Читать книгу Бремя Милосердия - Марк Астин - Страница 7

Хроники Ордена Астэлады
Бремя Милосердия
Глава 2. Путь и перепутья
Ночь с 33 на 34 Йат, Анвер

Оглавление

Зябко кутаясь в плед, Морис Эрванд пытался понять, почему всё-таки он принял это приглашение. Когда его ладонь легла в бледную, прохладную ладонь человека в плаще, ничего особенного не произошло, со стороны, должно быть, это выглядело как самое обычное рукопожатие двух мужчин, и длилось оно, как того требуют правила вежливости, всего пару мгновений. Но кое-что необычное всё-таки случилось – не в мире вещей и событий, что-то произошло с Морисом. Потому что за эти пару мгновений он пережил эмоций больше, чем за последние десять лет. Его словно пронизал разряд тока – но как если бы ток был не болью, а запредельным, непередаваемым наслаждением. Из всего знакомого Морису это было сравнимо только с оргазмом – но притом лишено каких-либо эротических переживаний. Наслаждение это вообще оказалось не плотского, не физического происхождения – то был сильнейший эмоциональный экстаз. Мгновенно, ярко и беспричинно Морис ощутил себя так, словно его душа была умирающим растением в тёмной, нежилой, позабытой всеми комнате – и вдруг кто-то раздвинул шторы, распахнул окно – и всё его существо залили солнечным светом и потоками живительной влаги. Он почувствовал себя так, как если бы вдруг услышал прекраснейшую музыку – нежную и радостную одновременно. Отчего-то вдруг вспомнилось детство: зелёная лужайка из какого-то родительского отпуска в деревне, мама в лёгком платье, смеющийся папа с корзинкой грибов… Промелькнуло воспоминание о первой влюблённости – не образ, а лишь вкус самого чувства – робкого, чистого, восторженного… На глаза Мориса навернулись слёзы. Ему хотелось, чтобы это не заканчивалось… Никогда.

Но тот, кто назвался Джейслином О-Монованом, убрал руку. И снова валил снег и светили фонари. Морис стоял перед ним потрясённый. По лицу его собеседника невозможно было определить, знает ли он о том, что Морис только что пережил. Он небрежно натянул белую перчатку и затянул шнуровку на запястье.

– Быть может, продолжим беседу в более подходящем месте, мистер Эрванд? – Просто предложил он. – Я живу совсем недалеко, на Госпитальной.

– Но на Госпитальной, вроде, нет ничего, кроме, собственно, госпиталя, – не слишком учтиво брякнул Морис.

– Именно. Вот туда я вас и приглашаю, – улыбнулся господин О-Монован. – Исключительных дел Имперский госпиталь. Я врач.

Морис вздохнул с облегчением. Он вспомнил. Имя собеседника ему было действительно знакомо в связи с медициной – не то в газетах писали о талантливом хирурге с такой фамилией, не то так звали кого-то из светил здравоохранения.

Всё встало на свои места – и аристократические манеры, и костюм, и даже экстравагантное поведение незнакомца: знаменитостям свойственны причуды… Всё объяснимо… Кроме необычных чувств Мориса. Должно быть, это нервное… После того, как тебя несколько минут назад чуть не засосало в поле дикрадвигателя – будешь немного неадекватен… Померещится всё, что угодно… Хоть бы только этот почтенный господин не обиделся на его глупое поведение!

– После того, как вас несколько минут назад чуть не засосало в поле дикрадвигателя, ваша реакция вполне естественна, сударь, – сказал доктор.

Морис вздрогнул.

– А вы так и не ответили на моё предложение.

– Лечь в клинику? – Переспросил Морис. – Но ведь Исключительных дел госпиталь занимается только тяжелобольными…

– Считайте это просто приглашением в гости, – улыбнулся доктор. Морис поймал себя на мысли, что никогда не встречал раньше такой светлой и обаятельной улыбки. – Я живу при клинике, и мы могли бы чего-нибудь выпить вместе – не обязательно алкогольного – а после вы бы воспользовались услугами нашей гостевой комнаты. Вам необходимо прийти в себя.

– Я очень благодарен вам за заботу, – сказал Морис искренне. Он колебался. Подумал о Тэйсе. Затем вспомнил о работе… А потом совершил крайне нетипичный для себя поступок – принял решение послать куда подальше и работу, и разборки с братом. И сделать то, что ему действительно хочется. А ему действительно хотелось позволить себе расслабиться за чашкой чаю. Он не признавался себе в другом желании – ещё хоть немного побыть рядом с этим странным человеком… И – быть может, ещё раз ощутить это. То, что он ощутил при его прикосновении.

Они пересекли пустынную мостовую, затем свернули, и вереницу дальних фонарей на набережной заслонили деревья Госпитального сада.

Пройдя через сад, доктор О-Монован отворил дверь бокового крыла огромного старинного здания, которое занимал имперский госпиталь. Миновав множество лестниц и коридоров, пройдя через пустую в этот час и полутёмную приёмную (Морис заметил уютные кресла вокруг небольших столиков и фрески, в полумраке тянущиеся по стенам), они вошли в кабинет доктора. Здесь горел камин, было тепло и царил полумрак. Новый знакомый Мориса принялся зажигать свечи в двух больших канделябрах по бокам рояля. Фитильки упорно не хотели загораться, и доктор ругался сквозь зубы.

– Наверное, отсырели? – Предположил Морис. – Не проще было бы сделать фиброновое18, или хотя бы электрическое освещение и отопление?

– Не люблю ничего искусственного, – отозвался доктор. Он справился с канделябрами. Поначалу упрямившиеся, под конец они вспыхнули так, словно стремились ужалить пальцы, и хозяин кабинета помахал в воздухе обожжённой рукой. – Нет ничего более целебного, чем соприкосновение с живой стихией…

– Я бы не сказал, что это соприкосновение у вас получается, – язвительно заметил Морис. Он терпеть не мог выпендрёжа (а чем ещё можно назвать свечи в век высоких технологий?).

– Да, точно, – подтвердил доктор весело. – Шемы19 не слишком в ладах со мной.

«Ещё и мифологией увлекается, – подумал Морис. – Небось, и стихи пишет…»

– Мифология зачастую очень точно описывает мир, – продолжал доктор. – Как древние люди умели подмечать то, до чего наука дошла только после признания существования Меа – например, что стихии – это живая энергия, и у каждой из них своя душа и свой характер. Вот, возьмите плед.

– О, благодарю вас.

Завернувшись в пушистый плед, Морис откинулся в мягкое кресло. Потрескивал камин. За окном всё валил снег. Взгляд Мориса скользил по стенам, увешанным картинами. Картины были разные, как по размеру, так и по технике исполнения, по жанру, стилю, и даже по степени завершённости: от карандашных набросков на листе бумаги до внушительных полотен в тяжёлых резных рамах. Больше всех выделялась одна – не то так падал свет, что взгляд сразу обращался к ней, не то так велико было мастерство художника, создавшего образ столь живой, что, один раз бросив на него взгляд, глаза возвращались к нему снова и снова. Это был портрет молодого мужчины, скорее юноши. Бледная кожа, падающие на лоб слегка курчавые чёрные волосы, перехваченные у основания лба кожаным ремнём, слегка вздёрнутый нос гордеца и тонкий, твёрдый рот аскета, прямые чёрные брови и голубые глаза – про него можно было бы сказать «красавчик», если бы не волевая твёрдость, читающаяся в выражении взгляда. Что-то в этом взгляде было неуловимо странным, а что – Морис понять не мог. Он даже вздрогнул, встретившись глазами с портретом – такой естественной была картина, что создавалась иллюзия, будто с полотна смотрит живой человек. Тёмный фон работы и резкие тени наводили смутную мысль о ночной непогоде.

