгоем. «Человеком, который смеется невпопад». Его уволили. С ним перестали общаться соседи. Дети тыкали в него пальцами. Но странная вещь: его «болезнь» начала заражать других. Кто-то, услышав его дикий хохот на официальной церемонии, вдруг фыркал, пытаясь сдержать свой собственный, запретный смешок. Кто-то, видя его слезы на празднике, чувствовал, как в груди шевелится их собственная, давно задавленная тоска.

Власти забеспокоились. Адам А. из социального изгоя превратился в проблему. Он стал живым символом абсурда всей системы. Его неуместный смех обнажал фальшь ритуалов. Его слезы показывали, что за предписанной радостью скрывается настоящее горе.

Доктор Ф. вызвал его на последнюю беседу.

– Адам, ваше упрямство губит вас. Вы стали «эмоциональным сорняком», отравляете почву нашего общества. Ваш смех – это анархия. Ваши слезы – это яд.

– А может, это ваша «гармония» – и есть яд? – впервые дерзко возразил Адам. Его собственная смелость удивила его. – Вы требуете, чтобы люди грустили и радовались по команде. Разве это не абсурд?

– Абсурд? – Доктор Ф. позволил себе легкую, «Снисходительную Улыбку». – Дорогой мой, общество – это машина. А в машине не должно быть деталей, которые вибрируют не в такт. Вы – такая деталь. И вас либо починят, либо… заменят.

Адаму предложили последний шанс – добровольную лоботомию в Центре Гармонизации, процедуру, которая навсегда лишила бы его способности испытывать спонтанные эмоции. Он отказался.

Его арестовали по статье «Эмоциональный саботаж». Суд был скорым. Его признали «социально опасным элементом, неспособным к интеграции в гармоничное общество».

Но система, столь безупречная в теории, дала сбой. В день оглашения приговора, когда судья зачитывал решение с лицом, выражавшим «Непоколебимую Справедливость», Адам А. снова засмеялся. На этот раз его смех был не истеричным, а спокойным, глубоким, почти философским. Он смотрел на эту идеально отрепетированную трагедию и видел в ней высшую форму комедии.

И произошло нечто неожиданное. В зале суда, среди статистов и репортеров с их калиброванными лицами, кто-то тихо, почти неслышно, всхлипнул. Потом еще один. А потом молодой репортер, поймав на себе взгляд Адама, вдруг улыбнулся. Не улыбкой «Тактичного Согласия», а настоящей, живой, человеческой улыбкой.

Система не рухнула. Адама А. все равно увезли в исправительную колонию для «эмоционально нестабильных». Но семя было посеяно. Его «диссонанс» эхом отозвался в душах тех, кто устал от вечного спектакля.

В колонии, лишенный общества, Адам А. иногда смеялся без причины. Он смеялся над муравьем, тащившим крошку хлеба, над формой облака, над собственным отражением в миске с водой. И в этом смехе, абсолютно свободном и неуместном, была горькая, одинокая победа. Он проиграл системе, но сохранил то, что она так и не смогла у него отнять – право чувствовать невпопад. И в мире, где все эмоции были уместны, именно его неуместный смех был, возможно, самым честным и человеческим проявлением из всех.


Последний смех Соломенного Короля


В городе Благонадежнинске, утопающем в пыли и бюрократических циркулярах, единственной валютой, имевшей вес, была Бумага. Не та, что с чернильными кляксами детских слез, а казенная, с гербовой печатью, оттиснутой так глубоко, будто вдавливали в саму душу города. Герб изображал Улыбку. Не лицо, не фигуру – лишь одинокая, идеально подогнанная дуга улыбки, паспортного размера, 3 на 4 сантиметра. Этой улыбкой сияли со стендов, ее требовали предъявить при получении пайка, ее отсутствие каралось штрафом за «насаждение уныния».

Город был разделен на три Уступа. Верхний Уступ, где воздух был густ и сладок от аромата жареных лебедей и патоки, населяли Бланкописы. Они не имели лиц, лишь гладкие, как яйцо, овалы, на которые они при необходимости приклеивали ту самую казенную Улыбку. Их дети, малые Бланкописы, играли в серсо обручами от испорченных дел и пили густой сироп из фонтанчиков.

Нижний Уступ, он же Жилмассив, был царством Серости. Небо здесь было вечно затянуто паутиной проводов, по которым передавались приказы, а дома стояли так тесно, что соседи через стену слышали не слова, лишь вздохи. Жители, прозванные Тенями, ходили, сгорбившись, их рты были стерты в прямые, безвольные линии. Они производили все: от гвоздей до тех самых казенных Бумаг, но сами владели лишь разрешением на существование.

А между ними, на Среднем Уступе, ютился Базарчик – место, где официальная Благонадежность давала трещину, как пересушенная глина. Здесь пахло жженым сахаром, кожей и легкой крамолой. И здесь, в покосившейся будке, некогда бывшей сторожкой при часовне, жил и работал старик по прозвищу Беззубик.

