Читать книгу Японская кукушка, или Семь богов счастья - Татьяна Герден - Страница 27
Часть первая
26
ОглавлениеС тех пор как мы с Лесовым уговорились построить для меня хижину-мастерскую, жизнь моя хоть и катилась по-прежнему, тем же неспешным ходом, качество восприятия мною окружающего мира всё-таки поменялось. Мне стало не так скучно вставать по утрам, кружить по спальне, а потом, отложив костыли, медленно ходить по комнатам, держась за мебель и испытывая на прочность мою новую ногу Нет, у меня, конечно, оставалась моя нога, не так, как у Лесового – деревяшка пиратская, но ощущение было, что мне её приделали взамен старой, разбитой на мелкие кусочки. Чтобы заглушить тупую боль, неизменно возникающую при ходьбе, я заметно хромал, и Пётр Петрович как-то предложил мне опираться на тросточку. Я сначала очень расстроился и буйно запротестовал: шутка ли, мне ещё и двадцати не исполнилось, а я должен был опираться на трость как глубокий старик! Но пошумев и повозмущавшись вволю, пока Лесовой был у нас, я вернулся к дивану, у которого Пётр Петрович оставил трость перед тем, как ушёл, и попробовал походить с ней.
И надо же – с тростью действительно оказалось гораздо легче: я мог переносить вес своего тела на трость в самых болезненных моментах своего передвижения, что позволяло мне меньше хромать. Более того, увидев себя в зеркале с тростью, я так себе понравился, что не мог даже и представить: чуть похудевший, с более бледным лицом от постоянного сидения в помещении, в длинной чёрной рубашке на военный манер, как у Лесового, с нагрудными карманами и на пуговицах спереди, с отросшей шевелюрой чёрных волос, откинутых со лба, я стал похож на опального революционера-народовольца или поэта-изгнанника. В моём облике, как ни странно, появилась какая-то загадочность и инфернальность, и я был весьма этим польщён. А что! Трость так трость!
Благодаря трости я теперь осмеливался сам выходить на крыльцо без сопровождения бабушки или Матрёши, а потом и потихоньку, крепко держась за перила, спускаться с крыльца по тропинке мимо забора в сад. По утрам и вечерам становилось уже совсем прохладно, шли частые, затяжные дожди, пахло грибами, жёлтая листва постепенно краснела, темнела и потихоньку гасла, ссыпаясь с деревьев. На рябинах у самого забора ярко горели капли оранжевых ягод, и на фоне тут и там кое-где оставшихся жёлто-багровых листьев они казались мне нарядными бусами, что кто-то развесил в саду посушиться после дождя и забыл снять как стираное бельё. Я любил стоять под дождём под рябинами и долго-долго смотреть на ягоды, опираясь на трость одной рукой в единственной чёрной перчатке, найденной где-то в чулане дядьки Паприкина и с полинявшим, сломанным бабушкиным зонтом с торчащими в некоторых местах спицами в другой. В таком виде, в небрежно накинутым на плечи плаще, я представлял себя неким членом тайного общества, изгоем-романтиком, нигилистом, наслаждающимся высокопарным одиночеством и состоящим в заговоре с самим собой против косного, трухлявого мира. Эх, жаль, что в чулане Паприкина не нашлось ещё и чёрного английского котелка или цилиндра!
Шли дни и недели. Я ждал от Кости ответа на своё письмо, но он почему-то не отвечал. Неужели всё-таки обиделся? Как-то я сидел на скамейке под старой, совсем облетевшей вишней, как тут мне принесли письмо. Наконец-то! От Кости! Я схватил конверт, но потом увидел, что это письмо от маман. Она тоже давно нам не писала, но я знал, что у неё всё хорошо, так как она часто передавала нам привет и деньги по триста-четыреста рублей с оказией – с талашкинскими, торгующими в Смоленске, возвращающимися домой, откуда мы знали, что она по-прежнему служит в архиве, ни на что не жалуется и обещается приехать если не на Иоанна Постника, то на Рождество Пресвятой уж точно. Письмо её было на удивление оживлённо и благостно. Она обращалась к нам вдвоём с бабушкой в начале письма, а потом перешла на обращение только ко мне.