– Должно быть, ваш родственник? – Зачем-то предположил Морис, кивнув на портрет. С чего он так подумал, он сам бы не смог сказать.

– Да, – коротко ответил доктор.

– Вы не похожи, – заметил Морис.

– Только внешне, – бросил доктор.

– Вы и к музыке, вижу, не равнодушны? – Морис кивнул на рояль: разговор о портрете явно не понравился хозяину.

– Да… Немного.

– Но ведь это мешает больным, – сказал Морис.

– О, в этом крыле только служебные помещения, которые пустуют в то время, когда я обычно играю – то есть, по ночам, – объяснил доктор. – По ночам, когда в мире становится тише, меня посещает вдохновение.

– Вы вообще любите искусство, судя по всему.

– О да. Вы же знаете, что созерцание прекрасного способствует улучшению здоровья. Как врач, я не могу игнорировать это.

Морис напрягся: «Созерцание прекрасного наполняет прекрасным ваше информационное поле. Ваше информационное поле формирует ту жизнь, которой вы живёте», – гласит один из основных постулатов илипинга. Сейчас все относятся к илипингу слишком серьёзно, особенно врачи…

– По крайней мере, это точно не может повредить, – закончил доктор с улыбкой. – Не слишком любите говорить на тему илипинга?

– А вы проницательны.

– Это часть моей работы. И почему же, позвольте спросить?

– О, должно быть, любопытство – тоже часть вашей работы.

– Не без этого.

Морис тут же пожалел о своих словах. Его охватила неловкость, боязнь, что доктор обидится. Он взглянул на него, но по лицу его собеседника не скользнуло ни тени.

Меатрекер доктора дал сигнал.

– Ужин привезли, – сообщил тот и отправился вниз встречать разносчика. Морис не мог вспомнить, чтобы он связывался с меморестораном. Доктор вернулся скоро и поставил на стол большой поднос с едой: здесь был суп, жаркое в глиняных горшочках, сыр и несколько палочек хрустящих хлебцев. Довершал всё горячий шоколад.

– Вы просто волшебник, – Пошутил Морис. Ароматы еды и исходящее от неё тепло заставили его широко улыбнуться. – Сколько я вам должен?

– Забудьте, – доктор уселся в кресло напротив Мориса. Портрет «родственника» оказался при этом прямо у него за спиной. – Вы мой гость, я сам вас пригласил, к тому же я нисколько не испытываю недостатка в средствах, уж поверьте. Угощайтесь.

Морис попытался было возразить, но хозяин решительно пресёк эти попытки, и они принялись за еду. Доктор ел с таким наслаждением, чувственно смакуя вкус, что Морис впервые за долгое время ощутил настоящий аппетит.

Доктор оказался отличным сотрапезником: разговор, который они вели за едой, был непринуждённым, приятным и интересным Морису, и только глубоко после того, как ужин плавно перетёк в неторопливую беседу у камина, Морис обратил внимание на то, что единственной темой этого разговора является он сам. Он никогда не относился к болтунам и тем более не любил изливать душу. А уж незнакомым людям – вдвойне. До этого вечера он никогда бы не подумал, что способен вот так невзначай рассказать первому встречному всю свою историю.

…Ему было десять лет, когда доктор Уаилдбон, в тот день ещё мало кому известный учёный, стоял на кафедре почёта, принимая из рук Третьего Императора Премию Мира за вклад в развитие человечества. В том же году книги о материализации мыслей, ментальной энергии, тонких телах и сверхматериальной реальности окончательно перекочевали из отделов эзотерики и околонаучных мифов в отделы научной литературы; на учебниках и монографиях, базирующихся на парадигме материализма, появился гриф «устар.». Когда Морису было пятнадцать, были разработаны первые меатрекеры – устройства, открывающие доступ к информационным базам данных напрямую через сознание человека; министерство здравоохранения официально взяло курс на овладение методами информационной медицины; были открыты первые центры илипинга; имя Уаилдбона было на устах у всей Империи, им называли звёзды, города и модели информационных устройств, сменяющие друг друга с такой быстротой, что рынок не успевал уследить за ними. Ещё год спустя все каналы СМИ транслировали обращение к стране Императора, прошедшего курс инфокоррекции ДНК. В тот год Император праздновал свой сто четвёртый день рождения, устроив в честь праздника масштабные спортивные состязания, в которых сам принимал участие наравне с двадцатилетними кандидатами.

В семнадцать лет Морис закончил школу вместе с теми, кому было пятнадцать – новые технологии обмена информацией позволяли усваивать знания быстрее. Курс меафизики был введён в образовательную программу имперских школ, к счастью Мориса, на последнем году его обучения, так что он был освобождён от экзамена по этому непонятному предмету. В восемнадцать лет Морис однажды утром проснулся гражданином другой цивилизации: человечество, незадолго до этого удостоенное контакта с представителями иных видов, было признано и получило статус цивилизации Трансцендентного Интеллекта, Империя вошла в Содружество Развитых рас. Когда Морису исполнилось двадцать пять, его мать, пройдя курс коррекции ДНК в клинике информационной медицины, стала выглядеть моложе него. А несколькими годами спустя Морис перестал и вовсе узнавать её.

Морис был из тех, кто вечно не успевает, да и не хочет гнаться за безумными веяниями прогресса. Окончив школу, он спрятался от сумасшедшей современности в тишине филологического факультета Академии: здесь, среди старцев, днями напролёт дискутирующих об особенностях употребления какого-нибудь глагола среднеэллаинского языка, было спокойно, надёжно, ясно… Морис почти не заметил, как пролетели годы студенчества. Защитив диссертацию, он обнаружил себя в совершенно незнакомом мире. Книги, излагающие постулаты фундаментальной науки, по которым некогда учился Морис, не просто исчезли из научных отделов. Они исчезли вообще, потому что в Империи больше не было типографий и издательств печатной продукции. Использование и производство бумаги прекратилось. Книготорговые сети по всей стране стали закрываться первыми. За ними настал черёд продуктовых магазинов: меморестораны и продбазы с системой мемозаказов были созданы чуть позже, чем мемобиблиотеки. Последними с улиц городов исчезли магазины хозяйственных принадлежностей, промтоваров и типовой одежды – всё это теперь можно было заказать, синхронизировавшись с виртуальным торговым каталогом. Канули в прошлое многие технологии – почти всё, что раньше достигалось с помощью сложных технических операций, теперь было доступно одним усилием мысли. Были упразднены десятки специальностей и видов деятельности – в них пропала надобность. Большая часть знаний и навыков Мориса оказались невостребованными. Зато кругом требовались другие знания и навыки, о которых он имел только смутное представление. В новом мире с потрясающей скоростью обесценивалось образование: это раньше необходимо было проучиться десять-пятнадцать лет, чтобы достичь уровня знаний, положенного современному человеку. Следовало зубрить, запоминать и повторять затем, чтобы потом на каком-нибудь званом вечере прослыть интеллектуалом, процитировав высказывание философа, почившего три тысячи лет назад, на мёртвом языке давно погибшей страны. В новом мире было достаточно синхронизироваться – и ты будешь знать всё, что знает об интересующем тебя философе ТРИП, Трансрегиональное Информационное Поле. Иными словами – всё, что знали и знают об этом философе множество поколений, множество людей, терпеливо накапливавших знания в течение веков, – всё это будет в твоей голове, только запроси. Был пересмотрен подход к образованию. Младшему брату, Тэйсе, в школе уже не преподавали ни математику, ни физику, ни естествознание, ни право, ни историю с географией – но его и его однокашников учили, как пользоваться ТРИПом, чтобы получать все необходимые в жизни сведения с помощью синхронизации. В новом мире оказались не нужны специалисты по мёртвым языкам. Зато требовались аналитики, систематизаторы, модераторы, синхронизаторы, ТРИП-навигаторы, оптимизаторы поисковых систем, мемопрограммисты, илипмейкеры.