Настоящего его имени не помнил никто. Беззубиком он стал после того, как в голодные годы сдал все зубы за паек сахару для больной дочери. Дочь унесла чахотка, а у стака остались впалые щеки и беззубая, но поразительно добрая усмешка. Он был худ, подвижен, и глаза его горели двумя живыми угольками в паутине морщин.

Беззубик был кукольником. Но не простым. Его театр был диковинкой. Он не ставил сказок о принцессах. Он показывал «Современные истории для юного гражданина».

Власти поначалу благоволили к нему. «Эстетическое воспитание подрастающего поколения в духе лояльности», – значилось в разрешении, выданном ему инспектором по забавам, товарищем Пупковым. Пупков был жирным, потным мужчиной с вечно влажными ладонями и улыбкой, которая казалась нарисованной поверх его настоящего лица.

Но очень скоро благосклонность сменилась недоумением, а затем – леденящим ужасом.

Вот сюжет одного из его спектаклей, под названием «Как Толстопуз спасал репу».

На сцену, сооруженную из ящиков и занавешенную старым ковром, выходила кукла-марионетка, поразительно похожая на товарища Пупкова. Тот же отвислый живот, заправленный в аляповатые штаны, та же лысина, начищенная до блеска. Имя у куклы было – Граф Репкин. Он сидел на горке из бутафорских реп и кричал писклявым голосом: «О, какая тяжкая ноша! Бремя власти! Я должен съесть все эти репы, чтобы они не испортились и не смущали умы простого народа!»

Затем появлялась худая, вертлявая кукла с лицом, напоминающим заместителя Пупкова, Крохина. «Ваше Сиятельство! – визжала она. – Репы протестуют! Они хотят, чтобы их ели по справедливости!»


«Неслыханно! – вопил Граф Репкин. – Немедленно издать указ: все репы являются моими личными друзьями. А друзей не едят. Их… конфискуют в пользу дружбы!»

И начинался танец: Граф Репкин и его приспешники, под мелодию похоронного марша, играемую Беззубиком на расческе с приложенной бумажкой, набрасывались на маленькие деревянные репки-куколки, запихивали их в мешки, а те, у кого не было мешков, засовывали их себе в одежду, отчего становились еще толще.

Дети, сидевшие на корточках перед будкой, заходились хохотом. Они-то знали, что на прошлой неделе товарищ Пупков издал указ о «добровольной сдаче излишков овощей с приусадебных участков на нужды города».

Власти попытались прикрыть театр. Но тут случилось неожиданное. Дети Бланкописов, случайно заглянувшие на Базарчик, принесли весть о невероятном кукольнике в Верхний Уступ. Вскоре у будки Беззубика стали появляться кареты. Маленькие Бланкописы, изнывающие от скуки в своих сиропных кущах, требовали «посмотреть на смешного Толстопуза».

Арестовать Беззубика? Легко. Но как объяснить это детям верхов? Их плач мог вызвать ненужные вопросы у вышестоящих инстанций. Товарищ Пупков ломал голову. Он вызвал старика к себе.

Кабинет Пупкова был обит звукопоглощающим бархатом цвета запекшейся крови. Сам он восседал в кресле, похожем на гигантскую пиалу.

«Старик, – начал он, всасывая в себя воздух сквозь зубы. – Твое искусство… ценно. Но оно смущает умы».

«Ваша правда, товарищ инспектор, – беззвучно улыбнулся Беззубик. – Я и смущаю. Смущаю их от скуки. Чтобы веселее было».

«В твоих спектаклях усматривают намеки!» – Пупков стукнул кулаком по столу.

«Намеки? – удивился старик. – Да я же про репки. Про овощи. Разве у вас, во власти, есть время на репки? Вы заняты великими делами».

Пупков понял, что в лоб не взять. Он изменил тактику.

«Вот что, дед. Мы дадим тебе официальный статус. Будем платить. Будешь ставить спектакли по нашим сценариям. О том, как

Граф Репкин заботится о репках. Как он их… поливает».

Беззубик помолчал, глядя на свою стоптанную обувь.

«Благодарю за честь, – сказал он наконец. – Но мои куклы… они из соломы и старого тряпья. Ваши сценарии будут для них слишком тяжелы. Они порвутся».

Пупков выдержал паузу, его глаза сузились до щелочек.

«Солома, говоришь? – прошипел он. – Знаешь, что бывает с соломой? Она легко вспыхивает».

Угроза висела в воздухе, густая, как патока. Но Беззубик лишь кивнул и вышел.

На следующий день он поставил новый спектакль. Название было шедевром сатиры: «О том, как Благородный Светлячок учил букашек любить тьму».

Главный герой, кукла с лицом Пупкова, но с приделанным к заду светящимся фонариком, объявлял ночь – днем, потому что так «удобнее для учета». Он заставлял букашек носить темные очки и петь гимны мраку. А когда один маленький сверчок осмелился стрекнуть, что ему не видно дороги, Светлячок-Пупков наступил на него ногой и объявил: «Тьма – это новый свет! А тот, кто его не видит, – вредитель!»