«Как ты, Акиша? Выздоравливаешь ли? Je l'espère. Всё время чувствую себя виноватой (последнее время постоянно так себя чувствую), что уехала, не дождавшись твоего полного выздоровления. Ну так хоть помогаю вам деньгами – и то радость. Да, через неделю домой будет ехать человек от купца Смирнова из Талашкина – некто Меленин, и я попросила завезти вам кое-какой провизии, в том числе коробку сардин, копчёных, Черноморских, мешок сахару, мешок крупы и также для тебя, Акиша, конфеты – фунт клюквы в сахарной пудре и три плитки козинаков, я знаю, ты любишь. Напиши, каких книг тебе прислать? По дороге на службу я часто прохожу мимо книжной лавки г-на Симеонова, он привозит литературу из Москвы. Да, кстати, недавно я встретила друга твоего давнего, Константина Дмитриевича Коньковича, в Лопатинском саду. Он славный молодой человек. Велел тебе кланяться и всё сетовал, что не отписал тебе на полученное письмо. Ну так ты, Акиша, не сердись на него – он сейчас начал учёбу и извиняется, что не с руки было ему пока. Eh bien. ce qui se passe… Как право, жаль, Акиша, что ты не пошёл учиться с ним, а, впрочем, может, это и к лучшему – часто, к чему мы так рьяно стремимся, оборачивается для нас совершенно неожиданной стороной».
Потом она перешла к приветам от общих знакомцев, кого видела в Смоленске и городским новостям, и заканчивала письмо надеждой на скорейший приезд.
Вот тебе и раз! Я думал, что письмо от Кости, а оно было от маман, но в её письме оказалась весточка от самого же Кости! Как причудливо всё обернулось! Второй раз я сидел под старой вишней и думал о Косте, и второй раз он так неожиданно напомнил о себе. Как прекрасен мир. Сколько в нём удивительных совпадений! И сколько меня ещё ждёт… А вот что, что меня ждёт? Ах, как хотелось бы заглянуть в будущее через волшебную потайную щёлочку, как в детстве на Рождественскую ёлку, и подглядеть, какие подарки готовит мне судьба… Нельзя… Жаль…
Через некоторое время я так лихо приноровился гулять с тростью, что Лесовой взял меня посмотреть на строительство хижины. Я и не ожидал, что у него так споро дело пойдёт. Правда, потом Лесовой признался, теребя воротник, что нанял двух ребят с Флёнова, чтобы помогли, – по сходной цене одолжил коней с подводами на перевозку леса. Так или иначе, я ожидал увидеть всего лишь вырытую яму за ручьём, а передо мной уже стояли и бревенчатые стены, и почти готовая крыша. Ай да Лесовой! Ай да ребята с Флёнова! Потом я покраснел как рак – получалось, что я попросил Лесового только помочь мне, а он сам всё и сделал. Я поступил как настоящий, капризный барчук. Лесовой заметил моё замешательство:
– Ты что там в рот воды набрал? Разве не нравится? Вон какая изба – почище даже, чем у артельских.
– Пётр Пётрович, ты это… извини меня…
– Это за что же?
– Да за то, что я просил тебя помочь, а выходит, что ты сам всё сделал, пока я на печи сидел.
– Ну и на печи! А ежели и на печи? Тебе положено. Ты – раненый был человек, вот тебе и положено – на печи… а мы люди привыкшие… Я тебе так скажу, Аким, – Лесовой помолчал и похлопал бревенчатый сруб, – сначала и слышать про работу не хочешь. Потом любопытствуешь – получится ли, крутишь, вертишь в мозгах, привыкаешь вроде, а потом тык да тык лопатой – и вроде ничего, идёт. А там уж и самому приятно, что там, где ранее ничего не было, что-то путное вырастает. Вот и я так – тык да тык… Увлёкся маленько… Ребята тож – пришли, за топоры ухватились – за уши не оттащишь. Хороши!
Я слушал Лесового и рассматривал строение: теперь его нельзя было назвать хижиной. Да для меня это был почти дворец! Мы зашли внутрь – впереди была вырублена маленькая прихожая. Затем дверца в комнатку. И наконец само помещение: потолок хоть и невысок, а пространства достаточно. Лесовой как будто продолжил мои мысли вслух:
– Тут и стол можно поставить с инструментом, и окно вон большое, чтоб света хватало. А вон там – поодаль – и лежак какой-никакой поставим. Пол ещё земляной, правда, но это не беда – ребята за два приёма настелют. А тут и погребок можно вырыть.