Морис остался за бортом жизни. Пока он корпел над трудами давно умерших мыслителей и переводил с мёртвых языков стихи поэтов минувших эпох, новое знание ломало, сминало и рушило вековое, такое привычное и, казалось, незыблемое здание его представлений о мире.

Сначала он попробовал преподавать, одновременно лелея робкую надежду начать научную деятельность на кафедре. Но нововведения, связанные с переходом на новую научную парадигму, вкупе с закулисными интригами в кандидатских кругах Академии скоро привели его к нервному срыву. Тогда он попробовал искать работу по специальности, затем – хоть как-то связанную с его специальностью, а после – хоть какую-нибудь. Уверившись, что филологи с кандидатской степенью в современном мире никому и нигде не нужны, он, непосредственно оказавшись перед перспективой голода и долгов, устроился в офис торговой базы товаров широкого потребления. Работа, которую ему поручили, была предельно проста.

– Да, вы не поверите. Карточки с характеристиками щёток для чистки обуви и тому подобной ерунды… Простой наборщик информации… Вот оно – единственное применение высшему академическому образованию, диплому, кандидатской степени. Двадцать лет учёбы. Чтобы заполнять карточки.

Морис удивился тому, что только сейчас обнаружил – или позволил себе обнаружить? – что работа ассоциируется у него раздражением, которое, впрочем, давно уже, после длительных раздумий об увольнении, колебаний и выстраданного решения ничего не менять (исходя из соображения, что «куда ни пойди – везде будет то же самое»), сменилось тупым отвращением к жизни, а затем – апатией. И только сейчас он осознал, что ненавистный офис был единственным местом, ради которого он выходил из дома.

– Это не жизнь, доктор. – Заключил Морис. – Вы можете спорить со мной, но это – не жизнь.

Доктор не спорил.

– Почему же вы не займётесь чем-нибудь другим?

– А чем, скажите на милость?! Все остальные специальности сейчас требуют знаний чёртовой меафизики и навыков работы с чёртовым ТРИПом.

– Знания можно получить.

– И вы представляете, как я буду выглядеть на курсах? Нет уж, спасибо. Да и вряд ли я смогу усвоить всё это. Мне тридцать шесть, и я уже не молод…

– Вы ведь когда-то хотели писать, не так ли?

Морис почувствовал, как к горлу подступает горечь.

Морис вырос среди книг, «книжный ребёнок», влюблённый в словесность. Ещё в детстве мечтал сам стать писателем и когда-нибудь поставить свой собственный томик на полку. Но печатные книги ушли в прошлое вместе со всеми остальными вещами, когда-то такими привычными и знакомыми, – полными толчеи супермаркетами, бумажными деньгами, почтовыми открытками, школьными учебниками… Всё это навсегда осталось в недосягаемой стране его детства – там, где всё ещё было как надо, там, где он был счастлив. Там, где он всё ещё любил свою мать.

– Писать? Вы шутите. Литература умерла.

В юности, в годы студенчества, он писал стихи, участвовал в литературных кружках и даже подумывал взяться за роман. Однако сейчас Морис уже давно ничего не сочинял. Зачем?..

– Литература умерла, – повторил Морис. – Осталась мемобиблиотека произведений так называемых современных литераторов.

– Но среди них, возможно, есть и настоящие литераторы? – спросил доктор. – Не может же быть так, чтобы все без исключения писали плохо, посредственно и бездарно.

– Во-первых, – пожал плечами Морис, – дражайший ТРИП напрочь убил возможность хоть как-то отделять хороших писателей от плохих. Раньше качество литературного произведения оценивали специалисты издательств. Если вы пишете плохо – вас не опубликуют. ТРИП даёт возможность публиковаться всем кому не лень. А оценивает толпа. Глупая, вульгарная толпа, не имеющая никакого представления об искусстве.

Лет десять назад Морис пробовал публиковаться на одном из литературных порталов. О том позорном опыте он никому не рассказывал. Рассказ, который он тогда написал, представлялся ему маленьким шедевром, сравнимым если не с произведениями тех гениев, на которых равнялся Морис и которые уже многие антавы ничего не могли сотворить, но неминуемо должен был превзойти произведения писателей-самоучек: всех этих домохозяек и бывших полицейских, решивших после сокращения штатов применить знания психологии в мирном русле и взяться за перо.

Его ждало самое ужасное, что могло произойти. Его просто не заметили. Рассказ не получил ни одной отметки «понравилось», ни одной оценки, ни одного комментария.

Тогда он, разъярённый, решил обратить на себя внимание. Он зло, жёстко и профессионально раскритиковал почти все работы форума, попавшие в поле его внимания. Особенных результатов это не принесло. Конечно, нашлась пара-тройка единомышленников, согласных с его возмущением относительно упадка современной литературы и обесценивания художественного мастерства, которые прочли его рассказ. Впрочем, в комментариях доминировала тема порицания окружающей бездарности с лёгкой толикой комплиментарного восхищения «настоящими литераторами, которым, увы, суждено остаться непризнанными в современном царстве посредственности и пиара», обсуждению же самого рассказа толком не нашлось места.

С тех пор Морис никогда больше не пробовал публиковать своё творчество. Правда, периодически, после особенно несправедливых нападок начальства, полных взаимных упрёков разговоров с матерью или других случаев, заставлявших его ощутить себя ничтожеством, в Морисе просыпался филолог. Он вспоминал о своём великолепном образовании, высоком уровне культуры и даже о запрятанном на самое дно сознания честолюбии. Тогда он заходил на какой-нибудь литературный портал и разносил в пух и прах творения молодых авторов, вкладывая в разгромные критические комментарии все свои знания и навыки владения словом… Порой получались весьма интересные дебаты, и тогда Мориса посещало редкое чувство удовлетворённости жизнью. Но потом всё кончилось. Имперские государственные программы, направленные на гармонизацию информационных полей, взяли под контроль взаимоотношения в открытом виртуальном общении. Троллинг был запрещён… Так у Мориса был отнят последний шанс почувствовать себя филологом.

– А во-вторых, – Морис передёрнул плечами, сбросив плед, потому что ему стало слишком жарко, – во-вторых, искусство и в самом деле деградировало. Где новые литературные шедевры? Где гениальные сочинения современных композиторов – такие, что заслушаешься? Где картины, которые поражали бы воображение, вводили бы в трепет, как творения великих мастеров прошлого?

– На мой взгляд, всё зависит от вашего воображения, и только. Это оно решает, что способно его поразить, а что нет.

– Моё воображение, – вздохнул Морис, – уже ничто поразить неспособно.

– Вы уверены? – улыбнулся доктор. – Вы не думали о том, что жизнь может быть совсем другой?..

– «Достаточно изменить свой образ мыслей», – закончил Морис, цитируя рекламный проспект центра илипинга. – Спасибо. Можно, конечно, широко улыбаться, восемьдесят восемь раз в день повторять аффирмацию: «я счастлив»… Надеяться, что это поможет… Но я не такой оптимист. Я предпочитаю быть… умным человеком.

– Разумеется. Чтобы показаться умным человеком в обществе, проще всего говорить то, с чем в этом обществе принято соглашаться. В эпоху, когда умами народа властвовала церковь, очень умно было быть ортодоксально верующим. В эпоху второй антавы, когда научные достижения разгромили церковную догму, – было умно быть атеистическим материалистом. Но пессимистом умно быть в любую эпоху: всегда и везде люди охотнее поддержат вашу мысль о несовершенстве мира, чтобы пожаловаться на собственные проблемы, чем разделят вашу радость. Тут вы не оригинальны.