Дети хохотали до слез. Взрослые Тени, стоявшие позади, переглядывались, и в их глазах, потухших и безразличных, проскакивали те самые искры, которых так боялись Бланкописы.

Власть решила действовать тоньше. Они запустили своего «кукольника». Молодой человек в ярком кафтане, выпускник Академии Государственных Забав, открыл напротив будки Беззубика свой театр. Его куклы были лакированные, механические, они разговаривали громкими, пафосными голосами и прославляли «Мудрость и Заботу Репкина». Детям поначалу было интересно из-за блеска, но очень скоро они вернулись к Беззубику. Его куклы были несовершенны, дергались, ниточки было видно, но в них была душа. Они были живыми.

Тогда Пупков пошел на крайние меры. Он придумал «Фестиваль Единодушия». Все кукольные театры должны были принять в нем участие, показав один и тот же утвержденный сценарий. Беззубику принесли толстую папку. Он ее взял, поблагодарил и вечером, на глазах у всей улицы, растопил ею самовар.

«Бумага – она и есть бумага, – сказал он толпе. – Горит хорошо. А для спектаклей у меня своя есть».

Фестиваль провалился. Пока казенный кукольник орал о «великом будущем», у будки Беззубика шепотом передавали:

«Сегодня Беззубик покажет новое! Говорят, про то, как Граф Репкин боится собственной тени!»

Конфликт достиг апогея. Город замер. Благонадежнинск, этот отлаженный механизм, дал сбой. Вирус свободы, переданный через соломенных кукол и детский смех, разъедал его изнутри.

И вот, темной ночью, когда луна скрылась за облаками цвета грязной ваты, к будке Беззубика подошли три тени. Это были не официальные лица, а «энтузиасты чистоты», нанятые Пупковым. Они несли канистру с керосином.

Беззубик в это время сидел внутри и чинил свою любимую куклу – Соломенного Короля, мифического правителя, который когда-то, по легенде, управлял городом справедливо. Кукла была простой: соломенное тело, веточка-скипетр и добрая улыбка, вырезанная перочинным ножом.

Дверь с треском выломали. В будку ворвался запах дешевого табака и злобы.

«Привет, старик. Пришло время твоим куклам загореться», – прохрипел первый.

Беззубик не испугался. Он медленно поднял голову. Его беззубый рот растянулся в улыбке.

«Огонь – дело хорошее, – тихо сказал он. – Но знаете, что интересно? Солома быстро сгорает. А вот тень, которую она отбрасывала, никуда не девается. Ее не сжечь».

Один из громил, самый молодой, заколебался. Он был из Нижнего Уступа, его сестра тайком водила сюда своего сына.

«Да чего с ним разговаривать!» – крикнул другой и плеснул из канистры на кукол.

Но в этот момент произошло нечто. С потолка будки, с полок, из всех углов, на нападавших уставились десятки пар стеклянных глаз. Куклы, похожие на Пупкова, на Крохина, на других чиновников, с их гротескными носами и животы, в полумраке казались живыми. Они молча смотрели на громил. И этот безмолвный суд был страшнее любых криков.

Молодой парень отшатнулся. «Я не буду…» – пробормотал он и выбежал из будки.

Остальные двое, проклиная его, высекли огонь. Первый язык пламени лизнул солому. Запах гари пополз по Базарчику.

Наутро от будки осталась лишь груда пепла да обгоревшая дверная рама. Товарищ Пупков издал циркуляр: «В результате несчастного случая прекратил свою деятельность частный кукольный театр, не соответствовавший нормам противопожарной безопасности».

Но на следующий вечер на пепелище собрались дети. Они пришли из всех Уступов. Маленькие Бланкописы в бархатных кафтанах и босоногие Тени. Они молча смотрели на черное пятно земли.

И тут из толпы вышел тот самый парень, что сбежал ночью. Он был бледен, но в руках он держал нечто. Простую куклу из обгоревшей щепки и обрывка веревки. Он поставил ее на обугленный камень и заставил дернуться.

«Граждане! – пискнул он, подражая голосу Беззубика. – Сегодня мы посмотрим историю про то, как Феникс чихнул на пепел!»

Кукка дернулась, упала, а потом поднялась. Дети не засмеялись. Они зааплодировали. Тихо, но это был звук, от которого по коже бежали мурашки.

Беззубика не стало. Но его театр остался. Он больше не был привязан к месту. Он жил в карманах мальчишек, которые на переменках показывали друг другу сценки с помощью пальцев и носовых платков. Он жил в шепоте матерей, рассказывавших на ночь не официальные сказки, а «анекдоты про Репкина». Он жил в самой атмосфере города, в этом новом, колючем ощущении, что даже у самой прочной власти есть уязвимое место – насмешка.

Товарищ Пупков по-прежнему сидел в своем кабинете. Но он стал бояться детей. Их прямого, невинного взгляда. Он боялся соломы, теней и тихого шепота за спиной. Система победила. Она уничтожила бунтаря. Но она проиграла войну за смех. И это было горькой, соломенной победой, которая не давала спать по ночам всем Графам Репкиным этого мира.

Детские политические сказки для взрослых. Том II

Подняться наверх