– Да зачем Пётр Петрович, я же не собираюсь здесь жить! Грибы, что ли, солить буду?
– Да, ты прав, это я так, про себя подумал. Погребок, он ведь всегда в хозяйстве пригодится.
Обратно мы шли с Лесовым через его конюшню. Я радостно поковылял со своей тросточкой к знакомому стойлу. И сразу как будто почувствовал – что-то не так. В стойле Русалки не было. Я оглянулся – и в загоне не привязана, как бывало, и на лугу, что рядом с конюшней – не видно. Где же она? От нехорошего предчувствия меня даже пот прошиб. Вот и Лесовой сзади подоспел. Кашлянул нехорошо. Нет. Пожалуйста, господи, только не это. Я повернулся к Лесовому. Он снял картуз, голову опустил. Молчит.
– Я и сам уже вторую неделю… сам не свой, – нескладно начал Лесовой. – Нет её тут, Акимка. Не ищи. Нету раскрасавицы моей. Померла… Неделю назад. Что ты будешь делать, – он тяжело вздохнул. – …Годы! Ох и любил же я её, – его голос дрогнул.
Он стал неловко крутить папироску. Табак то и дело просыпался, от его дрожащих пальцев крошки летели во все стороны.
Я замер. Русалка. Рыжая моя. С тобой прошло всё моё детство… В стойле как будто ещё задержался запах её тёплого тела, в ушах привычно звучало недовольное пофыркиванье – совсем недавно я ещё катался на ней, когда мы с Лесовым искали место для моей хижины.
– Как же это, Пётр Петрович… – еле слышно сказал я, почернев от горя.
Лесовой как будто стал меньше, весь сжался в комок. Вокруг него заклубились облачка сизого дыма.
– Так вот. Годы, Акимка, – это тебе не шутка. Я уж и считать боялся, когда ей за двадцать пять перевалило. А потом только и думал, ну ещё годок. А потом – ну ещё. И надо же, она жила и жила. Я и бросил считать. Радовался. Слышал же, что иные и до тридцати дотягивают. И вот когда считать бросил… – он замолк, пожевал губами и продолжил: – А она подслеповатая стала, понятное дело, и нюх не тот… семян сурепки наелась. И как я проглядел! Помаялась всего ничего, и пока я ветеринара Синельникова привёз… – он махнул рукой. – Спасать некого было.
Я молчал. Русалка. Милая моя. Так вот почему Лесовой так увлёкся строительством моей мастерской – чтоб беду свою руками занять и чтоб стойла пустого не видеть. Лошади у него жили долго, иная мамаша за дитятей малым так не ходила, как Лесовой за лошадьми. Но Русалка была одна. Она была частью его мира, той, с которой всё началось и на которой всё держалось. И вот её нет. Беда.
Мы помолчали.
– Пойдём, покажу, где она теперь, моя родимая, – глухо сказал Лесовой.
Мы вышли за загон конюшни. Прошли метров триста, перешли ручей. Шли молча. У меня от долгой ходьбы резко заныла нога, но я не жаловался. За ручьём начинался густой березняк. Прошли чуть дальше. Недалеко от одной высокой берёзы, что стояла чуть в стороне от других, травы будто не было – только квадрат подсохшей земли. Из него столбик деревянный торчал. Возле него – рябины веточки.
Мы остановились.
– Вот она, моя родимая. Тут, – сказал Лесовой, – еле дотащил. Тяжёлая…
Он снял картуз, посопел и вдруг – совсем неожиданно для меня – заплакал. Слёзы текли по его шершавому лицу, по коротко стриженой бороде, попадали за шиворот, а он всё плакал и плакал, горько и безутешно, как маленький.
Теперь у меня ныла не только нога, но и сердце – тупой, давящей болью, что долго не отпускает. Я хотел ему что-то сказать – чтоб он перестал. Но вместо этого подошёл к нему поближе и, бросив трость, обнял за трясущиеся плечи и уткнулся в остро пахнущую табаком шею.
«Не надо, Пётр Петрович, – думал я, – не надрывай мне сердце». А сам почувствовал, что и по моим щекам тоже потекли горячие слёзы.
– Осиротели мы с тобой, Акимка, – едва сдерживая рыдания, прошептал через некоторое время Лесовой, – осиротели… Вот тебе, бабушка, и капустная голова…