– Я не стремлюсь быть оригинальным. Я просто говорю то, что есть…

– И что же есть, по-вашему?

Морис устало отвернулся от огня, потрескивающего в камине. За окном всё валил снег.

– Ничего хорошего. Невозможно быть счастливым, когда жизнь печальная.

– От чего же она печальная?

– А разве это не очевидно? Всё кругом переживает упадок. Вся человеческая культура. Человечество само привело свой путь к логическому завершению.

– Эсхатологические фантазии свойственны человеку, сколько стоит мир, – вздохнул доктор.

– Эта основана на реальности. Вы просто посмотрите кругом.

– Ну… – Доктор оглянулся, словно восприняв фразу Мориса буквально, – ничего особенного не вижу. По сравнению с временами рабства, Инквизиции и мировой войны – вроде так даже неплохо.

– Порой мне кажется, что даже войны были лучше, чем то, что творится сейчас. Тогда хоть люди были на людей похожи… Во что-то верили. К чему-то стремились. Мы же теперь на каждом шагу кричим, что сами творим свою реальность – и мы растоптали всё, что было свято для наших предков: религию, философию, искусство, науку… Мы превращаем наших матерей в юных девушек, а девушек – в юношей, мы занимаемся сексом отнюдь не с целью продления рода и пресекаем возможность беременности на уровне информационного слепка организма. И повсюду ТРИП. Мы живём в ТРИПе. Там, а не в реальной жизни, происходят все волнующие нас события. Всё виртуально, неестественно, суррогатно… На самом деле, мне бы хотелось посмотреть, как этой цивилизации придёт конец.

– Хотите, чтобы наступил конец света? – Участливо спросил доктор, таким тоном, каким спрашивают: «хотите ещё печенья?»

– Я не знаю, чего я хочу, – покачал головой Морис. – Я смертельно устал.

– Это просто зима, – сказал доктор, поглядев в окно. – Время, когда вся жизнь замирает, а мы получаем возможность задуматься над тем, кто мы такие. Время зимы – это, сударь, время испытания. Время зверя.

– Какого зверя? – Морис, увлечённый предыдущей темой, был сбит с толку странными словами.

Вместо ответа доктор кивком головы указал на окно. Морис поглядел: снег перестал падать, и в разрыве облаков ярко сияли огромные звёзды ближней метасистемы. Созвездие Йат. Пятнадцать ослепительных точек, складывающихся в фигуру косматого чудовища.

– Ах, вы про звёзды…

– Про них тоже.

– Вы, случайно, в Бога и Владычицу не верите?

– Почему бы и нет?

Морис вгляделся в спокойную улыбку доктора. Вспомнил приверженцев Канонической церкви. Ничего общего.

– И как же вера в высшие силы сочетается с илипингом? – Морис не удержался от сарказма.

– Не вижу причин, почему они могли бы конфликтовать, – пожал плечами доктор.

– Религия считает божественный промысел единственной волей, которой дано творить реальность, – заметил Морис.

– Но религия не отвечает на вопрос: что если божественный промысел был в том, чтобы наделить человека волей преображать реальность, выступая соавтором Бога, – сказал доктор.

– Вы утверждаете, что знаете ответ на этот вопрос? – усмехнулся Морис.

– В Меа хранятся несколько тысяч вариантов ответа на него.

– Если начистоту: я не люблю разговоры о Меа.

– Не любите? Или не хотите о нём знать?

– А что я могу о нём знать? – Морис покачал головой. – Когда-то Истиной общепринято было считать Бога, а наука считалась ересью. Потом религия и наука поменялись местами: наука заявила, что Бог – выдумка церковников, и даже объяснила причины возникновения, социальные задачи и механизмы действия этой выдумки. Затем заговорили о том, что парадигма науки может объяснить далеко не всё, тогда подняли голову всевозможные эзотерические учения и околонаучные теории, которые наперебой доказывали несостоятельность и ущербность материализма. А потом открыли Меа. Поле. Это знание смело ко всем чертям и религию, и науку, и эзотерику, и психологию, скомкало, скатало вместе в один шарик и стало играть этим шариком в футбол. В Бога можно было хотя бы верить или не верить. Физические законы можно было понимать или не понимать. Но Меа – не то, о чём уместно говорить «верю» или «не верю». И его, в отличие от законов физики, нельзя изучить и понять… Все говорят о нём. Но где оно, это Меа? Кто видел эти поля информации в действии? Разумеется, мы имеем илипинг и информационную медицину! Случаи исцеления, чудесного обретения семейного счастья, богатства и прочих благ якобы убеждают нас в том, что методики информационного моделирования работают. Но где доказательства того, что в этих случаях работают методики, а не самоубеждение пациентов? Откуда нам знать, что успешность илипинга обеспечивают именно объективные закономерности, а не слепая вера людей, которые идут в илипинг-центр за панацеей от всех бед?

– А разве есть разница? – искренне удивился доктор.

– Получается, успешность чего бы то ни было – это вопрос веры? – жёстко сказал Морис. – Ну и ну. Казалось бы, человечество уже достаточно цивилизовано для такой позиции. Вера была дискредитирована ещё в эпоху становления научной мысли. В наше же время человек мыслящий понимает, что Бог реален только исходя из того, что он имеет представление о Боге, думает о Боге – и Бог существует лишь потому, что он его придумал… И то же самое – со всеми остальными явлениями. И что это? Очередная гипотеза, морочащая головы? Где гарантия, что всё это не является таким же заблуждением, как и все предыдущие парадигмы мышления?

– Гарантии нет.

– Но если нет гарантии – как можно строить что-то на таком фундаменте? Получается, что Бог, Владычица, вселенский Логос, мировая справедливость, сакримы, призраки, магия, духи, Ивет, влияние звёзд на моё настроение и прочая чушь, которой люди забивают себе голову – всё это есть только вымысел, построения, которые человек создаёт сам себе для того, чтобы жить в иллюзии упорядоченности, заслониться от факта того, что от него ничего не зависит. Человеку не хочется думать, что вся его жизнь, весь мир, всё, что он знает, – всего лишь череда случайностей, хаос вещей и событий, сам по себе не имеющий никакого смысла. Поэтому человек придумывает смысл этому всему, облекая его в красивые теории. Только и всего. Вы, конечно, должно быть, не согласны со мной.

– Я не вижу вашу точку зрения конструктивной, только и всего, – сказал доктор, по-прежнему ровно, так, как если бы Морис посоветовал ему приобрести вещь, которая ему не подходит. – моя приносит мне, да и не только мне, гораздо больше пользы, чем принесла бы ваша.

– Пользы?! – Морис изменился в лице. – Так вот какой у вас критерий истинности? Не важно, соответствует ли представление о мире тому, как есть на самом деле – главное, чтобы оно приносило пользу?!

– Разумеется, – сказал доктор. – Я думаю, что представление о мире, которое приносит пользу – то есть, такое представление о мире, которое наполняет жизнь человека смыслом и побуждает его пытаться изменить себя и мир в лучшую сторону – намного предпочтительнее такого представления о мире, которое заставляет человека считать всё бессмысленным и, следовательно, бесцельно влачить своё лишённое назначения существование.

– Выбирать концепцию мировоззрения исходя из критерия выгоды – это, всё же, оригинально.

– А мне это кажется разумным, – сказал доктор. – И не лишённым остроумия, не так ли?

– Значит, вам в действительности абсолютно всё равно, что истинно, а что ложно? – спросил Морис. – Вам всё едино – Бог ли, Владычица ли, или языческие боги, или элементарные законы физики! Вам безразлично, является ли мир творением Высшего Разума или просто хаосом взаимодействия вещей. Вы будете верить в то, во что вам попросту удобнее верить – и даже не собираетесь отрицать этого факта? Да вы, в таком случае, куда больший циник, чем я!

Он тут же замялся, ему стало неудобно от сказанной фразы. Вдруг это оскорбит доктора? Доктор не оскорбился. Наоборот, его сказанное, кажется, развеселило.

– Вот циником меня ещё никто никогда не называл, – улыбнулся он немного восторженно, так, будто Морис сказал ему комплимент. – Поверьте, это действительно интересно. Вы редкий собеседник, мистер Эрванд.

– Получается, вы ни во что не верите.

– Это лучше, чем никого не любить.

– Я не могу никого любить, – вздохнул Морис.

– Почему? – Просто спросил доктор.

– Не вижу кого-либо, кто бы делал то, что достойно восхищения.

– Вот как? – Хозяин искренне удивился. – А я всегда думал, что любить человека – не значит восхищаться тем, что он сделал. Любить – значит видеть его ценность, не требуя большего, но вдохновляя его на большее своей верой в то, что он на это способен. Любить – не значит хотеть чего-либо от него, любить – значит хотеть для него того, что сделает его счастливым. Не желаете ли выпить кое-что горячее, мистер Эрванд?

Морис, уставший от дискуссии, кивнул. Доктор удалился куда-то в смежную комнату. Морис остался сидеть в кресле у камина, его взгляд скользил по картинной галерее. Он был настолько расслаблен, что во время недолгого отсутствия доктора почти уснул в кресле. Очнулся он внезапно от ощущения взгляда. Чьи-то цепкие, колючие глаза словно пронизывали его насквозь. Морис панически огляделся: в комнате он был один. Почему-то снова его взгляд упёрся в странный портрет, и показалось, что чернявый, бледный юноша смотрит ещё мрачнее. И его глаза будто бы потемнели, из голубых став тёмно-синими… Может, что-то изменилось в освещении? Морису стало не по себе, и он был очень рад, когда доктор вдруг появился в дверях.

– Что с вами, мистер Эрванд? У вас бледный вид.

Он поставил на стол поднос с необычным прибором: длинный, плавных очертаний сосуд, над которым поднимался тонкий ароматный пар, и два высоких бокала были не похожи на чайную посуду и выглядели экзотично. Материал, из которого был сделан прибор, тоже был необычным – вроде фарфора, только ещё тоньше и глаже, хотя при этом прочнее и тяжелее. И сосуд, и бокалы были украшены выпуклыми узорами в виде волн и при свете свечей переливались перламутром.

– Меня… Меня напугала ваша картина, – совершенно неожиданно для себя признался Морис, чувствуя себя полным дураком. – Вот эта, с портретом вашего родственника. Надо отдать должное гениальности художника, писавшего этот портрет. Я почувствовал себя так, словно он на меня смотрит, представляете?

И он вымученно рассмеялся, полагая, что шутка, в контексте предыдущего разговора, получилась довольно удачной.

Доктор с нежностью посмотрел на портрет и улыбнулся.

– Благодарю вас за комплимент, но, право, я не считаю этот портрет удачной работой. Сколько я ни старался, но не смог вполне выразить достоинства оригинала.

– Так это ваша работа?! – Восхитился Морис. – Вы не только врач и музыкант, но ещё и художник!

– Каждый врач – немного художник, – усмехнулся доктор.

– Вы, всё-таки, говорите странные вещи для врача…

– А вы говорите странные вещи для материалиста. Подумайте: вы почувствовали себя так, словно на вас кто-то смотрит… Берегитесь, мистер Эрванд: так вы ещё допустите и то, что у человека помимо материального тела есть ещё и душа, а там недалеко и до того, чтобы поверить в Меа…

Морис, конечно, смутился бы такому заявлению и даже, может быть, обиделся, если бы не добрая, полушутливая интонация, с которой всё это было сказано, а зелёные глаза доктора не искрились при этом светлой весёлостью.

– Вы правы, – подхватил Морис, тоже полусерьёзно. – Так и действительно в призраков поверишь. А вы? Верите в призраков, доктор?

– Разумеется. Я с ними каждый день общаюсь.

– Ценю ваше чувство юмора, – сказал Морис. – Послушайте. Да, я признаю, что высказался чересчур эмоционально, быть может, задел вас, за что прошу прощения. Но, надеюсь, это всё же не повод насмехаться надо мной… Скажите, – Морис кивнул на портрет, снова украдкой посмотрев в лицо страшному юноше. – А этот мальчик, он… жив?

– Живее многих прочих, – улыбнулся доктор. Протянув руку к портрету, он сделал движение ладонью – словно погладив нарисованный образ по волосам. – Хотя… Что есть жизнь и что есть смерть? Всё относительно… Зависит от того, кем являетесь вы сами и откуда смотрите. Но пора уделить внимание напитку, не так ли?

Когда Морис пригубил бокал, он моментально забыл обо всём на свете – такое наслаждение вызывал вкус и аромат напитка. Это оказался вовсе не чай, а составленный из множества душистых трав настой с множеством цветочных и пряных оттенков, среди которых доминировала одна, вязко-пронзительная, нота. По всему телу разливалось тепло, а ум необыкновенно прояснился – словно небо, долго затянутое тучами, внезапно расчистилось. Морис никогда не пробовал ничего подобного. Напиток сильно расслаблял.

Он не заметил, когда, в какой момент, его восприятие действительности изменилось. Тело стало будто бы легче: он почти его не чувствовал. Ощущение было такое, словно ему сейчас ничего не стоит воспарить над полом комнаты и, выйдя в окно, отправиться гулять по воздуху… Он не ощущал не только недавней боли – он не чувствовал даже материальности своей кожи. Зато ощущения обострились неимоверно – он вдруг увидел в комнате множество деталей, которых сначала не заметил. Что-то произошло со слухом: он слышал обрывки чьих-то разговоров, хотя в комнате никого не было, кроме него и молчавшего в этот момент доктора. Что-то произошло со зрением: вещи вокруг светились. Нет, не так, как светится фонарик – просто на каждом предмете лежал словно бы блик света, какое-то сияние, которое не было его собственным, но в то же время было присуще ему, как бывает присущ одежде запах её владельца. Этот эффект на разных предметах был различным. Одни вещи в комнате «сияли» еле заметно, тогда как фортепиано, например, просто купалось в «сиянии». Но больше всего поразило Мориса лимонное дерево, что росло в кадке у окна: оно оказалось окутано целым облаком света, источаемого каждым его листочком. Этот живой свет струился и колыхался, тянулся к доктору, словно стремился коснутся его, погладить. А сам доктор… Он был окутан ореолом свечения. От него исходило такое мощное сияние, что Морис просто не мог взглянуть в его лицо. Удивительно, но Морис не испытывал сильных чувств. Он был спокоен и ощущал предельную ясность восприятия: все детали, частички быта и повседневной обстановки складывались в завораживающее полотно жизненного момента, прекрасного и неповторимого в своей простой красоте. Потрескивание камина и свечей было невыразимо красивым, сочетание картин на стенах, столь разных на первый взгляд, оказалось идеально гармоничным… Ночь за окном, полная снега, была исполнена торжества и очарования. Золотистый блик от свечи на узоре бокала был так прекрасен, что на глаза наворачивались слёзы. Морис внезапно понял, что захлёбывается от удивительного чувства. Это звенящее внутри, разрывающее чувство прекрасного словами он бы выразить не смог, разве что сказал бы – «так должно быть. Так просто должно быть. Жизнь должна быть такой». Как он мог не видеть, не воспринимать всего этого раньше? Он взглянул на своего собеседника и подумал – почему он до этого момента не видел некоторых деталей его одежды? И как он мог не видеть вот эту серебряную звезду, сверкающую у него на груди? Восьмиконечная звезда мягко серебрилась в свете свечей. Сам доктор улыбался, пристально глядя на Мориса. А за его спиной, между ним и портретом на стене, стояла тень… Юноша сошёл с портрета. Его бледное лицо, так хорошо изученное Морисом, было теперь объёмным, причудливая, чужеземная одежда оставляла открытыми точёные сильные руки, увитые замысловатыми татуировками. Тёмно-голубые глаза, прищурившись, пристально глядели на Мориса – и Морис чувствовал себя так, словно с него снимают плоть, глядя прямо в душу. Бледные ладони лежали на плечах доктора.

Морис закричал и пролил напиток. Горячие капли обожгли его руку, и он вскрикнул. Ошарашено уставился на хозяина кабинета.

Тот сидел на прежнем месте, как и минуту назад, расслабленно закинув ногу на ногу. Портрет голубоглазого юноши висел за его спиной. Никаких рук на его плечах не было. Никакой звезды на груди – тоже. Вещи вокруг были совершенно обычными. И лимонное дерево невинно стояло у окна.

Морис сжал пальцами виски. Его охватила паника. Легко отрицать возможность сверхъестественного. Пока не столкнёшься с ним в реальности.

– Легко отрицать возможность сверхъестественного, пока не столкнёшься с ним в реальности, – произнёс доктор. Эта фраза никак не относилась к их текущему разговору. Зато в точности повторяла мысль Мориса.

– Ещё бокальчик, мистер Эрванд?

Морис ошарашено поглядел на своего собеседника. Выглядел доктор совершенно обычно, смотрел всё так же непринуждённо, ничто в его лице не намекало на то, что происходит что-то странное.

– Нет… Благодарю. – «Нет, это всё бред, – думал Морис. – Наваждение. Наверное, у меня жар…»

Жара у него не было. Морис прислушался к своим ощущениям и тут вдруг понял: у него же ничего не болит. Совершенно. Горло, которое весь вечер слово резало бритвой, не давало о себе знать. Насморка не было. Он чувствовал себя совершенно здоровым.

– Зря вы так, – сказал доктор. – В Эрендере многие дорого бы дали, чтобы попробовать настоящий ромари.

– Ромари?! – Морис изумлённо воззрился на графин. – Так это был ромари?!

Ромари, «Слеза просветления», ламбитский напиток, проясняющий сознание и раскрывающий барьеры восприятия человека, был легендой. О нём многие говорили, но никто в Эрендере его не пробовал: рецепт ромари был испокон веку тайной ламбитских ведунов, его знали только посвящённые. Конечно, в некоторых эрендерских кофейнях можно было заказать «настоящий ламбитский ромари», но сбор трав, подававшийся под этим названием, по мнению ламбитов, даже близко не напоминал оригинал…

– Да, ромари. Почувствовали что-нибудь необычное? – Доктор прищурил зелёные глаза.

– Признаться, да.

– Материалисты-учёные прошлых антав, изучавшие его свойства, называли это словом «галлюциноген». Они объясняли эффект тем, что вещество, состоящее в основе напитка, действует на нервную систему, порождая галлюцинации, при которых человек воспринимает как действительность игру своего воображения. Современными учёными доказано, что вещества, содержащиеся в соцветиях ромы, всего лишь открывают двери восприятия реальности на других – надматериальных – уровнях. Мозг человека в обычном состоянии способен воспринимать реальность лишь частично, он снабжён защитным барьером, ограждающим его от воздействия определённой информации. Рома снимает этот барьер. Человек, находящийся под воздействием ромари, может воспринимать Сэйд – это нижний из уровней Меа, первый надматериальный уровень реальности, слой тонкой материи. Иногда его ещё называют Сумеречная Зона.

Он поставил на стол пустой бокал, подошёл к окну и, отворив его, уселся на широкий подоконник. За окном в темноте опять валил снег. Доктор достал из портсигара толстую сигарету, прикурил от зажигалки, с наслаждением затянулся, выдохнул дым в окно.

– Не предлагаю вам, мистер Эрванд, вы ведь не курите. Ну? Как, получили ответ на свой вопрос?

– На какой вопрос?

– Насчёт веры. Верить и знать – разные вещи, но не взаимоисключающие. Вы можете считать, что напиток вызывает галлюцинации. А можете считать, что он даёт возможность видеть объективно существующие, но не доступные обычному сознанию вещи. Объективно то, что вы видите или субъективно? Бог существует, потому что вы его придумали, или Он есть сам по себе? Скрывается ли в моей картине что-то помимо того, что способно увидеть в ней ваше собственное воображение? Вопрос в том, верите ли вы во что-нибудь кроме существования своего собственного разума. Если вдуматься, ответ не столь уж важен. Важно то, к чему вас приводит этот ответ.

Морису вдруг стало стыдно. Почему-то он отчётливо припомнил, как шёл по набережной, проклиная весь мир. Он с изумлением посмотрел на своего собеседника, этого странного человека, не похожего ни на кого из тех, кого он встречал раньше, открытого – и одновременно таинственного; мягкого – но исполненного силы.

– Я никогда не знал моего биологического отца, – внезапно сказал он. – Моя мать из поколения борьбы за СЛС20. Но отчим стал мне как настоящий отец. Я называл его только «папа»… Мы познакомились, когда мне было пять лет. Он был славным человеком – таких людей мало, на самом деле… Он не должен был так рано уйти. После того, как его не стало, всё пошло не так. И я до сих пор не могу понять – почему?! Если есть это вот Меа, и если нашими судьбами вообще управляют какие-то там законы – почему?! Все любили его, а он любил нас – маму, меня, своё дело… У нас была идеальная семья, и…

Морис остановился, потому что потерял мысль. Он не мог вспомнить, к чему вдруг начал говорить всё это.

– Где ваш брат?

– Что, простите?

– Где ваш брат, мистер Эрванд? Тэйсе?

Морис вздрогнул. Он вспомнил о том, что кто-то звонил ему, пока он шёл по набережной.

– Я не знаю, – сказал он раздражённо. – Откуда мне знать. Я не его телохранитель, чтобы отвечать за то, где он шляется.

– Это правда. Для этого нужно сначала научиться отвечать за себя.

– Вы правы, – смутился Морис, вспомнив свой безумный монолог под метелью. – Даже сам не знаю, что это на меня нашло. Тут лежат люди, у которых не хватает рук или ног, или опухоль лёгких. Вот стоит попасть в такое место, как эта больница – как сразу понимаешь: есть на свете настоящие страдания, а сам-то просто дурью маешься…

Мистер О-Монован глубоко затянулся.

– Ну почему же сразу – дурью? Если человек страдает – у него всегда есть на то причина. Всё на свете имеет причину, абсолютно всё.

– И какая же у меня причина страдать, по-вашему?

Доктор какое-то время молча курил, глядя в окно.

– А вы-то сами как думаете?

Морис помолчал.

– Я не знаю. Если разобраться, у меня всё в порядке. Но всё это – бессмысленно… Я что-то делаю каждый день, а жизнь… Она проходит мимо. Я могу притворяться, что то, что я делаю, имеет хоть какой-то смысл, но знаю, что это будет лишь притворством… Я живу на одном сплошном «надо». Надо ходить на работу, надо зарабатывать деньги, надо быть в форме… Надо тянуть брата. Надо звонить матери. Мне всё осточертело. У меня нет личной жизни. И здоровья, судя по всему, скоро тоже уже не будет. Я старею. Я не нужен своей матери. Я не нужен даже моему брату, несмотря на то, что он от меня зависит. Я, по большому счёту, по-настоящему никому не нужен.

– По-моему, это никак не менее серьёзно, чем опухоль лёгких, – тихо произнёс доктор.

– И что же мне теперь делать посоветуете? Разобраться в себе, написать длинный список желаний и шагов, которые нужно предпринять для их осуществления? Или написать собственный реквием, как советуют психологи?

– Эпитафию, – поправил доктор. – Впрочем, реквием тоже можно попробовать. Композиторский дар порой открывается неожиданно, – он улыбнулся. – Это я знаю по себе.

Прищурив глаза, он выдохнул дым в открытое окно и вытянул туда руку. Когда он протянул ладонь в сторону Мориса, на ней блестели пушистые мерцающие снежинки.

– Красота, правда? И каждая грань каждого из этих кристалликов исполнена смысла.

– Я не вижу никакого смысла.

– Смысл есть во всём.

– В чём же вы видите смысл? Я не понимаю.

– Вам не нужно понимать, в чём вижу смысл я. Вам нужно понять, в чём видите его вы.

– Это вряд ли возможно, – сказал Морис. – Мне кажется, что жизнь в принципе бессмысленна.

– Если вы так относитесь к жизни – почему хотите, чтобы она по-другому относилась к вам? – ответил доктор.

– Вы так говорите о жизни, как будто она какое-то одушевлённое существо, – усмехнулся Морис, – обладающее, к тому же, логикой и чувством справедливости.

– Думаете, это не так?

– Думаю, что в этом слишком много надуманного. Я вот не верю ни в то, что жизнь логична, ни в то, что она справедлива.

– Многие говорят, что жизнь несправедлива. Я же нахожу, что жизнь в высшей степени справедлива, и то, что она оказывается несправедливой для тех, кто не верит в её справедливость, – является лучшим доказательством её справедливости. Если вы не цените жизнь – она рано или поздно вытрет о вас ноги.

– Но многие люди её ценят, и с ними всё равно случаются несправедливые вещи, – возразил Морис. В памяти встало добродушное, весёлое лицо Эрванда-Старшего. Аккуратные стеллажи книжного магазина, между которыми он любил бегать ребёнком. И другая картина – страшная, которую он обычно предпочитал не вспоминать.

Доктор покачал головой.

– Разве вы можете видеть все причинно-следственные связи явлений на всех уровнях информационной структуры, чтобы судить о том, справедливо или нет случившееся? Вы даже картину своей судьбы не можете видеть целиком – так как можете рассуждать о судьбе других людей?

– Вы имеете в виду – человек всегда получает то, что заслуживает? Даже когда он не подозревает, что заслужил именно это и почему?

– А вы не беспокоитесь за своего брата? Ведь сейчас время позднее, а он, говорите, «шляется» невесть где. Почему бы вам не поинтересоваться, что с ним?

– Это совет?

– Да, вы же попросили. Я не отказываю в просьбе, когда меня просят напрямую. Позвоните брату. Прямо сейчас.

Морис заколебался. Вынул из кармана жилета меатрекер. На дисплее светился пропущенный вызов. Глянул. Тэйсе. Сердце кольнуло. Брат обычно звонил ему только затем, чтобы заявить, что не придёт ночевать – всегда безопеляционным, вызывающим тоном. Морис представил этот полупьяный голос на фоне хриплого говора его дружков и взрывов смеха, бросил меатрекер обратно в карман.

– Не сейчас, пожалуй.

Поднял голову, почувствовав на себе взгляд. Зелёные глаза собеседника смотрели на него очень пристально.

– Извините.

– Мне не в чем вас извинять. Вы вольны делать что вам угодно.

Морис вздохнул. Когда они прощались, ему показалось, что в ясных, нефритовых глазах его странного собеседника скользнула тень сожаления. А быть может, это была просто игра света и тени.


***


Снежная ночь кралась по улицам Анвера, залегла глубокими тенями Госпитального сада. Старинное здание госпиталя было погружено в тишину и во тьму, и лишь в одиноком окне флигеля горел свет.

Вечность – она другая, чем ты себе представлял, когда она казалась тебе невозможной.

Для брата Шэйллхэ Вечность имела привкус корицы – сдобные булочки с этой пряностью приносила ему в госпиталь сестра Эрмина, когда он сутками пропадал в операционной, спасая одну человеческую жизнь за другой. Вечность шепталась сотнями голосов – она стенала и плакала о язвах, опухолях, отёках, она вздыхала об утраченной юности и днях без боли, давно ушедших в прошлое, она вопила о страдании и страхе – всём том, что мучило его пациентов. Пациентов, всегда уходивших здоровыми из его чутких рук. Ещё Вечность умела молчать. Молчание настигало его тогда, когда он выходил из операционной и покидал рабочий кабинет. Когда уходили посетители, когда уезжали выписавшиеся и спокойно засыпали идущие на поправку – оно глядело из картинных рам и из окон, за которыми раскинулся город. Новый, трудно узнаваемый, изменившийся за полторы сотни лет. Когда город засыпал, когда умолкали мысли людей и притихали эмоции клокочущих эгрегоров – Вечность разверзалась перед братом Шэйллхэ, обнажённая и неизбежная. В такие минуты он выходил на улицу и шёл куда глаза глядят, и долго бродил по набережным, мостам и островам Анвера – под дождём или снегом, в метель. Ибо в такие минуты всегда бывал дождь. Или метель.

Бродит ли Мёрэйн по побережью в метель, пытаясь уйти от Вечности?..

Он знает, что нет. У Мёрэйна свои способы. Возможно, он тоже делал бы так, если бы жил здесь, в Анвере, городе дождей…

…Если бы Мёрэйн жил в Анвере, им обоим не пришлось бы спасаться от Вечности. И именно это – причина того, что Мёрэйн несёт Служение в Астраане. Разумеется, не единственная причина. Когда ты – служитель Ордена, у тебя не бывает единственной причины принять решение о чём-либо.

Он играл на фортепиано, прикрыв глаза, самозабвенно погрузившись в музыку. Свет канделябров лежал на его бледном лице и трепетал в опущенных ресницах, играл золотыми бликами на светлых локонах, обрамляющих лицо. Любой, кто увидел бы это лицо сейчас, в первую очередь подумал бы о священниках, монахах – или даже ангелах, прелести встречи с которыми так избегают и монахи, и священники. Но сейчас он играл не торжественную и сложную музыку служений. Лёгкая, нежная и невыразимо печальная мелодия лилась из-под тонких, чутких, уверенных пальцев, своим сложением выдающих аристократа. Бывшего аристократа.

– Люблю слушать, как ты играешь.

Улыбка озарила его лицо, но он не обернулся на эти слова, вспыхнувшие в его сознании после того, как угас последний аккорд. Ему не нужно было оборачиваться, чтобы видеть Мёрэйна, плавно отделившегося от собственного изображения на портрете и стоявшего теперь у него за спиной.

– Рад слышать, друг мой.

Он говорил вслух, так как знал, что Мёрэйну нравится звучание его голоса.

– Ты сам это сочинил?

На сей раз он обернулся и покачал головой, глядя в глаза призраку.

– Рэйн, это глупо.

Точно – это было глупо. Пытаться общаться по-человечески, когда вы оба – уже давно не люди. Более того – когда обоим известна цель этого притворства.

Мёрэйн обречённо шагнул вперёд, хозяин кабинета поднялся ему навстречу. Его руки скользнули по воздуху, не встретив плоти. Но на уровне Сэйда двое крепко, по-братски обнялись.

Орденский целитель чутко прислушивался, стремясь переключиться от нахлынувших переживаний на мысли друга, но Мёрэйн умолк, затих, даже сполохи его мыслеимпульсов затаились, оставив только трепетное безмолвие. Если бы Мёрэйн был во плоти, можно было бы сказать – «он боялся дышать», плотно зажмурившись, застыв – но он был не во плоти… Стоило нырнуть глубже – и стали различимы едва уловимые тени переживаний – несущиеся так быстро и хаотично, что едва ли их смог бы осознать и сам Мёрэйн.

Посверкивающая слюда на потолке грота. Белый волнистый песок. Цветы кораллов, облепившие каменные громады монолитов: подводные башни и дворцы Затерянных островов, давно утратившие облик творений цивилизации. Серо-стальные волны с ледяной взвесью. Снег, падающий в море крупными хлопьями. Двинэа с рыжей хасмой. Старый друг. Радость встречи. Давно не общались. Лёгкое раздражение, связанное, почему-то, с базой Эмокабэ. Гирлянда из падуба. Синяя молния…

– Я уже не ждал тебя сегодня.

– Были дела.

Синяя молния… Ужас прошедшей рядом смерти. Чужой ужас.

– Я в курсе.

Но всё это – не причина того холодного смятения, которое привело Мёрэйна сюда сегодня. Которое он не хотел бы показывать, которое таится ещё глубже – как подводная воронка, как донное течение. И заглядывать в эту глубину не хочет, похоже, и сам Мёрэйн.

– Рассказывай, что стряслось.

Мёрэйн отвернулся. Его ярко-синие глаза – слишком ярко-синие для человеческих – блестели в полумраке.

Пальцы на уровне Сэйда провели по его запястью. Волны света, сочась из их кончиков в Мёрэйна, пробежали по его сознанию, пронзительные и сладкие. На запястье, откликаясь на прикосновение, ослепительным серебряным пламенем вспыхнула «метка бессмертья» – так они называли между собой след, оставленный меарийским побратимством. Рана, нанесённая острым лучом Орденской Звезды при обряде инициации, никогда не заживает на тонких уровнях энергоструктуры: невидимая в физическом мире, она открытой язвой лучилась в Сэйде.

– Не расскажешь по доброй воле – сам знаешь, что будет, – прищурились зелёные глаза.

Есть вещи, которыми лучше не делиться… Мёрэйн попытался вырваться. Он начал жалеть, что явился сюда. Нет чтобы поработать над собой и привести мысли порядок, не соприкасаясь ни с кем, пока не восстановится. Нет, нет же! Просто необходимо было увидеть брата, взять за руку, поговорить, и вот – как полный идиот, он…

– Опять сеанс самобичеваний?

– Прости. Мне не стоило приходить.

– Тебе не стоило рождаться на свет и губить на корню жизнь… Причём прежде всего – мою… Знаю, Рэйн, слышал. А теперь давай что-нибудь новенькое. Рассказывай, что случилось.

– Ты невозможен, – сказал Мёрэйн. – Я же просто заглянул пообщаться!

– Угу. Ну конечно. У тебя опять начались кошмары? – Холодная ладонь слегка сжала руку Мёрэйна, и его сущность скользнула глубже, совмещаясь, совпадая с Мёрэйном на уровне Сиайна. Теперь они не только могли читать мысли друг друга, но и на четверть были друг другом. Мёрэйн смирился с неизбежным, ощущая внутри это живое мерцание.

– Да. Меа волнуется. Происходят странные вещи, Шэл. Что-то надвигается.

– Тебя беспокоит не это.

Мёрэйн припал бесплотной щекой к плечу целителя. Придётся рассказать. Никуда он не денется. И он хорошо знал об этом, когда шёл сюда…

– Нет, Шэлле, не это. Гоода… Этот старик с Эмокабэ… Он едва не разбудил во мне… Сам знаешь кого.

– Ты всё ещё боишься имени? Стах перед именем – скверная привычка.

– Был момент, когда я усомнился, что он отдаст мне делитер добровольно. – Мёрэйн проигнорировал пассаж про имена. – И в тот момент я понял, что если он не протянет мне хиззов импульсник, то я его заставлю.

– Ясно.

– Я почувствовал, что ещё немного – и сорвусь.

– Ты не сорвёшься.

– Мне бы твою уверенность!

– Она была бы, если бы ты мог видеть себя моими глазами.

Рябь. Лёгкая, едва заметная. Как от дуновения холодного ветра в полный штиль. Что это?

Ему не понять. Он никогда не мог прочитать эту рябь, и это, пожалуй, единственное, что по-настоящему печалит его, целителя Ордена, легко читающего сердца. Рябь появлялась всегда, когда речь заходила на такие темы… Как эта тема, только что поднятая. Мёрэйн не выносил похвалы от него. От кого угодно другого – да. Принимал, и с радостью. Но только не от него. Что это? Память о той истории про двух братьев – ментальных близнецов, из которых один стал святым, а другой – чудовищем? Или ужас Нижних Миров?

– Всё это в прошлом, Рэйн. Ты дома.

– Конечно.

Нет, ничто на самом деле не в порядке. В такие моменты он понимает это лучше всего. Когда вот так: «Ты дома, Рэйн. – Конечно»…

– Если бы я только мог знать, что произошло с тобой Там!!

– Лучше не знать.

– Почему? Я бы снял с тебя самое воспоминание об этом!

– Порой лучше помнить о некоторых вещах.

Синие глаза Мёрэйна были задумчивее, чем обычно им свойственно. И – неверный свет ли канделябров том виной? – казались темнее обыкновенного. На его груди, очень ярко в Сэйде, горела Орденская Звезда.

– Тяжёлая?

– Не то слово.

Целитель сжал его бесплотную руку. Он знал, что для Мёрэйна тяжесть Звезды ощущается куда тяжелее, чем для любого из них – страшные раны ещё не зажили окончательно, а боль и раскаяние за содеянное в прошлом не покинет его, несмотря на пройденное искупление, ещё долго… Быть может, никогда.

Рука целителя сплелась с рукой Мёрэйна, и «метка бессмертья» на запястье соприкоснулась с такой же на руке брата.

Сознание прикоснулось к сознанию, поднимаясь с уровня Сэйда на уровень Ти. Их воля смешалась. Не только чувства и мысли – общими становились причины, подоплёки, неуловимые истоки идей. А потом всё исчезло: они просто перестали быть отдельными личностями, растворившись в том море, где стало единым всё, что было ими двумя.

Если бы некто мог заглянуть в светящееся окно уединённого флигеля, он бы увидел лишь доктора, одиноко стоящего посреди кабинета, словно бы ведущего безмолвный разговор с самим собой.

18

Фиброновая энергетика – технология, используюящая энергию, получаемую за счёт расщепления мельчайших частиц материи на меачастицы. Основной способ получения энергии, используемый человечеством на момент повествования.

19

Шемы – духи огня.

20

СЛС – Свобода Личностного Самоопределения – мировоззренческий принцип, декларирует полную свободу личности в выборе жизненных ценностей, независимость от догм общепринятой морали и нравственности. Впервые был провозглашён в имперской альтернативной литературе десятых годов второго века Империи (середина третьей антавы). СЛС подразумевает свободу каждого на выбор мировоззрения, ценностей, стиля жизни, самоидентификации, гендерной и культурной (национальной) принадлежности, а также полное уважение такого выбора со стороны окружающих. В том числе, приверженцы СЛС боролись за признание гомосексуальных, бисексуальных, …, бессемейных и бездетных отношений допустимыми и нормальными, наравне с «традиционными». В середине третьей антавы Империи сформировалось молодёжное неформальное движение борьбы за СЛС, последователи которого принципиально не заключали браки и отвергали традиционные сценарии лав-стори. В 142 году Империи (на 18 лет ранее описываемых событий) был подписан Имперский закон об утверждении СЛС в качестве основополагающего принципа мировоззрения Империи.

Бремя Милосердия

Подняться наверх